– Она болтает о твоем прошлом. Ты сделала большую ошибку, доверив ей лет пятнадцать тому назад тайну, которой никто не знал.
– Это правда, – задумчиво произнесла Амаранта.
– Но нечего огорчаться, моя милая, – прибавила сеньора. – Нам приписывают такую массу ошибок, и самых ужасных, что в сравнении с ними наши действительные ошибки просто ничтожны, и мы должны успокаиваться этим сознанием. Я опять повторю, что Долорес не должна фигурировать в этом процессе. Предупреди Кабальеро; завтра ее могут арестовать, и если ее будут допрашивать, то она может показать против меня ужасные вещи. Это меня просто приводит в отчаяние, я знаю ее коварство; она способна на многое дурное.
– Она знает многие тайны, и даже, кажется, в ее руках имеются некоторые компрометирующие письма.
– Да, – возбужденно ответила сеньора. – Зачем ты напоминаешь мне об этом!
– В таком случае, как мне это ни неприятно, я скажу Кабальеро, чтоб он не впутывал ее в процесс. Она вчера вот в этой самой комнате хвалилась, что ее не арестуют.
– У нас еще будет случай наказать ее… А пока пусть она будет свободна. Ах, как я наказана за мою непредусмотрительность! Как могла я доверяться ей! Как я не разглядела под ее наружной любезностью ее коварства и непостоянства? Но она так охотно исполняла мое малейшее желание, что окончательно покорила мое сердце. Я помню, как раз вечером, пять лет тому назад, во время нашего кратковременного пребывания в Мадриде, мы втроем вышли из дворца. Впоследствии я узнала, что она открыла одной личности, куда я хожу, и он видел меня там… Мы ничего не подозревали, мы не знали, что Долорес продала нас. Мои глаза открылись гораздо позднее.
– Этот глупый и надменный Маньяра положительно свел ее с ума, – сказала моя госпожа.
– Ах, ты не знаешь, ведь этот негодяй хвастался среди гвардейцев, что я влюблена в него, но что он не отвечает мне на мое чувство! Как тебе это понравится? Я не только никогда не думала об этом человеке, я, кажется, даже и не взглянула на него ни разу. Ах, Амаранта, ты еще молода и в полном блеске красоты, пусть это тебе послужит уроком. За каждую ошибку, сделанную нами в жизни, нам отплачивают тем, что приписывают нам десятки проступков, о которых мы никогда и не помышляли. И мы не имеем сил бороться, потому что клевета всегда сильнее истины, особенно если она исходит из уст наших собственных детей.
По звукам ее дрожавшего голоса мне показалось, что она плакала. После непродолжительного молчания Амаранта продолжала разговор:
– Этот глупый Маньяра, который может говорить только о лошадях да о бое быков, имел честь победить сердце Долорес… Это он повлиял на то, что она сделалась сторонницей принца, и он при ее посредстве передавал тайную корреспонденцию.
– Но разве ты не говорила мне, что Долорес в близких отношениях с Исидоро Маиквесом? – с живостью спросила незнакомая мне сеньора.
– Да, – ответила Амаранта, – но это была не любовь, а скорее увлечение, во время которого Маньяра был ей по-прежнему близок… Долорес просто для препровождения времени играла с Исидоро, а он сильно увлекся ей. Потешаться над бедным актером доставляет ей большое удовольствие.
– А не думаешь ли ты, что можно воспользоваться этой двойной игрой в любовь?
– Да, конечно! Долорес и Исидоро видятся в доме актрисы Гонзалес и в театре.
– Ты могла бы устроить так, чтоб Маньяра их открыл, и таким образом…
– Нет, мой план еще лучше. При чем тут Маньяра? Я хочу добыть письмо Долорес к тому или другому из ее возлюбленных, чтобы передать его в руки ее мужа, этого отсутствующего сеньора, который не замедлит восстановить порядок в своем доме.
– Несомненно. Что же ты думаешь сделать?
– А это смотря по обстоятельствам. Мы скоро вернемся в Мадрид, потому что в доме маркизы назначен спектакль – будет дан «Отелло». Долорес играет роль Дездемоны, а Исидоро ее мужа.
– Когда же назначен спектакль?
– Он отложен, потому что не находится желающего играть одну неблагодарную роль, но я думаю, что этот актер найдется, и спектакль не замедлит состояться. Герцог, муж Долорес, обещал непременно присутствовать. Раз все эти личности будут вместе, то это значительно облегчит мне мой план наказать Долорес по заслугам.
– О да! Сделай это ради Бога! Ее неблагодарность не достойна прощения. Ты знаешь ли, ведь это она обвинила меня в том, что я покушалась на жизнь Иовельяноса?
– Да, я это знала.
– Видишь, какое коварство! – воскликнула сеньора дрожавшим от волнения голосом. – Правда, что я ненавижу этого педанта, позволившего себе давать наставления тому, кто в них вовсе не нуждался, но ведь его посадили в крепость Бельвю, и, по-моему, этого совершенно достаточно; мысль о преступлении никогда даже не приходила мне в голову.
– А Долорес так упорно настаивала на отраве, что все этому верили, – сказала Амаранта. – Ах, сеньора, надо строго наказать эту женщину!
– Да, но не впутывая ее в процесс, так как это повредило бы мне. Мануэль Годой предупредил меня сегодня вечером об этом, и необходимо сделать так, как он говорить. С своей стороны Мануэль старается вредить ей, чем может. Как только он узнал о клевете, распускаемой ею на мой счет, он тотчас же отставил от должностей всех лиц, рекомендованных ею. Это выражение преданности с его стороны меня тронуло.
– Недурно было бы, если б и Маньяра почувствовал на себе железную руку генералиссимуса.
– О да! Мануэль обещал мне найти случай, чтобы заставить его выйти из полка, как тех двух гвардейцев, которые узнали нас, когда мы с ним гуляли в окрестностях Сантьяго. О, Мануэль неумолим! С тех пор, как мы помирились при твоем посредничестве, его нежность ко мне безгранична. Нет, не существует другого человека, который так хорошо понимал бы мой характер, как он; и, кроме того, он умеет удивительно ценить людей и не податлив на просьбы. Теперь как раз мы ссоримся с ним, потому что он не хочет дать мне митру.
– Это по рекомендации капеллана?
– Нет, это для дяди Грегорильи, молочной сестры маленького[7]. Видишь ли, она вбила себе в голову, что ее дядя должен во что бы то ни стало сделаться епископом, и я не вижу причин, почему бы ему и не быть им.
– А сеньор Годой не хочет?
– Да; он говорит, что дядя Грегорильи был контрабандистом и что он человек необразованный. Конечно, он отчасти прав, потому что мой кандидат вовсе не подготовлен к духовной карьере, но, милая, разве мы не видим примеров? Мой кузен[8] не имеет никакого понятия о латинском языке, а ведь его же сделали кардиналом?
– Но эту должность ему может дать Кабальеро, – сказала Амаранта. – Разве он отказывается?
– Кабальеро, нет, – засмеялась сеньора, – ты ведь знаешь, что он делает только то, что мы ему прикажем, и готов утвердить членом государственного совета какого-нибудь тореадора. Он прекрасный человек и очень послушный министр.
– В таком случае он именно и мог бы дать митру дяде Грегорильи.
– Нет, Мануэль не хочет этого. Но я нашла способ заставить его сдаться. И знаешь – какой? На этих днях в Фонтенебло решится тайный договор с Наполеоном. По этому договору Мануэль будет королем Альгарбских провинций, но мы еще не утвердили этого раздела Португалии, и я сказала ему: «Если ты не сделаешь епископом дядю Грегорильи, то ты не будешь королем Альгарбы». Он много смеялся над этим ультиматумом, но в конце концов ты увидишь, что он мне уступит.
– О, тогда он сделает и еще больше! Но разве он не знает, что партия принца с каждым днем становится все сильнее и сильнее?
– Ах, Мануэль очень огорчен этими слухами, – грустно произнесла сеньора, – он говорит, что это не кончится добром, и предвидит что-то ужасное. Не раз он признавался мне: «Я сделал много ошибок, и приближается время расплаты». Но как он добр! Поверишь ли, он оправдывает моего сына и говорит, что он просто жертва наглого обмана окружающих его честолюбцев. Мое материнское сердце обливается кровью, но я не могу отрицать виновности моего сына и должна сознаться, что он поступает недостойно.
– А сеньор Годой надеется преодолеть все эти препятствия? – спросила Амаранта.
– Не знаю, – грустно ответила ее собеседница. – Как я уже тебе сказала, Мануэль очень огорчен всем этим. Он намерен жестоко наказать соучастников заговора, но так как у принца есть заступники…
– Бонапарт, конечно…
– Нет, мне кажется, что Бонапарт на нашей стороне, несмотря на то что он выдает себя за друга принца. Мануэль меня успокоил на этот счет. Если Бонапарт поссорится с нами, то мы пошлем двадцать или тридцать тысяч войска и выгоним его из Испании, как его выгнали из Рима. Это очень легко, и никто об этом не думает. Нас огорчает не это, а то, что происходит в самой Испании. Мануэль передавал мне, что все очень любят принца, считают его человеком способным, в то время как нас, бедного Карлоса и меня, ненавидят. С другой стороны, это кажется неправдоподобным: что такого сделали мы, что было бы достойно ненависти? Откровенно говоря, я решилась долго не показываться в Мадриде; ненавижу я этот город.
– Я не разделяю этого страха, – сказала Амаранта, – и надеюсь, что после примерного наказания заговорщиков все смуты прекратятся.
– Мануэль работает, не жалея сил, по крайней мере, он признался мне в этом. Но надо действовать очень осторожно, чтобы избежать скандала. Поэтому-то Мануэль и приезжал ко мне сегодня вечером и умолял, чтобы я при твоем содействии удалила от процесса Долорес, потому что она обладает важными документами и может дать опасные для нас показания. Ты ведь знаешь, что она способна никого не пощадить. Как только Мануэль сказал мне это, то я не успокоилась, пока не увидала тебя. Ни он, ни я не можем говорить об этом с Кабальеро; поговори ты, со свойственным тебе тактом. Ах да, я и забыла. Кабальеро желает иметь орден Золотого Руна, ты, конечно, дашь ему его; этот человек, разумеется, не стоит такой высокой награды, но делать нечего, придется дать ему ее взамен его верности и преданности. Так ты сделаешь, о чем я тебя прошу?
– Да, сеньора; вы можете быть совершенно уверены.
– В таком случае я ухожу спокойно. И на этот раз, как всегда, доверяю тебе, – сказала сеньора, вставая.
– Долорес не будет замешана в процессе, но она не избежит наказания по заслугам.
– Так прощай, дорогая Амаранта, – прибавила сеньора, целуя мою госпожу. – Благодаря тебе в эту ночь я буду спать спокойно. При всем моем горе так приятно сознавать, что имеешь такого преданного друга, который готов облегчить страданья.
– До свиданья, сеньора.
– Уж очень поздно… Господи, как поздно!..
Оне обе направились к двери, за которой незнакомую мне сеньору ждали две другие дамы. Она еще раз поцеловала мою госпожу и ушла. Оставшись одна, Амаранта вошла в ту комнату, за драпировкой которой стоял я. Моей первой мыслью было бежать, но затем я решил, что лучше этого не делать. Когда она вошла и увидела меня, ее удивленью не было границ.
– Как, Габриэль, ты здесь! – воскликнула она.
– Да, сеньора, – спокойно ответил я. – Я приступил к исполнению возложенных вами на меня обязанностей…
– Как! – сказала она сердитым тоном. – И ты осмелился?.. Ты слышал мой разговор с королевой?..
– Да, сеньора, – ответил я с прежней невозмутимостью, – вы были правы, я обладаю тончайшим слухом. Не вы ли приказывали мне внимательно подслушивать?
– Да! – сердилась она все больше и больше. – Но не здесь… Понимаешь ты это? Вижу, что ты достаточно хитер, но такое ревностное исполнение твоих обязанностей может обойтись тебе довольно дорого.
– Сеньора, я только хотел начать как можно скорее мою службу вам, – самым невинным тоном сказал я.
– Хорошо, – произнесла она уже спокойнее. – Можешь идти. Но предупреждаю тебя, что если я умею щедро награждать за верную службу мне, то умею и наказывать изменников. Больше я тебе ничего не скажу Если ты будешь осторожен, то не забудешь меня всю жизнь. Ступай.
Когда я проснулся на другой день, то первой моей мыслью было бежать из Эскуриала, и как можно скорее. Чтобы хорошенько все обдумать, я вышел в коридор и стал ходить взад и вперед.
Я вспомнил слова Амаранты, взвесил их и остался очень доволен собою. Я мысленно рассуждал:
– Да, я человек честный, чувствующий отвращение ко всякому недостойному поступку, одна мысль о котором приводит меня в бешенство. Несомненно, я сделаюсь выдающейся личностью, потому что меня удовлетворяют только те поступки, которые согласны с голосом моей совести. Пусть мне аплодируют сотни глупцов, но если я собой недоволен, то их одобрение для меня ровно ничего не значит. Какое счастье, ложась вечером в кровать, сказать себе: «Сегодня ты не сделал дурного ни против Бога, ни против людей».
И когда я так думал, мысль о моей Инезилье ни на минуту не покидала меня. В народе есть поверье, что прилетевшая белая бабочка приносит с собой непременно радостные вести, так и образ Инезильи, вызванный моим воображением, приносил мне успокоение и твердость духа.
Так размышлял я, когда увидел, что навстречу мне идет в полной форме Хуан де Маньяра. Он знаком подозвал меня к себе. Он уже не в первый раз обращался ко мне с просьбой о какой-нибудь мелкой услуге.
– Габриэль, – сказал он мне доверительным тоном и вынимая из кошелька золотую монету, – вот это для тебя, если ты исполнишь то, о чем я тебя попрошу.
– Сеньор, – ответил я, – если честь моя от этого не пострадает, то я готов…
– А, у тебя еще и честь есть? – насмешливо спросил он.
– Есть, вне всякого сомнения, сеньор офицер, – рассердился я, – и я желал бы доказать вам это.
– Тебе именно представляется случай доказать это, потому что – что же может быть доблестнее, как оказать услугу кабальеро и сеньоре?
– Скажите же, чем я могу служить вам, – сказал я, несколько смущенный ярким блеском золотой монеты.
– А вот чем, – ответил молодой человек, вынимая из кармана письмо, – передай эту записку сеньоре Долорес.
– Я не вижу в этом ничего предосудительного, – произнес я, сообразив, что для меня, слуги, нет ничего бесчестного передать любовное письмо. – Позвольте мне записку.
– Но имей в виду, – прибавил он, отдавая мне письмо, – что если ты дурно исполнишь мое поручение или если эта записка попадет в чужие руки, то ты будешь помнить обо мне всю жизнь, если только ты останешься в живых после моей потасовки.
Сказав это, гвардеец сильно сжал мне руку, как бы уже приступая к обещанной экзекуции. Я обещал в точности исполнить его приказание, и мы вышли на большой двор. Здесь я был удивлен собравшейся массой народа, среди которого большинство было духовенство. Я заметил, что мой спутник побледнел, увидя эту толпу, и остановился у дверей, ведущих в помещение придворных гвардейцев. Мне лично пугаться было нечего, и я, смело пройдя через двор, поднялся по лестнице и направился к комнате сеньоры Долорес.
Я застал ее среди залы декламирующей:
И все-таки ты страшен мне, Отелло!
Ты гибелен, когда твои глаза
Так бегают. Мне нечего бояться:
Я за собой совсем вины не знаю,
И все ж боюсь – я чувствую – боюсь.
Она разучивала свою роль. Когда я вошел, она перестала декламировать; я передал ей письмо из рук в руки и подумал: «Кто мог бы сказать, что с таким ангельским лицом ты способна на самые коварные, возмутительные поступки?»
Во время чтения ее красивое лицо покрылось легким румянцем, и улыбка озарила ее пунцовые губы. Окончив, она несколько смутила меня вопросом:
– Разве ты не служишь у Амаранты?
– Нет, сеньора, – ответил я. – Со вчерашнего вечера я уже не служу у нее и сегодня же возвращаюсь в Мадрид.
– Ах, в таком случае, прекрасно, – успокоившись, произнесла Долорес.
А я в это время не переставал думать о том, как рада была бы Амаранта, если б я имел низость передать ей это письмо. Как скоро представился мне случай выказать себя перед самим собою с хорошей стороны! Долорес, желая унизить Амаранту, сказала:
– Амаранта слишком много требует от своих слуг и слишком жестока с ними.
– О нет, сеньора! – воскликнул я, снова выказывая себя с рыцарской стороны по отношению к той, которая была добра ко мне. – Сеньора графиня обращалась со мной очень хорошо, но я просто не хочу больше служить во дворце.
– Так что, ты отошел от Амаранты?
– Да, окончательно. В полдень я отправлюсь в Мадрид.
– А ты не хотел бы служить у меня?
– Я решил заняться моим образованием.
– Так что ты теперь свободен, ни от кого не зависишь и не вернешься больше к твоей прежней госпоже?
– Я совсем отошел от графини и никогда не вернусь к ней.
Второе было правдой, а первое нет.
Я сделал низкий поклон, прощаясь с герцогиней, но она остановила меня, сказав:
– Подожди, мне надо ответить на письмо, а так как ты теперь свободен и ни от кого не зависишь, то передашь ответ.
Эти слова дали мне надежду увеличить мои капиталы новой золотой монетой, и я стал рассматривать узоры на потолке и картины. Она написала ответ и вручила мне его.
Каково же было мое удивление, когда я узнал, выйдя во двор, что сеньора де Маньяру только что арестовали и увели куда-то два жандармских солдата, незадолго до того служивших ему. Я задрожал, потому что боялся, что и со мной будет то же самое. Власти, желая выслужиться при дворе, старались арестовывать как можно большее количество лиц.
Свойственное мне любопытство чуть не погубило меня. Желая пронюхать, что такое творится, я протерся между жандармами, но тут один сеньор с длинными и тощими бакенбардами, всмотревшись пристально в мое лицо, сказал самым неприятным голосом, какой я только слышал в моей жизни:
– Это тот самый слуга, которому арестованный вручил письмо незадолго до ареста.
Холодный пот пробежал по моему телу, когда я услышал эти слова. Я было бросился бежать со всех ног, но не успел я сделать и двух шагов, как железная рука опустилась мне на плечо. Никогда не забуду я этого отвратительного ощущения, этих бакенбард и круглых совиных глаз.
– Не торопитесь так, кабальерито, – сказал он мне. – Вы здесь нужнее, чем где-либо.
– Чем могу я быть вам полезен? – спросил я смело, сразу поняв, что не следует выказывать страха.
– А это мы увидим, – ответил он таким тоном, что я только поручил себя Господу Богу.
В то время, как он в полном смысле слова за шиворот вел меня в отдельную комнату, я напрягал все свои умственные силы, чтобы придумать, как мне вывернуться из этого пренеприятного положения. С быстротой молнии в моей голове пронеслись эти мысли: «Габриэль (я всегда мысленно обращаюсь к себе по имени), это – торжественная минута. Физической силой ты тут ничего не поделаешь. Если будешь пытаться бежать, то все испортишь. Помни, в твоих руках честь одной сеньоры, которая Бог знает что написала в этом письме. Храбрись, Габриэль; не падай духом».
К счастью, Господь просветил мои мысли в ту минуту, когда этот ужасный сеньор сел на скамью и велел мне отвечать на его вопросы. Тут я припомнил, что раз видел этого человека униженно разговаривающим с Амарантой, и это-то и помогло мне.
– Так ты занимаешься передачей писем, негодяй, – сказал он, приготовляясь записывать мои показания. – Посмотрим, кому ты носил эти письма и не был ли ты посредником между арестованными и заговорщиками.
– Сеньор, – ответил, я, набравшись храбрости, – вы меня не узнали и, вероятно, смешиваете с теми, которые передают письма арестованным в Норисьядо[9].
– Как! – радостно воскликнул он. – Ты уверен в том, что говоришь?
– Да, сеньор, – ответил я, становясь все храбрее. – Если б вы сию минуту вышли на маленький двор, куда выходят окна больницы, то вы увидали бы, как из третьего этажа на ветках спускают письма.
– Что ты говоришь!
– То, что вы слышите, сеньор; и если вы желаете, то можете в этом немедленно убедиться, потому что теперь как раз назначенный час для переписки. Вы должны быть благодарны мне за это известие, потому что благодаря этому признанию вы можете оказать большую услугу нашему дорогому королю.
– Но ты получил письмо от гвардейского офицера, и если прежде всего ты не отдашь его мне, то я поступлю с тобой по закону.
– Но разве милостивый сеньор не знает, что я паж графини Амаранты, к которой поступил недавно? Моя госпожа ценит меня, право, даже больше, чем я того стою. Тысячу раз я слышал из ее уст, что она не пощадит того, кто причинит мне хоть малейший вред.
Он пристально вгляделся в мое лицо и действительно припомнил, что видел меня вместе с графиней.
– Ведь сеньору должно быть небезызвестно, – продолжал я, – что графиня покровительствует мне и находит меня таким способным, что обещает вывести меня на хорошую дорогу. Я уже начал учиться у патера Антолинеса и затем поступлю в пажеский корпус, потому что теперь открылось, что я хоть и беден, но сын благородных родителей.
Допрашивавший меня сеньор задумался над моими словами, высказанными самым непринужденным тоном, а я продолжал:
– Я шел к моей госпоже; она меня ждет и будет очень сердита, что меня задержали. Сеньора графиня нарочно посылает меня ходить по коридорам и дворам дворца, чтобы подслушивать, что говорят приверженцы арестованных, и затем записывает все в большую книгу. Таким образом она открывает большие тайны, которых без моей помощи она никогда не узнала бы. Например, о письмах, спускаемых из окон на ветках, никто еще не знает, кроме меня, и вы должны быть благодарны, сеньор, что я сказал вам о том первому.
– Это правда, – сказал он, – что графиня покровительствует тебе, потому что, как я помню, она о тебе упоминала, но я не могу допустить, чтобы она переписывалась с офицером.
– Меня самого удивило это, – продолжал я, – потому что моя госпожа не раз говорила, что сеньор де Маньяра первый достоин виселицы, но, видите ли, сеньор, в этом письме, которое я передал графине, он, предчувствуя, что его скоро арестуют, писал ей, умоляя заступиться за него.
– Ах, сеньор де Маньяра страшный хитрец! – воскликнул представитель обвинительной власти. – Он хотел ускользнуть из наших рук и искать покровительства всемогущей при дворе сеньоры!
– Но он не ускользнул от ваших рук, милостивый сеньор, потому что моя госпожа с презрением разорвала письмо и послала меня передать ему на словах, что она ничего не может для него сделать.
– И ты за этим и шел?
– Именно. Я знал, что его просьба останется без последствий, и ужасно радовался этому. Ведь эти негодяи хотели свергнуть с престола нашего короля и покушались на жизнь королевы, так пусть и погибнуть все на одной виселице.
– Прекрасно, – сказал он, все еще не вполне доверяя мне. – Мы вместе отправимся к твоей госпоже, чтобы она подтвердила все, сказанное тобою.
– Хорошо, сеньор; только теперь графиня находится в апартаментах князя де ла Паз, которого она просит определить меня в пажеский корпус, и если сеньор отправится сейчас, то он пропустит время переписки арестованных. Не лучше ли будет, если сеньор придет несколько позднее, а я буду ждать его в комнате моей госпожи. Тем временем я предупрежу ее, и она встретит вас очень любезно, так как она вас очень ценит и уважает.
– Да? Разве она когда-нибудь говорила обо мне? – с любопытством спросил он.
– Когда-нибудь! Да тысячу раз, сеньор! Третьего дня вечером она больше двух часов говорила о вас с герцогом Годоем и маркизом Кабальеро.
– Серьезно? – спросил он, и широкая улыбка открыла его желтые зубы. – Что же она говорила?
– Что именно вам все обязаны самыми важными открытиями в этом заговоре и многое другое, чего я не решусь сказать вам, сеньор…
– Говори, говори… Ты неглупый мальчик!
– Она рассыпалась в похвалах вашему таланту и уму, сеньор, и затем прибавила, что не успокоится, пока вас не сделают прокурором окружного суда.
– Она сказала это? О, я вижу, ты умный и скромный мальчик. Скажи же сеньоре графине, что я через несколько минут приду сообщить ей важные новости. Она увидит, как я ее ценю и уважаю. А, сказать по правде, я ведь думал, что ты несешь письмо от офицера к герцогине Долорес.
– Вот еще! Я никогда не хожу к этой сеньоре, потому что она в ссоре с моей госпожой.
– А так как нынче арестуют и герцогиню, – продолжал он, – и ее мужа, потому что они оба замешаны…
– Как, и сеньору Долорес арестуют! – не без удивления воскликнул я.
– Да, я уже отдал приказание. Итак, юноша, ступай к твоей госпоже и предупреди ее, что я скоро буду.
Мне не нужно было повторять этого два раза; я вышел из комнаты вне себя от радости. Моим первым намерением было бежать к Долорес, не только для того, чтобы вернуть ей ее письмо, но и для того, чтобы предупредить ее об опасности, грозящей ее свободе, но я тут же узнал, что арест уже совершен. Необходимо было бежать из дворца, чтобы еще раз не попасть в руки этого ужасного сеньора, который после разговора с моей госпожой узнает, что я все наврал. Я пробрался в мою комнату, забрал свое платье и, ни с кем не простясь, вышел из дворца с твердым намерением не останавливаться до самого Мадрида.
По дороге я зашел в деревню, купил себе провизии и пошел вперед, поминутно оглядываясь, потому что мне все казалось, что за мной гонятся. Только тогда, когда из моих глаз окончательно скрылись купола монастыря Эскуриала, я решился свернуть с дороги и подкрепить мои ослабевшие силы хлебом и виноградом. И долго еще я испытывал такое ощущение, как будто на моем плече лежит железная рука представителя власти.
Во время отдыха я вспоминал все, что напутал во время допроса, и, право, совесть не упрекала меня. Я радовался моей находчивости. Говорят, что в критическую минуту жизни даже глупцы делаются умными людьми.
Вскоре я встретил пустой обоз, возвращавшийся в город; я уговорился, чтоб извозчики за маленькую плату подвезли меня. Таким образом я к вечеру был в Мадриде.
Так как было уже поздно, то я не решился идти к Инезилье и отправился в дом моей прежней госпожи Пепы Гонзалес. Она очень удивилась, увидя меня, и осыпала меня вопросами, не случилось ли чего с сеньорой Амарантой. Она также очень заинтересовалась знаменитым заговором, волновавшим весь Мадрид.
Хоть я и очень устал и мне страшно хотелось спать, но я не удержался и рассказал ей о письме и об аресте герцогини. Донья Пепита была очень обрадована этим известием и просила меня показать ей письмо, но я отказался наотрез, уверяя, что не успокоюсь, пока не передам его в руки той, которая мне его вручила. Она согласилась со мной и больше не настаивала. Затем я сказал ей, что оставил Амаранту потому, что хочу заняться моим образованием, и пошел спать, радуясь в душе, что завтра я увижу Инезилью.
Надо признаться, что я спал как убитый, но проснулся на другое утро с большим горем. Когда я стал одеваться, то вспомнил о письме Долорес, обшарил все карманы, но письмо исчезло. Я перетряс все мои платья, но ничего не нашел. В сильном беспокойстве, не попало ли это письмо в чьи-нибудь руки, я рассказал моей госпоже о случившемся и спросил, не подымала ли она его с пола. Тогда донья Пепита громко рассмеялась и с необыкновенной наивностью сказала мне:
– Я не подымала его, Габриэлильо, но вчера вечером, когда ты заснул, я вошла на цыпочках в твою комнату и вынула письмо из кармана твоей жакетки. Теперь оно у меня, я его прочла и ни за что на свете не отдам его.
Это меня возмутило. Я стал просить ее вернуть мне письмо, так как я должен его вручить донье Долорес, и никто не имеет права его читать, но она ответила мне, что я вовсе не должен возвращать его герцогине, и что она не вернет мне его, если бы ей даже дали столько золотых, сколько букв в письме.
– И к тому же в нем нет ничего особенного, – прибавила она. – Вот его содержание…
Она прочла мне следующее:
«Мой возлюбленный Хуан.
Я прощаю тебе нанесенное мне оскорбление, но если ты хочешь, чтоб я искренне поверила в твое раскаяние, то приходи поужинать со мной сегодня вечером, и я рассею в прах твою необоснованную ревность. Верь мне, что я никогда не любила и не могу любить Исидоро, этого дикаря, посредственного актеришку, с которым я и разговаривала-то всего один раз, и то для того, чтоб позабавиться над его глупой страстью. Приходи же, если ты не хочешь рассердить твою Долорес.
Р.S. Не бойся, что тебя арестуют. Первого арестуют – короля».
Прочтя мне письмо, Пепита бережно сложила его и спрятала на груди, еще раз повторив, что ни за что на свете не отдаст мне его. Все мои мольбы были напрасны, и я вышел из дому очень расстроенный этим происшествием, но в надежде, что моя Инезилья успокоит меня. Когда я подошел к ее дому и взглянул на балконы, я подумал: «Как она далека от мысли, что я иду по тротуару! Она, верно, сидит у окна, и ей стоит только высунуться немножко, чтоб увидеть меня, но она не увидит, пока я не войду в комнату».
Наконец, я пришел, и как только отворил дверь, тотчас же понял, что произошло что-то серьезное, потому что Инезилья не выбежала ко мне навстречу на мой громкий зов. Меня встретил падре Челестино с расстроенным лицом.
– Дитя мое, ты приходишь к нам не в добрый час, – сказал он мне. – У нас большое несчастье. Моя сестра, бедная Хуана, умирает.
– А Инезилья?..
– Инезилья здорова; но ты подумай только, что станется с нею через несколько дней! Она ни на минуту не отходит от матери, и если так еще продлится, то я боюсь, что и моя бедная племянница последует за Хуаной.
– Сколько раз мы просили донью Хуану не работать так много!
– Что же будешь делать, дитя мое! – сказал он. – Она содержала весь дом, потому что, ты видишь, я до сих пор не получил ни капелланства, ни прихода, ни школы, хотя я вполне уверен, что получу на будущей неделе. Моя латинская поэма окончена, но ни один издатель не берется ее напечатать. Уж не знаю, право, что с нами будет, если умрет сестра!
При этих словах лицо старика вытянулось в гримасу; я понял, что, кроме горя, его мучает еще и голод. Мне стало его очень жаль. В то время у меня были деньги, и золотая монета Маньяры лежала в кармане. Я вынул ее и, подавая патеру, сказал:
– Падре Челестино, ведь вы на будущей неделе получите место, позвольте же мне предложить вам в долг.
– Мне не нужно, не нужно, – сказал он со свойственной ему деликатностью, – береги для себя твои сбережения, но если тебе хочется есть, то купи что-нибудь, и мы закусим с тобою.
Я в ту же минуту попросил соседку купить мяса и разной провизии, а сам отправился искать Инезилью. Я нашел ее в соседней комнате у постели крепко спящей матери.
– Инезилья, Инезилья, дорогая моя! – произнес я и, бросившись к ней, стал ее целовать.
Но вместо ответа Инезилья только указала мне на больную, как бы умоляя не тревожить ее.
– Твоя мама выздоровеет, – ответил я ей шепотом. – Ах, Инезилья, как мне хотелось тебя видеть! Я пришел тебе сказать, что я глупец, а ты умнее самого Соломона.
Инезилья взглянула на меня с такой спокойной улыбкой, как будто она прекрасно знала, что я приду к ней с таким признанием. Я заметил, что она очень побледнела от бессонных ночей и работы, но насколько красивее Амаранты казалась она мне! Все переменилось, и я знал теперь, на чьей стороне перевес.
– Видишь, Инезилья, – говорил я, целуя ее руки, – все твои предсказания сбылись. Я раскаялся в моих глупых мечтах и разочаровался. Правду говорят, что молодежь безумна, но не все же так умны, как ты, чтобы заранее предвидеть.
– Так что мы не увидим тебя ни принцем, ни вице-королем? – пошутила она.
– Нет, милая, я не желаю возвращаться во дворец. Если б ты знала, как он вблизи многое теряет! Чтобы добиться чего-нибудь во дворце, надо быть человеком низким, льстивым, а я на это не способен. О, насколько прав твой дядюшка Челестино, когда говорит, что опытность это огонь, который, освещая, обжигает! Я уже достаточно обжегся. Я тебе расскажу.
– И ты больше не вернешься туда?
– Нет, я останусь здесь, потому что у меня есть проект…
– Новый проект?
– Да, но он тебе понравится. Я поступлю в ученье. Что тебе больше нравится – ювелирное мастерство, столярное или какое-нибудь иное? Я выберу то, которое ты мне укажешь, только ни за что на свете не буду слугой.
– Это недурно придумано.
– Да, но за этим проектом следует другой. Да-с, моя милая, я хочу на вас жениться!
Больная пошевелилась, и Инезилья, подойдя к ней, не могла мне ответить на мое неожиданное предложение.
– Мне семнадцать лет, – продолжал я шепотом, – а тебе пятнадцать, так что теперь нам еще рано вступать в брак. Я изучу какое-нибудь ремесло, потом буду зарабатывать большие деньги, и ты будешь копить их для нашей свадьбы. Ты увидишь, как это будет хорошо. Хочешь или нет?
– Габриэль, – ответила она совсем тихо, – мы очень бедны. Если я останусь сиротою, то буду еще беднее. Дяде, верно, никогда не дадут того, чего он ждет четырнадцать лет. Что же с нами будет? Тебе еще прежде надо учиться, а потом уж зарабатывать, поэтому лучше не думать о таких глупостях.
– Но, глупенькая, ведь через четыре года я буду зарабатывать столько, что нам всего и не прожить. А пока как-нибудь устроимся. Для чего-нибудь же Бог дал тебе эту умную головку. Теперь я понимаю, что без тебя я никуда не годен.
– А помнишь, как ты смеялся надо мной, когда я говорила, что ты идешь по скользкому пути?
– Да, помню и стыжусь. Когда я уехал отсюда, мне казалось, что я тебя вовсе не люблю: до такой степени эта сеньора затмила мой ум своей красотою. Но нет, я любил тебя и люблю больше жизни, но только иногда словно какая-то паутина застилает мне глаза, и я перестаю понимать тебя. Я думал только о тебе одной, когда решался бросить дворец.
Больная подозвала свою дочь, и наш разговор был прерван. Я вышел к патеру Челестино и внутренне порадовался, видя, с каким аппетитом он ест только что принесенныйе покупки.
– Я недавно завтракал, Габриэль, – сказал он мне, – но ем, чтобы доставить тебе удовольствие…
За закуской я стал ему рассказывать о происшествиях в Эскуриале, и поклонник Годоя сказал мне:
– Как хорошо, что вовремя открыли заговор. Это так прискорбно, что подкапываются под могущество наших дорогих королей и князя де ла Паз, моего друга и земляка.
– Но общие симпатии как здесь, так и в Эскуриале на стороне принца Фердинанда, а Годоя все обвиняют в том, что он был подстрекателем принца в этом деле, чтобы погубить его.
– Ах, они негодяи! – гневно воскликнул старик. – Что они понимают во всем этом! Они дождутся, что я все расскажу князю де ла Паз, когда отправлюсь благодарить его за приход, который, по словам секретаря, мне дадут на будущей неделе. Ах, если б ты знал каноника дона Хуана Эскоиквиса, как я его знаю! Здесь все его считают чуть ли не ангелом, а на деле это интриган, носящий сутану. Может быть, это из-за него мне и не дают так долго места. Видишь ли, тридцать лет тому назад мы в Сарагосе вместе учились, нам задано было сочинение на тему Utrum helemosinam, не помню, как дальше… Я написал гораздо лучше его, и вот он до сих пор не может мне этого простить. Когда-нибудь я расскажу тебе, Габриэль, какие подлости делал он, чтоб войти в доверие к своему ученику, принцу Фердинанду. О, я знаю, что этот заговор – дело его рук; он вел переговоры с французским посланником Богарне и обещал отдать Наполеону половину Испании, если он сделает королем нашего наследника.
– А, однако, все превозносят Хуана Эскоиквис и говорят черт знает что о первом министре.
– Зависть, милый мой, зависть, и только. Все ждут от князя де ла Паз мест, назначений, пенсий, а так как он не может удовлетворить всех, то вот и ропщут. А разве кто-нибудь может отрицать заслуги Годоя перед страной? Он покровительствует науке, он учредил пажеский корпус и земледельческие школы, он запретил хоронить в храмах, он заботится о процветании промышленности, да всего и не перечтешь! Если теперь глупцы недовольны его нововведениями, то впоследствии, конечно, они их оценят. Когда-нибудь я тебе многое расскажу о нем, и ты согласишься со мною. Я знаю, что если б я высказывал вслух все это, то мадридцы были бы обо мне самого ужасного мнения, но, друг мой, super omnia veritas[10].
– Поговорим о другом, падре, – сказал я. – Знаете ли, ведь я хлопотал, чтоб вам дали приход.
– Ты? Ну, что ты можешь? Годой желает услужить мне, и он сделает это без всяких рекомендаций. А сказать тебе откровенно, милый мой, ведь если умрет Хуана, то нам придется плохо, очень плохо.
– Но ведь у доньи Хуаны есть богатые родственники.
– Да, Мавро Реквехо и его сестра Реститута, богатые коммерсанты на улице де ла Саль. Но они оба страшно скупы. Они никогда ничего не сделали для своих родных; они не подарили бедной Инезилье ни разу ни одного платка из своего магазина.
– Какие негодяи!
– Я узнал этого Реквехо четырнадцать лет тому назад, когда в первый раз приехал в Мадрид. Хуана в то время уже овдовела, Инезилья была еще совсем крошка. Я отправился к двоюродному брату Хуаны с просьбой помочь сестре в трудных обстоятельствах жизни, а он мне ответил: «Я не могу ничего сделать для них, потому что Хуана отстранилась от всех родственников, что же касается Инезильи, то я почти уверен, что она не нашей крови. Мне говорили, что это подкинутый ребенок, которого Хуана воспитывает и выдает за свою дочь». Конечно, это только предлог, чтоб не давать ничего. Мне так и не удалось убедить этого варвара; с тех пор я его и не видел.
– Так что, на его помощь нельзя рассчитывать?
– Никоим образом.
Я призадумался над судьбой всех нас троих. О, как желал я в то время обладать всеми сокровищами Креза, чтобы сложить их у ног Инезильи! Уходя, я шептал:
– Ах, проклятые, проклятые деньги!..
Когда я входил в квартиру Пепы Гонзалес, я услышал ее веселый голос, напевавший какую-то шансонетку. Она вышла ко мне навстречу вся сияющая и ликующая, как ребенок.
– Что случилось, сеньора? – спросил я.
– Я получила письмо от маркизы, – ответила она, – завтра она приезжает в Мадрид, чтобы приготовить все для спектакля. Она поручила мне режиссировать.
– Очень рад. А что пишет она о сеньоре Долорес?
– Что ее взяли под арест, но освободили через полчаса, и Маньяру тоже; они оба свободны. Скоро они приедут сюда, и мы будем играть «Отелло». Я буду режиссировать!
– Душевно рад за вас, сеньора.
– Но тут есть одна неприятность, Габриэль, – продолжала она. – Ты ведь знаешь, что никто из этих сеньоров не хочет играть роли Яго; все находят ее неблагодарной. Нашелся один актер, который брался исполнить ее за тысячу реалов, но, представь себе, он заболел воспалением легких, и я не знаю, что делать. Не можешь ли ты исполнить роль Яго?
– Я – играть на сцене! – в ужасе воскликнул я. – Я вовсе не желаю быть актером.
– Но ведь это только на одно представление, глупенький! Многие за счастье почли бы играть в доме маркизы. Я буду режиссировать!
И она вновь от радости запела какую-то игривую песенку.
– Так вот видишь, – продолжала актриса, обращаясь ко мне, – ты разучишь эту роль; правда, ты молод для нее, но я тебя загримирую, наклею тебе усы и бороду, словом, я буду тебе помогать. Не забудь также, что маркиза так огорчилась этой неудаче, что теперь уже предлагает две тысячи реалов за роль Яго. Актриса, играющая Эмилию, получит только тысячу. Так, что же, ты согласен или нет?
Было бы слишком глупо с моей стороны отказаться от таких денег теперь, когда они падали на меня, как манна с неба, и были так необходимы мне, чтобы помочь Инезилье. Конечно, я чувствовал отвращение к актерской деятельности, и, кроме того, мне неприятно было вновь встретиться с людьми, с которыми я желал бы не встречаться никогда в жизни. Признаюсь, что в то же время меня приятно волновала мысль играть среди этого круга придворных и в доме, куда может проникнуть не всякий смертный, но главным образом, разумеется, я польстился на презренный металл.
«Само Провидение посылает мне это богатство, – подумал я. – Ведь две тысячи реалов – это не какие-нибудь десять дурро: это для меня целое состояние. Я был бы совсем дураком, если б отказался от этих денег».
Я сейчас же побежал рассказать Инезилье о моей неожиданной удаче и обещал отдать ей все мое сокровище. Здесь я узнал, что донье Хуане все хуже и хуже. Выйдя на улицу, я увидал, что в квартиру маркизы носят огромные декорации.
– Дня через три-четыре назначено представление, – сказал мне привратник.
Я деятельно принялся за изучение моей роли. Сам Исидоро Маиквес помогал мне и заставлял меня по несколько раз повторять труднейшие монологи. Тогда только я увидал воочию всю несдержанность и горячность характера знаменитого актера. Когда я не мог сразу затвердить какой-нибудь фразы, он страшно кричал на меня, называл меня дураком, идиотом, балбесом и другими еще более звучными прозвищами. Я понял, как отлично должны были актеры Королевского театра играть с Маиквесом, но понял также и то, что они никогда не смели играть лучше его, потому что это так же сердило его, как и дурная игра.
Через два дня я уже знал мою роль, и на генеральной репетиции, где участвовали все, кроме Долорес, исполнил ее недурно. Накануне спектакля донья Пепа сказала мне, что Долорес вернулась из Эскуриала.
– Так что, теперь все в сборе? – спросил я.
– Все, – ответила она в радостном возбуждении, – и я буду режиссировать!
Наконец, наступил давно ожидаемый день, и я с раннего утра бегал по городу за разными покупками для моей прежней госпожи. Ей понадобились и ленты, и помада, и духи, и перчатки, и шпильки, и многое множество самых разнообразных вещей. Я должен упомянуть, что донья Пепа в трагедии «Отелло» вовсе не играла, но она должна была в одном из антрактов петь изящные куплеты и затем в конце прочесть большое стихотворение. Бегая по городу за покупками, я твердил мою роль, и если забывал какой-нибудь монолог, то останавливался у ворот первого попавшегося дома, вынимал из кармана тетрадку и начинал громко читать, к удивлению всех прохожих.
Как всецело ни был я погружен в исполнение данных мне поручений, я не мог не заметить, что на улицах было необыкновенное оживление. Народ собирался группами и о чем-то горячо толковал; кое-где читали вслух «Газету Мадрида». Войдя в галантерейную лавочку доньи Амброзии, я совершенно случайно застал там патера Паниагву и дона Анатолио, хозяина магазина канцелярских принадлежностей.
– Я ожидал этого коварства, – говорил он. – Как в этом декрете видна рука выскочки!
– Да прочтите же нам его, – сказала донья Амброзия, – хотя я уверена, что сеньор Годой сыграл с нами новую штуку.
– Остается только предположить, – продолжал дон Анатолио, – что они вошли в тюрьму к принцу и, приставив к его груди пистолет, принудили его подписать бумагу. Да, сеньоры, потому что нельзя допустить, чтобы такой благородный, такой достойный молодой человек, как сын нашего короля, унизился до того, что, как какой-нибудь школьник, стал просить прощенья и выдал своих соучастников.
– Да читайте же, дон Анатолио, читайте!
Тогда дон Анатолио, вытянув шею, стал читать тоном педагога знаменитый декрет 5 ноября, который говорит:
«Голос природы опускает руку мести, и когда неопытность просит милосердия, то в нем не может отказать сыну любящий отец…»
Так начинался декрет, в котором объявлялось о раскаянии принца-заговорщика и печатались его два письма к королю и королеве. В первом письме принц Фердинанд говорил так:
«Отец мой! Я изменил вашему величеству как королю и отцу, но я раскаиваюсь и покорно склоняюсь к стопам вашего величества. Я ничего не должен был предпринимать без ведома вашего величества, но я ослушался. Я выдал виновников заговора и умоляю ваше величество простить мне мою преднамеренную ложь во время допроса и допустить пасть к королевским стопам вашего величества раскаявшегося сына Фердинанда».
Второе письмо было следующего содержания:
«Мать моя! Я раскаиваюсь в преступлении, замышлявшемся мною против моих родителей и королей, и униженно молю ваше величество походатайствовать о прощении мне перед отцом моим и позволить пасть к его королевским стопам раскаявшемуся сыну Фердинанду».
По этим письмам принц Фердинанд рисовался в самом непривлекательном для него свете. Эти выражения «преднамеренная ложь» и «я выдал виновников заговора» звучали, как слова маленького шестилетнего мальчика, который просит прощенья у папы и мамы за то, что он стащил карамельку. Недовольные умы были в то время так настроены, что во всем этом видели руку князя де ла Паз. Кажется, если б на море разразилась страшная буря или землетрясение поколебало Пиренейский полуостров, то и в этом обвинили бы Годоя. Теперь все думали, что первый министр насильственно заставил наследника сделать эти признания и что он даже автор этих писем. Если этот декрет был действительно делом двора, то цель не была достигнута, потому что народ очень жалел арестованного принца и негодовал на его притеснителей.
– Разве это не ясно? – сказал дон Анатолио, положив газету на прилавок.
– А мне очень интересно было бы подслушать в щелочку, что говорит об этом Наполеон, – сказала донья Амброзия.
– Этого мы можем и не подслушивать, – возразил дон Анатолио, – потому что всем ясно, что он хочет свергнуть старого короля и отдать корону нашему дорогому принцу Фердинанду. Вот увидите, этого уж недолго ждать.
– Какой скандал! – застенчиво воскликнул патер Паниагва. – И это говорится громко, так громко, что это может услышать какой-нибудь сторонник старого правления!
– Вот еще! – возразил дон Анатолио. – Тут нечего скрывать, падре Паниагва. Не пройдет и месяца, как не останется ни выскочки, ни королей-родителей, ни скандалов, ни бесчинств, ни всего того, о чем я стыжусь упоминать из уважения к нации.
– Ах, как вы хорошо говорите, сеньор дон Анатолио! – сказала лавочница. – Дай Бог, чтоб только поскорее Наполеон устроил все дела Испании.
Патер Паниагва поскорее ушел, чтобы не слушать таких ужасных вещей; я вышел за ним, забрав мои покупки, и коммерсанты остались вдвоем решать судьбу Испании.
Я не мог удержаться, чтоб не зайти на минутку к моему приятелю Пакорро Чинитасу, точившему ножи и ножницы.
– Здравствуйте, Чинитас! – сказал я. – Что за времена мы переживаем! Народ очень взволнован.
– Да, нынче в «Газете Мадрида» напечатан какой-то декрет. Я слышал, как читали в соседней лавочке; все кричат, что надо свергнуть выскочку во что бы то ни стало.
– И вы думаете, что это он все написал?
– Почем я знаю? – ответил он, сдвинув брови. – Я только говорю, что все они хороши! Говорят, что министр сам выдумал эти письма и заставил принца подписать. А зачем же он подписал? Что, он маленький ребенок, что ли? Ведь, слава Богу, ему двадцать три года. Человек в двадцать три года должен понимать, что можно подписать, а что нельзя.
Я не мог не согласиться с доводами Чинитаса.
– Вот вы не умеете ни читать, ни писать, – сказал я ему, – а мне кажется, что вы умнее самого Папы.
– Все эти чиновники, монахи, патеры и лавочники оттого и возбуждены так, что воображают, что Наполеон придет и отдаст принцу корону. Как бы не так!
– А вы что думаете?
– Я думаю, что мы будем глупее дураков, если доверимся Наполеону. Этот человек, покоривший чуть ли не всю Европу, конечно, точит зубы, как я мои ножницы, на красивейшую страну на свете – Испанию, тем более что наши принцы и короли ссорятся между собою, как деревенские парни. Наполеон думает себе: «Мне довольно и трех полков, чтобы завоевать такой народ». Он уже послал в Испанию двадцать тысяч войска. Вот вспомнишь мои слова, Габриэлильо! Ты увидишь, чего мы дождемся. А так как нам нечего ждать хорошего от наших королей, то мы должны быть ко всему готовы.
Как впоследствии оказалось, слова Чинитаса были вполне справедливы. Он один сумел предвидеть будущее.
Вечером в доме маркизы все было готово к предстоящему спектаклю. Отнеся костюмы Пепы Гонзалес в уборную, я спустился по черной лестнице к Инезилье. Она была очень грустна, потому что донья Хуана совсем ослабевала. Я старался, как умел, успокоить Инезилью и ее дядю, но не мог долго оставаться с ними и, огорченный, вернулся в квартиру маркизы.
Все комнаты были декорированы с необыкновенной роскошью и вкусом. Знаменитый декоратор того времени Франсиско Гойя, которому было поручено отделать залы и сцену, положил на это немало труда. Начиная с передней, все залы были обвиты гирляндами зелени, между которыми живописно были расположены лампы и люстры, придававшие всему какой-то фантастический свет. По стенам висели дорогие картины старинных мастеров. На огромном занавесе был изображен Аполлон с лирой или гитарой в руках и вокруг него девять муз.
Несколько комнат было превращено в уборные. Маиквес одевался в отдельной, моя госпожа тоже, а все остальные актеры театра, и я в их числе, в одной общей уборной, где и мужчины и женщины одевались в одно и то же время. Донье Долорес предназначена была спальня самой маркизы.
Я очень быстро превратился из веселого Габриэлильо в пасмурного Яго бессмертной трагедии. Меня облекли в какое-то странное платье одного из второстепенных актеров. Если б не наклеенная борода и усы, то меня можно было бы принять за оперного пажа.
Пока одевались остальные, я вышел на сцену и сквозь щель занавеса стал смотреть на толпу, наполнявшую зрительный зал. Прежде всего я увидел перед собой Маньяру; он сидел в первом ряду кресел около занавеса. Затем я заметил, что мужчины и женщины обернулись к главной входной двери, и многие сторонились, чтобы дать дорогу вновь прибывшей личности, возбудившей шепот удивления. Высокая, красивая женщина вошла в залу и кивала направо и налево, отвечая на поклоны своих знакомых. На ней было легкое белое платье с живыми розами на груди. Крупные бриллианты в черных волосах придавали еще больше блеска ее красоте. Нужно ли говорить, что это была Амаранта?
Когда я ее увидел, я замер от восторга. Я любовался ею, и все неприятные воспоминания сразу были позабыты. Ее красота была до такой степени очаровательна, почти волшебна, ее взгляд так повелителен, так благороден, что я невольно забыл ту темную страницу ее характера, которую мне недавно пришлось открыть. Я не сводил с нее глаз, я искал ее случайного взгляда, я ловил каждый поворот ее дивной головы, стараясь по движению ее губ догадаться о том, что она говорит; мне хотелось проникнуть в ее мысли, чтоб узнать, что она думает. Скоро занавес поднимется, скоро все взоры будут устремлены на меня, и она будет судить о моей игре. Мне показалось, что это необыкновенное счастье – играть при такой блестящей аудитории.
Оркестр начал играть увертюру. Сердце забилось во мне с новой силой. Сейчас начнется спектакль; суфлер уже сидел в своей будке; Исидоро вышел из своей уборной, Долорес также. Они были почти спокойны; взглянув на них, я уже не чувствовал страха. Прошло еще несколько минут, и занавес взвился.
Трагедия Шекспира «Отелло, или Венецианской мавр» была переведена с английского довольно плохо; все действия были упрощены, сцена с платком совсем выпущена, и на ее место поставлена другая с письмом и диадемой, которые Родриго просит Яго передать Дездемоне, но тот передает своему другу Отелло с целью оклеветать его жену. Второй и третий акты были соединены в один, равно как третий и четвертый, так что трагедия вместо пяти имела только три акта.
Во время первого антракта я застал Исидоро и Долорес горячо разговаривающими в коридоре. Хотя они и говорили почти шепотом, но мне показалось, что актер в чем-то упрекал Долорес и что она стояла перед ним в смущении. Когда они разошлись, она, к моему великому огорчению, увидала меня, остановила и сказала:
– Ах, Габриэль! Прекрасный случай поговорить с тобой наедине. Ты, конечно, догадываешься – о чем. Я все время беспокоилась с той минуты, как арестовали…
– Ах, вы говорите о письме, сеньора, – произнес я и, чтобы придать себе храбрости, начал крутить мои фальшивые усы.
– Я надеюсь, что оно не попадет в чужие руки, – продолжала она. – Надеюсь, что ты сохранил его и принес сюда, чтобы вернуть мне.
– Нет, сеньора, я его не принес, но я его поищу… то есть…
– Как! – воскликнула она в сильном беспокойстве. – Ты потерял письмо?!
– Нет, сеньора… я хочу сказать… оно у меня там… только я, право… – бормотал я.
– Надеюсь на твою скромность и честность и жду письма, – произнесла она очень серьезно.
И, не говоря ни слова больше, она повернулась и ушла в свою уборную. Я чувствовал себя очень неловко и принужден был снова обратиться к Пепе Гонзалес с просьбою вернуть мне письмо, так как мое честное имя поставлено на карту. Слушая меня, она сделала удивленные глаза, потом засмеялась и ответила:
– Я и забыла о твоем письме. Право, не знаю, где оно.
Начался второй акт, в котором у меня был только один выход, что дало мне возможность привести в исполнение мой смелый поступок. Я помню, что когда Гонзалес читала мне письмо, похищенное ею у меня, она положила его в карман платья, того самого, в котором она была сегодня до начала спектакля. Теперь оно висело на стенке ее уборной рядом с другими платьями, шалями и мантильями. Необходимо обыскать это платье. Пепа теперь занята, она руководит спектаклем и не может войти в свою комнату раньше окончания акта. В моем распоряжении было достаточно времени, чтобы сделать обыск и взять силой то, что у меня отняли.
Я торопливо принялся за дело, но ничего не мог найти. Я уже потерял всякую надежду, когда вдруг до моего слуха долетел звук приближавшихся шагов. Боясь, чтобы моя госпожа не застала меня за таким предосудительным делом, я спрятался за вешалку с платьями. Почти в ту же минуту в комнату вошли Долорес и Исидоро, заперли за собой дверь и сели.
Я отлично видел их из моей засады. Маиквес в костюме Отелло был похож на античную статую. Темный грим его лица еще более увеличивал его большие глаза, блеск белых зубов и выразительность черт. На голове его был надет белый мавританский тюрбан с красными полосами, усеянный цветными фальшивыми каменьями. Вся фигура его дышала благородством и достоинством.
Долорес была в белой серебристой тунике. В ее изящной прическе блестели бриллианты чистейшей воды. Она была идеально хороша. Мавр, сжав в своих темных руках белые ручки Дездемоны, сказал:
– Здесь мы можем поговорить спокойно.
– Да, Пепа сказала нам, что мы можем пройти в ее комнату, – ответила она, – но это свидание должно быть очень непродолжительно, потому что маркиза меня ждет. Ты ведь знаешь, что мой муж здесь.
– Все-таки нечего так торопиться. Почему ты не писала мне из Эскуриала?
– Я не могла писать, – нетерпеливо ответила она, – когда будет больше времени, я объясню тебе – почему…
– Нет, ты сейчас же должна ответить на мой вопрос.
– Не будь таким нехорошим. Ты ведь обещал мне не быть грубым, любопытным и ревнивым, – кокетливо сказала она.
– Это все равно что обещать тебе не любить тебя, а я тебя люблю, Долорес, люблю, к несчастью, слишком сильно.
– Так ты ревнуешь, Отелло? – спросила она и полушутя-полусерьезно продекламировала:
…Ты смилуешься также,
Я никогда тебя не оскорбляла;
Родриго я любила только тою
Любовию, какую Бог велит
Питать ко всем на свете.
– Полно шутить! Я ревную, да, я не стану скрывать этого! – воскликнул Маиквес.
– К кому?
– И ты меня спрашиваешь? Ты думаешь, я не вижу, что этот дурак Маньяра сидит в первом ряду и не сводит с тебя глаз!
– И на этом ты основываешь твою ревность? И больше ты не имеешь никаких подозрений?
– А если бы я имел иные, то разве ты могла бы сидеть передо мною так спокойно?
– Успокойся, сеньор Отелло. Знаешь ли, ты мне страшен!
– В Эскуриале этот молодой человек хвалился перед всеми, что ты его любишь, – сказал Исидоро, устремив на нее такой пристальный взгляд, как будто хотел проникнуть в самые тайники ее души.
– Если ты будешь так вести себя, то я уйду сию же минуту, – не без смущения произнесла она.
– Я получил несколько анонимных писем. В одном из них говорилось, что этот молодой человек написал тебе письмо в день своего ареста и что ты ответила ему. Во всяком случае, я знаю, что он за тобой ухаживает и бывает у тебя в Мадриде. Не желаешь ли ты дать мне на этот счет объяснения?
– Ах, у меня есть страшный враг, который, вероятно, и есть автор этих анонимов.
– Кто это?
– Я уже тебе как-то об этом говорила. Это Амаранта; за ее ненавистью скрывается к тому же гнев другой, более высокой сеньоры. Всем придворным дамам слишком надоело быть свидетельницами постоянных скандалов и неприятностей при дворе, потому мы и отдалились от трона. Я тебе не говорила о причинах этой ссоры, но теперь скажу, и не сердись, если ты услышишь имя этого Маньяры, которого ты так боишься. Маньяра, кажется, сыграл роль библейского Иосифа, отказавшись от милостей одной сеньоры, которая теперь мстит ему за это. В то же время этот молодой человек стал ухаживать за мною, и оскорбленная женщина перенесла свою ненависть на меня, хотя я и не подозревала, что Маньяра меня любит. Я никогда не обращала внимания на этого человека. Против меня начали страшно интриговать, уволили с мест рекомендованных мною лиц и всеми силами старались погубить меня. Видя такое незаслуженное преследование, я перешла на сторону принца Астурийского, предложила ему мою помощь и горжусь этим. Тебе я могу признаться в этом без всякого страха: долгое время я была посредницей для переписки между каноником Эскоиквисом и французским посланником; в моем доме они и собирались для тайных переговоров. Я одна знала все тайны, которые недавно выдал принц, я знала о его проекте жениться на одной из принцесс королевской крови, я знала, что герцог дель Инфантадо ждет только письменной резолюции Фердинанда, чтобы свергнуть с престола короля… Словом, я знала все.
– То, что ты мне говоришь, кажется мне невероятным, – сказал Исидоро. – Если это справедливо, то почему же тебя открыто не преследуют, почему тебя освободили через полчаса после ареста?
– Я знала, что меня не тронут. Я уже, кажется, рассказывала тебе, что когда короли примирились с Годоем и вторично призвали его ко двору, на меня были возложены все переговоры. Я знаю такие тайны, обнародование которых страшно пугает некоторых личностей. В моих руках есть очень важные документы и письма, компрометирующие кое-кого. Это было лет пятнадцать тому назад. Амаранта уже год как овдовела, когда я совершенно неожиданно узнала тайну ее молодости, которую рассказала мне одна незнакомая женщина, жившая тогда в окрестностях Мансанареса. Я тебе рассказывала об этом, да это ни для кого и не тайна. До выхода замуж за графа Амаранта была безумно влюблена в одного молодого человека и имела от него дочь; я даже не знаю, жива ли она…
– Ты мне никогда этого не рассказывала.
– Родители Амаранты постарались скрыть ее позор; ее возлюбленный принадлежал к одной из знатных фамилий Кастилии. Он служил в Мадриде и бежал во Францию, где и был убит во время революции.
– Ты мне рассказала интересную новеллу, – заметил Исидоро, – но ты слишком отдалилась от нашего первоначального разговора. В конце концов, ты призналась только в том, что Маньяра ухаживал за тобою.
– Да, но я никогда не отвечала ему на его увлечение; он не существовал для меня. Твоя ревность сделает так, что теперь я обращу на него внимание.
– Ты меня не проведешь, нет; я имею доказательства, что ты любишь этого человека. О, если мои подозрения оправдаются!.. Я ведь знаю, что ты превосходная актриса!
– Ты совершенно неосновательно не доверяешь мне.
– Нет, лучше не пытайся оправдываться и запутать меня. Ты уверяешь, что не обращаешь на него никакого внимания, а между тем несколько минут тому назад я видел собственными глазами, что во время сцены в сенате ты глядела на него и даже сделала ему какой-то знак.
– Я? Да ты с ума сошел! Ах, ты ничего не знаешь! Мой муж приехал сегодня, чтобы присутствовать на этом спектакле, и коварная Амаранта сидит рядом с ним и что-то нашептывает ему. Если ты заметил, что я гляжу на публику, то я делаю это потому, что меня очень беспокоит разговор Амаранты с моим мужем. Боюсь, что она и ему послала также какой-нибудь аноним. Его холодность и сдержанность говорят мне, что он также что-то подозревает.
– Вот видишь!.. И не без основания.
– Да, потому что он ревнует к тебе.
– Нет… нет! – воскликнул Исидоро. – Не искажай фактов! Ты любишь Маньяру; при всей твоей изворотливости ты не выбьешь этой мысли из моей головы. А этот дурак радуется, когда тебя осыпают аплодисментами, потому что его самолюбию льстит, что его любит такая превосходная артистка. Нет, я не хочу, чтоб ты играла больше! Когда я вижу, как из залы все смотрят на тебя влюбленными, восхищенными глазами, то я готов броситься в толпу и передушить их всех!