Жил-был великан

На расстоянии в полмиллиона миль Вэнгард был похож на шар из серого чугуна, полуосвещенный, желтовато-белый на освещенной половине, угольно-черный на противоположной. Вдоль терминатора тянулась ржаво-красная полоса. Горные хребты, как непричесанные космы черных волос, свисали с белых мглистых полюсов, веером расходясь все дальше и дальше в стороны, в то время как между ними вырастали новые мелкие хребты, образуя неровную сетку, покрывающую почти всю поверхность планеты, напоминающей из-за этого тыльную сторону кисти пожилого человека.

Другие книги автора Кейт Лаумер

Ранним утром он сидел верхом на крупном боевом коне, оглядывая поле, тянущееся до затуманенных высот, где ждали враги. Кольчужный шарф и доспехи отягощали его, была при нем и другая тяжесть, внутренняя: чувство чего-то невыполненного, какого-то забытого долга, будто он предал что-то дорогое.

– Туман рассеивается, милорд, – заговорил Трумпингтон откуда-то сбоку. – Будете атаковать?

Он посмотрел на солнце, подумал о зеленых долинах родины; в нем росло чувство, что здесь, на залитых туманом полях его ждет смерть.

В сборник произведений современного американского писателя-фантаста К. Ломера вошли романы “Гонка планет”, “Берег Динозавров”, “Миры Империума”, “Обратная сторона времени”, а также рассказы “Чума” и “Проверка на прочность”. Затерянные звездные цивилизации, загадочные параллельные миры ожидают читателей этой книги.

К. Ломер, в прошлом сам профессиональный дипломат, создал удивительную историю приключений межзвездного «дипломатического аварийщика» Ретифа.

Первый секретарь посольства Маньян, уехав на время, переложил свои обязанности в отделе культурных связей на второго секретаря, Ретифа. Ему и пришлось выяснять, почему инопланетяне, широко известные как Громилы Никодемийского Скопления, «порывая с дурным прошлым и вступая в культурную жизнь Галактики», посылают на обучение на бедную и малоразвитую планетку две тысячи молодых студентов мужского пола.

Частного детектива нанимают для участия в эксперименте, который заключается в охране сумасшедшего сенатора в виртуальном мире, генерируемом машиной — последним достижением техники. Как выбраться из иллюзий? Как определить где сон, а где явь? Кто ты? Лихо закрученная интрига, развязка в самом конце…

Не нравится мне это. Похоже на ловушку, но я получил приказ. Вдвигаюсь в комнату, и шлюзовый затвор закрывается за мной.

Я тщательно осматриваю окрестности. Нахожусь в помещении, размеры которого составляют: длина — сорок целых восемьдесят одна сотая метра; ширина — десять целых тридцать пять сотых метра; высота — четыре целых двенадцать сотых метра. Здесь нет других отверстий, за исключением того, через которое я въехал. Пол и потолок покрыты пятисантиметровым слоем брони, изготовленной из кремнистой стали, под которой находится десятисантиметровый слой свинца. Помещение заставлено громоздкой аппаратурой. Энергия течет по массивным экранированным собирательным шинам. Из-за недостатка энергии я сейчас медлителен; осмотр комнаты занял ноль целых восемь десятых секунды.

— На этот раз, джентльмены, мы имеем дело с полномасштабным бедствием! — торжественно произнес заместитель министра иностранных дел Кранкхэндл. Он решительно отодвинул назад свое мощное кресло (такие специально изготавливаются для больших начальников и ставятся во главе конференц-столов), оборудованное подъемным устройством, записывающим устройством, небольшим баром с освежающими напитками и прочими штуками для полного удобства, и поднялся во весь свой солидный — шестьдесят четыре дюйма — рост, выставив вперед хорошо упитанную грудь и живот. Его значительный взгляд пробежался по рядам напряженных бюрократических физиономий. Дипломаты дышать боялись — ждали деталей относительно бедствия, слухи о котором уже перевернули с ног на голову весь Центральный Сектор Земного Дипломатического Корпуса.

Помощник машиниста второго класса Джо Акоста, вахтенный на катере береговой охраны «Хэмптон», бороздил взглядом сверкающие на солнце воды бухты Тампа в поисках неловкого судна, севшего на мель среди бела дня в миле от порта.

—Что там за ерунда, шкипер? — обратился Джо к лейтенанту, который направил бинокль на несчастный корабль.

—Двухмачтовый, с высокой кормой. Странная посудина. Паруса разодраны в клочья. Видно, потрепало его порядком…— сообщил лейтенант. — Давай подойдем поближе.

Оказавшись в своем номере в «Элсби Коммершл Отель», Тримейн открыл чемодан и достал небольшой набор инструментов. С помощью отвертки разобрал корпус телефона, вставил внутрь крохотный алюминиевый цилиндрик, прикрутил проволочки и поставил корпус на место. Потом по междугородной связи набрал номер в Вашингтоне и подождал полминуты, пока на другом конце не подняли трубку.

— Фред, это Тримейн. Включи жужжалку. — Скремблер заработал, и тонкое жужжание побежало по проводам из Вашингтона в Элсби и обратно. — Ну что, теперь можно разговаривать? Поселился в Элсби. Мальчики Граммонда должны держать меня в курсе дела. Но я не намерен постоянно торчать в этом чертовом отеле, скрючившись над приборами. Собираюсь прошвырнуться туда-сюда.

Популярные книги в жанре Научная фантастика

Машину он вел с небрежной лихостью. Пятая авеню в это время была почти пуста. Он внимательно разглядывал ряды припаркованных у тротуаров автомобилей. Большая часть из них была красного цвета. На мгновение его внимание привлекли двое мужчин, копошившихся у багажника длинного, черного мерседеса, но, судя по выражению промелькнувших лиц, все было вполне законно. Он свернул влево. По толпам на тротуарах можно было судить, что центр близок. Он протянул руку и включил радио. Голос диктора зазвучал сразу же после щелчка выключателя.

Бесследное исчезновение девушки. В последний раз Алирию видели, когда она ругалась с Райэдаром. Его арестовывают, и полицейские осмеливаются применить пытки. Глупцы! Мёртвые… А в охотничьем домике, затерянном в лесах, уже рождается монстр, алчущий убить и Райэдара, и Алирию.

Тук-тук, тук-тук… Тук-тук, тук-тук… Орел тупо пялился в окно. Кто-то демонстративно спал рядом, и голова его болталась из стороны в сторону. Почему-то не очень верилось, что сидя на этой скамейке, на этом инструменте пыток, можно уснуть. Тук-тук, тук-тук… Мимо проехала полуразрушенная хатка — остатки желтых с белым стен. Здесь когда-то была станция, видимо. Вот и старая колонка, обросла травой не подойдешь. На руку заползла муха, Орел смахнул ее и, конечно же, зацепил связку тонких дюралевых трубок, что стояла, оперевшись на гору мешков. Орел успел схватить связку до того, как она грохнулась на пол или на голову кому-нибудь из сидящих рядом. Голова перестала мотаться, глаза, серые, водянистые, уставились на Орла. — Поезд качнуло, — объяснил он и поставил связку на место. Голова кивнула, закрыла глаза и снова стала ритмично раскачиваться. За окном ползло бескрайнее море подсолнухов… — Говорят, если долго смотреть на что-нибудь монотонное, можно стать психом, — сказал Орел и молодой человек в желтой рубашке оторвался от своей книги. Он примостился скраешку скамейки — все остальное пространство было завалено сумками, а поверх этой горы лежали грязноватые бамбуковые удочки. — Да? — переспросил молодой человек. — А кто вам это сказал? Орел пожал плечами. — Да так, никто, собственно, — сказал он. — Люди. Человек в желтом кивнул. — Когда узнаете точный источник информации, сообщите мне, — и он снова уткнулся в книжку. «Узнать бы, что он там читает, — подумал Орел и, вздохнув, уставился в окно. — Хоть бы какая-нибудь зараза по вагону прошла». Хотя, пройти по вагону было совершенно невозможно, потому что все пространство между сидениями, пыточными скамейками, было занято белыми мешками с сахаром и мукой. На каждом красовалась синяя печать и надпись ручкой: «САХАР» или «МУКА». Подсолнухи за окном закончились, Орел увидел полосу деревьев, разграничивающую два поля. Вдоль посадки тянулась дорога, от нее вправо ответвлялась узенькая тропинка и разрезала пшеничное поле на две части. На границе поля стоял бетонный столб, выкрашенный белыми и черными полосами. На столбе была прикреплена табличка и на ней даже было что-то написано черными правильно-прямоугольными буквами, но разобрать что именно было совершенно невозможно. Орел только увидел, что надпись короткая, букв пять или шесть, они все одинакового размера, грубые, угловатые. — Муха, — сказал Орел, ни к кому конкретно не обращаясь. Большая черная муха ползала по раме. Молодой человек, у которого даже штаны оказались желтыми, раздраженно пробурчал что-то под нос, захлопнул книгу и отвернулся. «Голова» посмотрел на Орла странно, словно сочувствуя, и повторил: — Муха, — а потом чуть помолчал и добавил: — Полная антисанитария. Я абсолютно уверен, что вагон кишит микробами. Орел обрадовался, что ему удалось наконец разговорить попутчика. — А вы руками не лапайте, — неожиданно посоветовал «желтый». — А я и не лапаю, — ответил «голова» и снова замолчал. «Желтый» хмыкнул и потер пальцем обложку книги. — Совсем не обязательно что-то лапать, — сказал Орел. — Некоторые микробы могут и по воздуху… Как раз в этот момент в другом конце вагона кто-то надрывно закашлял и Орел ткнул туда пальцем. — Видите? «Желтый» сощурил глаза. — Этот человек ничего не распространяет, — сказал он. — Никаких микробов и прочих бактерий. — Откуда это вы знаете? — спросил «голова». — Оттуда, что у него рак, — выпалил «желтый» и насупился. — Откуда… знаете? — неуверенно спросил «голова». — А вы пойдите и спросите. — Не ответит. — Ответит. — Откуда вы знаете? Орла уже начали раздражать попутчики, у которых вдруг прорвало словесный фонтан. Когда они молчали, было гораздо лучше. — А у вас есть причины не верить? — Есть, конечно, — «голова» осклабился. Его серые волосенки упали ему на глаза и он нервно отбросил их ладонью на висок. — Во-первых, у вас в голове гриб. — Чего? — «желтый» широко открыл глаза. Орел заметил, как его рука непроизвольно дернулась к голове. — У вас в голове гриб, — повторил «голова». — Знаю я вас. Вы ведь часто путешествуете и спите в палатках? — Да. — А утром замечали, что вокруг палатки выросло множество маленьких таких грибочков, тусклых, почти прозрачных, на тонких ножках? — Ну? — Что — ну? — Ну, замечал. И что? — А то, что это вы распространяете споры, из которых потом растут эти грибы. Только у вас гриб плохой, слабый. Ничего путного не вырастет. Вот у него гриб! — «голова» ткнул Орлу в висок пальцем. — Из этого что хочешь вырастить можно! «Желтый» посмотрел на меня, сжав губы, и уже откровенно повертел пальцем у виска. «Голова» махнул рукой и снова якобы уснул. Орел увидел в окне развалины какого-то завода и обрадовался — значит, ехать осталось совсем недолго. Эти развалины уже перед самым городом… — Вы не находите нашего попутчика несколько странным? — неожиданно и открыто спросил «желтый». Орел бросил быстрый взгляд на «голову». — Можете не смотреть. Спит. — Если честно, — сказал Орел, — то я нахожу немного странными вас обоих. — Вот как? — Именно так. С чего вы вот взяли, что у того несчастного рак? — Я его просто знаю, он живет со мной в одном доме, — «желтый» помахал книгой в воздухе. — Как видите, пока ничего сверхъестественного. — Пока? — переспросил Орел. — Возможно. Смотрите, я часто езжу по этому маршруту и знаю, что как только заканчиваются развалины, начинаются огороды вдоль рельсов. А вот здесь всегда стояла маленькая белая будочка. Орел повернул голову и ничего этого не увидел. За окном медленно ползло желтое подсолнуховое поле. — И вот мне почему-то кажется, что мы всегда будем ехать вот так, раздался голос «желтого» и по интонации Орел понял, что «желтый» на что-то указывает. Он показывал пальцем на мотающуюся из стороны в сторону голову. — Знаете, его зовут Иван, а отчество Иванович. Орел попробовал усмехнуться. — А фамилия, как вы могли догадаться, Иванов, — сказал «желтый» проникновенно глядя на Орла. — Вы понимаете? — Что? — не понял Орел. Ему это все решительно не нравилось. Мучительно заныло где-то в левой половине груди. Это тоска. — Вы когда-нибудь видели такое сочетание? Такую концентрацию серости? Только подумать, Иван Иванович Иванов! Вы все еще не понимаете? — Не очень, — признался Орел. — Жаль. Появление такого человека в обществе практически аналогично пришествию Христа или Сатаны. Посмотрите, у него даже кожа серая. — Да что же он спит! — почти закричал Орел. Ему вдруг стало очень страшно, молодой человек в желтой рубашке и штанах буквально излучал ужас. — Кто вам сказал, что он спит? — удивился «желтый». — Ну как? Вы же сами только что сказали! — Разве? — еще более удивился «желтый». — Не помню. Хотя… Все же, это совершенно удивительный объект. Иван Иванович Иванов. — Позвольте узнать, как вас зовут, — сказал Орел. — Пожалуйста — Аристарх Епифархович Колоколенопреклоненский. — О боже… «Желтый» самодовольно улыбнулся. — Бог тут совершенно ни при чем, мои родители были убежденными атеистами, — сказал он. — А как вас зовут? — Орел. — Неплохо. А фамилия? — Простите, Малкович. — Ну что же, крупица оригинальности в вас, похоже, есть, — сказал Аристарх. — Хотя и небольшая, так что не обольщайтесь. — А вы считаете, что все зависит только от имени? — Конечно. Ведь зависит же от вашего лица, красив вы или нет. Или вы урод. Вот он, — Аристарх ткнул пальцем в сторону Иванова. — Он совершенно сер. У него душа — как у Квазимодо рожа. То есть, ее редко кто видит, но все ужасаются… Последние слова «желтого» потонули в ушном шуме. Орел уронил голову на ладони, закрыл глаза. На барабанные перепонки давила плотная, вибрирующая волна. И на глаза тоже. Все прошло так же внезапно, как и началось. Орел поднял голову и увидел, что ни Квазимодо Иванова, ни Желтого Аристарха уже нет и их сумок тоже нет. А за окнами — вокзал. Орел испытал облегчение и удивление одновременно. Поездки в пригородных электричках и «дизелях» всего вгоняли его в особое состояние, которое можно охарактеризовать как смесь уныния, тоски, внутренней духоты и легкой паники. А всему причиной однообразные здешние пейзажи, сплошные поля, пыль, грунтовые дороги и посадки по краям полей. А хуже всего — маленькие станции! Эти старые станционные домики, одиноко стоящие у дверей скамейки… Ужасно! Орел подхватил чемодан и кинулся к дверям, потому что поезд вот-вот должен был отправляться. Собственно, он уже тронулся с места, и Орел успел поблагодарить расхлябанную технику, прежде чем больно ударился пятками в бетон перрона, — двери всегда закрывались с опозданием. Желтый автобус уже ковылял к остановке. Орел даже не отряхнул штанов, пришлось бежать, перепрыгивая через лужи, лавируя между навьюченными бабулями. А автобус он тоже вскочил как раз за секунду до того, как разболтанные и от того оглушительно дребезжащие двери, захлопнулись. Предстоял час езды в железном гробовозе, и Орел сел к окну. Примерно через две остановки в автобусе будет невозможно вздохнуть. Впрочем, очень скоро Орел пожалел о выборе места: прямо в лицо жарило солнце. Дорога почти прямая, значит, придется терпеть до конца. Орел прикрылся от солнца ладонью и стал смотреть на обочину. Ехал автобус жутко медленно, при этом скрипел, кряхтел, опасно где-то трещал и клацал. Крышки ящиков, что содержат механические дверные ненужности, хлопали по стальным бортам самих ящиков с громким лязгом. Передний потолочный люк был открыт, сквозь него в салон проникал хоть какой-то воздух. Орел знал и ждал… И дождался. — Закройте люк! — потребовал капризный женский голос. Орел повернул голову и увидел мадам с блондинистой копной на голове. Мадам была явно барачного происхождения, но при деньгах. Ее выдавало полное отсутствие всякого вкуса и блатные интонации в голосе. — Зачем? Жарко! — раздалось со всех сторон. — Закройте люк, меня продует, — заявила она. Нашлись умные люди, поняли, что если эту стерву не заткнуть сейчас, она всю дорогу будет трепать нервы всему автобусу. Правда, по подсчетам Орла, умных людей в автобусах этого маршрута почти нет. В основном тупое склочное бабье — безмозглое быдло, старье всякое вонючее, покрытое коростой, и тому подобные. Люк закрыли и уже через двадцать минут автобус превратился в подобие газовой камеры, только хуже. Температура поднялась градусов до сорока пяти, запас кислорода иссяк, в воздухе повисла душная горячая вонь. Кому-то стало плохо, какому-то мужику в рубашке с короткими рукавами. Ему стали совать в рот валидол. Орел усмехнулся. Лучше бы остановили автобус да наружу вывели. Ничего бы не сталось, постояли бы минут пять. Так нет же, пихают ему в рот этот валидол и ни одна сука не дала даже капли воды, хотя очень у многих из сумок торчали пластмассовые бутылки. А идиотка с белой копной на голове вон, цедит из такой же бутылки. А на стенки мутные, еще не успела нагреться… Орел с отвращением отвернулся. У него с собой не было ничего, кроме чемодана, набитого грязным шмотьем и книгами. И к тому же он начал впадать в прострацию от усталости. А в свете событий, произошедших в поезде… Автобус дернулся, сильно дернулся, и остановился. Попыхтел немного двигателем. Хлопнула дверца водительской кабины. Орел скрипнул зубами: все, приехали. Он поглядел по сторонам — никто и не думал выходить, все ждали. Прошло несколько минут, а потом водитель забрался обратно в кабину, открыл двери в салоне. — Выходите, долго стоять будем, — сказал он. Послышались вздохи-возгласы. Народ зашевелился, но с места не двинулся. «Идиоты», — прошипел Орел, встал. Бабуля, что уселась рядом с ним, бросила на него негодующий взгляд. — Можно пройти? — сказал Орел. Бабуля чуть развернулась к проходу. Орел вдруг почувствовал сильное раздражение. Все наложилось одно на другое: и его ненависть к этому быдловатому народу, и вонь, и жара, и пот, льющийся в глаза. Он проклял всех на свете и ломанулся к выходу. На крики типа «Куда прешься?!» он давно перестал обращать внимание. За освободившееся место едва не подрались две бабки в одинаковых грязных робах — в такую жару! Водитель копался во внутренностях автобуса. В секунду измазавшись маслом, он стал похож на черта. Орел вздохнул и вышел к обочине. Дорога была пустынна, и над ней дрожало знойное марево. Она отлично просматривалась в обе стороны. — Можешь не ждать, — сказал водитель. — Никто в это время тут не ездит. — Серьезно дело? — с надеждой спросил Орел. Водитель покачал головой. — Сварятся они там, пока я выправлю, — ответил он. — Еще не дай бог у кого с сердцем плохо станет… — С чем у них там плохо, так это с мозгами. Водитель криво усмехнулся и сунул голову в маленький люк спереди автобуса. Орел видел там множество ремней, колес. Черт, что же делать, думал он. Идти по жаре километров восемь радость небольшая, хотя и дальше ходил. Ждать здесь… Еще неизвестно, насколько это все затянется, а автобусы тут ходят, по-моему, вообще без всякого графика. Иной раз по два часа ждешь, стоишь на конечной, ни один не едет. А то и больше. Орел посмотрел на небо. Оно было белым, затянутым какой-то облачной мутью, что, впрочем, никак не мешало солнцу поливать землю жаром. Но на горизонте что-то темнело. Даже подул ветерок, хоть и горячий, но все же. Пойду, пожалуй, подумал Орел. Как ни странно, довольно скоро он привык к жаре и перестал обращать на нее внимание. Мешало только то, что рубашка липла к телу. Тишина стояла такая, что, казалось, воздух был застывшим, как стекло, а вот ветер сейчас все разрушит, разломает… Орел вдруг необычайно ярко себе представил, как это будет. Почему-то ему показалось, что первым расколется небо. Оно должно задрожать, сквозь вой ветра послышится мелкий такой звон. Вначале он будет больше похож на тихий потусторонний гул, но потом — все громче, громче, отчетливее… Первая трещина проползет от горизонта до горизонта, медленно, уже сопровождаемая оглушительным грохотом. Она расширится и Орел увидит черноту. Слепую бездонную черноту. От главной трещины побегут в стороны маленькие трещинки. Их будет все больше и больше. И, наконец, вниз устремятся черные струи. Станет нечем дышать. Трястись будет все! Орел почувствовал боль и до него дошло, что он лежит на земле лицом вниз. Видимо, он задумался, споткнулся и упал. Он приподнял голову, ощупал ладонью лоб. Ладонь стала мокрой и красной — кожа на лбу рассечена. Орел быстро отодрал от рубашки рукав и быстро обвязал им голову. В глазах у Орла было темно, он списал это на удар. И это было странно, потому что ничего, кроме характерной острой боли он не чувствовал. Стало заметно прохладнее. Дул сильный ветер и Орлу было зябко, ведь рубашка его вся промокла от пота. Он поднялся на четвереньки, потом встал на колени. Солнце уже не светило. «Наверное, тучи…» Орел поднял лицо кверху и обмер. Надо сказать, что он чуть было не обделался и только потому не наложил в штаны, что вовремя спохватился. Через все небо ползла громадная черная трещина. Спустя секунду на Орла обрушился громоподобный рев. Он упал на землю, зажал уши ладонями и так лежал, скорчившись, не в силах оторвать взгляд от неба. Все, что еще минуту назад представлялось ему, происходило теперь на самом деле. Угловатая змея, черная, как первозданная пустота, неспешно пожирала небо. Орел с ужасом понял, что солнце было только что там, где сейчас лежит эта чернота. Примерно минута потребовалась трещине, чтобы дойти до противоположного края небосвода. Орел к тому времени немного отошел от первоначального парализующего ужаса. Он сидел на дороге, обхватив колени руками, и весь дрожал. Странно, но одновременно со страхом он ощущал и отвращение к себе — что он сидит, как какой-то побитый пес, и трясется… Сетка черных морщин накрыла разделившиеся напополам небеса. Орел понял, что будет сейчас, и закрыл глаза…Это было как волна холода. И снова тишина. Орел разлепил веки. Голова кружилась, словно его резко разбудили. Он встал на ноги. Вокруг была та же местность и дорога все так же тянулась издалека в никуда. Только земля была погружена в черноту. Это не было темнотой. Это было больше похоже на тонны угольной пыли, взвешенные в воздухе. Орел отчетливо видел каждый камешек на обочине, но воздух почернел. Вверху белым слепым пятном висело солнце. Орел постоял некоторое время, глядя по сторонам. А потом продолжил свой путь. Может быть, это несколько глупо — идти, не зная куда, но ничего лучшего он придумать не смог. Да к тому же сохранялась надежда увидеть знакомые места — пока что ничего нового в ландшафте он не замечал, все было как всегда. Дорога шла в гору. Потом опускалась вниз. Орел добрел до вершины холма и остановился. Дальше должен был быть дачный поселок, потом — поворот. Ничего этого не было. Полоса асфальта тянулась далеко-далеко, а у горизонта снова поднималась кверху. Орел добрел до вершины следующего холма. Надо сказать, это только казалось, что дорога идет крутой волной. На самом деле пришлось пройти километра четыре, чтобы попасть на предполагаемую «вершину». Справа было пшеничное поле, где росло больше сорняков, чем пшеницы, слева — подсолнечное, впереди — только дорога. Орел в отчаянии опустился на дорогу. Им снова овладел страх. Холодный и обволакивающий. В груди было пусто. Ему вдруг показалось, что это все какое-то недоразумение. Что ветром принесло какой-то выброс и сейчас черную тучу унесет подальше. Орел смотрел на размытое бело пятно, которое привык называть солнцем, и постепенно начинал понимать, что оно — все, что у него осталось в жизни. До его ушей донесся тихий рокочущий звук. Орел оглянулся. По дороге медленно полз автобус. Покрытый ржавчиной корпус выглядел так, будто год провалялся на свалке под дождем. В крыше зияла огромная дыра. Через весь правый борт проходила трещина с осыпавшимися краями. Ветровое стекло было разбито. Орел встал. Автобус поровнялся с ним и затормозил. Водитель повернул голову, и Орел увидел его бледное небритое лицо. Водитель сжимал синими губами сигарету. — Садиться будешь? — спросил он. Орел оцепенел. У водителя были белые, словно закрытые бельмами глаза. Только в центре просматривались бледно-серые кружочки зрачков. Дверь с лязгом распахнулась. Орел взошел по ступенькам. Автобус по прежнему был набит людьми. Но никто не толкался и не кричал. Все стояли тихо, без единого движения. Орел примостился у самых дверей и стал смотреть. Справа от него, на сидении, что стоит параллельно борту, сидели двое женщин. В автобусе вообще ехали преимущественно женщины. Орел всмотрелся в их лица. Они были изрезаны морщинами. Очень глубокими морщинами. Глаза у них оказались такими же белыми, как у водителя, как у всех пассажиров. Они смотрели прямо перед собой. Орел почувствовал взгляд. Это был мальчик лет десяти-одиннадцати. Он беззвучно шевелил губами и складывал пальцы правой руки в замысловатые фигуры. Орел удивился, как пальцы могут быть такими гибкими. Но вот толстая женщина в шерстяной кофте положила руку на его голову и повернула лицом к себе. Орел отвернулся и стал смотреть в окно. Там плыло мимо черное пустое поле. — А какая следующая остановка? — неожиданно даже для самого себя спросил он, обращаясь к водителю. Тот глянул на него в зеркало своими белыми глазами. — Ты видишь здесь хотя бы одну остановку? — вопросом ответил он. Следующая конечная. В принципе, если ты хочешь, то можешь сойти и здесь. Орел еще раз глянул в окно и чуть не заорал от удивительно четкого ощущения десятков вонзившихся в него взглядов. Вокруг были только поля. Вдалеке от дороги виднелись вышки ЛЭП, с которых свисали обрывки проводов. — Остановить? Водитель совершенно не смотрел на дорогу. Он смотрел на Орла через зеркало заднего вида. — Да, остановите, — сказал он. И глупо добавил: — Сколько с меня за проезд. Водитель усмехнулся и сигарета вывалилась у него изо рта. Он не поднял ее. — Иди уже… Орел проводил взглядом удаляющийся автобус. Погромыхивая, он полз по дороге вгору. К своему удивлению, Орел увидел посреди поля странную конструкцию из ржавых труб и листов. Он подошел поближе. Это походило на каркас какого-то чудного здания. Вокруг конструкции лежали груды битого кирпича и цементной крошки. Тут и там торчали сухие стебли татарника. Орел притронулся ладонью к рыжему железу, почувствовал, как вся огромная конструкция завибрировала, заходила ходуном от его прикосновения. И испуганно убрал руку — это

Лектор замолчал на минуту, сглотнул. От двухчасовой говорильни у кого хочешь горло заболит. На огромном экране светилась фотография развалины, развалины, руины до самого горизонта. Причем руины вполне современные, не гранит замшелый, а обломки бетонных плит и куски арматуры. — Зона риска, — продолжил лектор. — Место обитания тех, котого мы уже перестали называть людьми. Отбросы общества, изгои — беглые преступники, наркоманы и прочее. Отсюда им никуда не деться: не пустят местные законы. Лектор посмотрел на часы. — На сегодня закончим. Завтра лекция как обычно, в десять утра. Учтите, посещаемость будет проверяться. Игорь молча поднялся, небрежно бросил тетрадку с конспектом в пакет и двинулся к выходу. Он слышал обычный радостный шум студенческой компании — им, кажется, никогда не бывает ни скучно, ни грустно. Странные они, эти люди… Своей кожей, необычно тонкой и бледной, он ощущал множество направленных на него взглядов. И в миллионный раз проклинал себя. В его голове эхом раскатывался смех, слова, пусть даже не произнесенные, они были для Игоря не менее громкими. И Игоря опять захлестнула злоба. Обычная бессильная злоба, которая душит его все чаще в последнее время. Эти люди, что вокруг, их слова, их злорадный смех… Игорь иногда видел Чужих. Их было мало, по сравнению с людьми, но они сразу бросались в глаза. Бледнокожие, с потухшими глазами, они бродят по коридорам, улицам, меланхолично жуют свой завтрак в университетской столовой, меланхолично сидят в аудиториях и пишут конспекты. А кроме университета Игорь ничего больше не видел. Он родился в этом городе, в котором нет зданий кроме корпусов универа и жилых домов, и никогда не выходил за пределы городской черты. Поэтому о мире он знал только из теленовостей. Что-то где-то взрывалось, кипели какие-то войны, постоянно бродила масса правительственных интриг — это казалось очень далеким и вообще чужим. Чужим оно и было. Игорь молча посмотрел под ноги, на брошенный кем-то огрызок. Ничего не сказал и даже не повернулся, но внутри все перевернулось от молчаливой ненависти. Ко всему человечеству. К каждому из них в отдельности. Они все ублюдки. Они подлежат уничтожению. Голос снова зазвучал в голове Игоря. Та, которую он называл матерью, говорила, что это особенность Чужих. Они всегда слышат друг друга и того, кто ими управляет. Где-то во Вселенной еще остались подобные ему и они не стоят на коленях. Игорю стало стыдно за себя. Человеческая оболочка вдруг стала какой-то резиновой. Не родной. «Убей ублюдка! — кричал голос. — Разве ты не представитель высшей расы? Разве не ты один достоин жить? Убей!» Игорь сопротивлялся, как мог. Перед глазами поплыли полосы красного тумана, все отошло на задний план. Кроме голоса. Голоса его собственного, его Я, которое так и не смирилось с рабством. «Если бы та знал, с каким трудом я устроила тебя в университет, сказала в мыслях „мать“. — Тебя, как и всех, хотели отправить на рудники, но я не позволила. Смотри же, не подведи меня». На самом деле матерью она ему никогда не была. Да, она родила его и дала русское имя, но настоящая его мать… Где же она? И есть ли она? Или он просто еще одна клеточка, добытая варварским способом? «Она — человек!» — решил Игорь и изо всех сил пожелал возненавидеть ее, как ненавидел глумящихся над ним… ублюдков. И он рванулся вперед. Мелькнули глаза человека, который полминуты назад плюнул Игорю в лицо и сказал: «Чужеродная скотина!» Он тоже ненавидел Игоря, потому что он был человеком, а Игорь — Чужим. И вот руки Чужого впились в мягкое человечье горло. Пальцы с хрустом вошли в плоть. Игорь ощутил шейные позвонки, сжал еще сильнее. Из искалеченного горла человека вырывался хрип, на губах вздувались красные пузыри. Кровь текла по рукам Игоря, целая река крови. И шея, наконец, хрустнула — человек бессильно повалился на пол. Он был мертв.

…«По небу полуночи ангел летел, и грустную песню он пел». Ну, плагиат, конечно. Но нельзя удачнее выразить словами зрелище, которое можно было наблюдать с южного отрога Змеиного хребта на закате одного из дней незабываемого июля. В сумеречном небе дрожала бледная еще Полярная звезда, похожая на туманное световое пятнышко от тусклого фонаря на глади тихой затоки.

И вот со стороны звезды, держа курс к экватору, по темной лазури небосвода медленно скользил белый ангел. Его серебристые крылья мерцали розоватым отблеском исчезнувшего за горизонтом солнца. Последние лучи дневного светила огненными искрами горели в золотых гиацинтоподобных кудрях ангела. Он и впрямь пел грустную песню. Чем объяснить такое совпадение с классическим текстом? Может быть, у ангелов имеется обыкновение шнырять вольным эфиром с песней и хрустальной лютней в изящных перстах?

— Больно?

Вопрос на засыпку. Я лежу на Южнобережном шоссе воскресным вечером, придавленный собственной «Явой». К сожалению, мне вовсе не пригрезился звук ломающейся кости; правда, сейчас, в минуту ошеломленности, я не особенно ощущаю боль, вот только противно, что меня трясут за ворот куртки.

А девчонка распаниковалась, уже и ладошку занесла — в чувство меня приводить.

— Тихо, подруга. Зови людей, снимайте с меня это железо.

В четырнадцатом веке Черная Смерть уничтожила в Европе треть населения.

А что, если?.. Если эпидемия чумы уничтожила почти все население Европы? Как будет развиваться человечество?

Это альтернативная история, в которой мир изменился. История, которая тянется через века, в которой правящие династии и нации поднимаются и рушатся. История потерь и открытий. Это – годы риса и соли.

Вселенная, где Америку открывает китайский мореплаватель, промышленная революция начинается в Индии, главенствующие религии – ислам и буддизм, а реинкарнация реальна.

Мы увидим рабов и королей, солдат и ученых, философов и жрецов. От степей Азии до Нового Света – перед нами предстанет потрясающая история дивного нового мира.

Кажется, что жизнь Помпилио дер Даген Тура налаживается. Главный противник – повержен. Брак с женой-красавицей стал по-настоящему счастливым. Да и верный цеппель, пострадавший в последней битве, скоро должен вернуться в строй. Но разве таков наш герой, чтобы сидеть на месте? Тем более, когда в его руках оказывается удивительная звездная машина, расследование тайны которой ведет на богатую планету Тердан, которой правят весьма амбициозные люди. Да и офицеры «Пытливого амуша» не привыкли скучать и охотно вернутся к привычной, полной приключений жизни.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Александр Ломм

Конец короля крокодилов

1

Палатка стояла на берегу моря. В нескольких шагах от нее начинались непроходимые мангровые заросли.

Вернер Штарк, худощавый молодой человек невысокого роста, нетерпеливо расхаживал перед палаткой, то и дело посматривая на часы. На его красноватого оттенка лице с выгоревшими на солнце бровями и ресницами блестели крупные капли пота. Штарк изнемогал от жары, но в сторону палатки с ее спасительной тенью даже не смотрел. Он нервничал, ожидая возвращения проводника Салима, который с утра ушел в соседнюю деревню нанимать лодку и гребцов.

А.Ломм

ПОСЛЕДНЕЙ УМИРАЕТ СОБАКА

1

В Тарольгу ехать - семь перевалов одолевать. Да каких перевалов! На ином так закружит снежная круговерть, что не знаешь, куда и податься. Про все забудешь: и в какую сторону ехать забудешь, и что внизу, в долине, персики зреют, тоже забудешь. Крут бывает "поднебесный Ардилан", крут и капризен.

Никогда в жизни не думал мастер Кальдис Бронк, что придется ему на старости лет посетить Бриксольскую долину и расположенное в ней горное селение Тарольгу. А вот пришлось.

Михаил Васильевич Ломоносов: об авторе

Ломоносов, Михаил Васильевич - один из величайших русских поэтов и ученых (1711 - 1765). Это хорошо сознавали уже лучшие его современники. "Он наших стран Малгерб, он - Пиндару подобен!" - писали о его стихах даже его враги; "все научные мемуары Ломоносова - не только хороши, но даже превосходны", - говорит о его научных работах знаменитый Эйлер. Им, как и Державиным, зачитывались чуть не вплоть до самого Пушкина. "Уважаю в Ломоносове великого человека, но, конечно, не великого поэта", писал Пушкин; "между Петром I и Екатериною II он один является самобытным сподвижником просвещения. он создал первый университет; он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом". Выдвигая великие заслуги Ломоносов в истории русской науки и русского просвещения, деятельность Ломоносова, как "российского Пиндара", Пушкин считает ни за что. "Оды его... утомительны и надуты. Его влияние на словесность было вредное и до сих пор в ней отзывается. Высокопарность, изысканность, отвращение от простоты и точности, отсутствие всякой народности и оригинальности - вот следы, оставленные Ломоносовым". Крайность этого отзыва в другом месте умеряется самим Пушкиным: он говорит о народности языка Ломоносова, о высокой поэтичности его духовных од, которые "останутся вечными памятниками русской словесности". Белинский окончательно восстановил поколебленную славу Ломоносова как поэта. Называя взгляд Пушкина на Ломоносова "удивительно верным, но односторонним", Белинский указывает на великое значение поэзии Ломоносова в общем историческом ходе нашего литературного развития. "Во времена Ломоносова, - говорит Белинский, - нам не нужно было народной поэзии; тогда великий вопрос - быть или не быть заключался для нас не в народности, а в европеизме... Ломоносов был Петром Великим нашей литературы... Не приписывая не принадлежащего ему титла поэта, нельзя не видеть, что он был превосходный стихотворец, версификатор... Этого мало: в некоторых стихах Ломоносова, несмотря на их декламаторский и напыщенный тон, промелькивает иногда поэтическое чувство - отблеск его поэтической души... Метрика, усвоенная Ломоносовым нашей поэзии, есть большая заслуга с его стороны: она сродна духу русского языка и сама в себе носила свою силу... Ломоносов был первым основателем русской поэзии и первым поэтом Руси". Действительно, в деле общего духовного - а вместе и литературного - возрождения России Ломоносов был непосредственным продолжателем Петра Великого. Своими разнообразными учеными трудами, как и своими поэтическими произведениями, Ломоносов дал реформам Петра живое, фактическое приложение в области литературы и науки. Сын беломорского крестьянина-рыбака, 20-летним "болваном" кое-как попавший в учебное заведение, Ломоносов в дальнейшей своей деятельности в одно и то же время выступает физиком, химиком, геологом, поэтом, оратором, филологом, историком, даже публицистом. Для осуществления идей Петра в Ломоносове нашлись гигантские силы. О первых годах жизни Ломоносова имеются крайне скудные сведения. Он родился 8 ноября 1711 г., в селе Денисовке, Архангельской губернии, Холмогорского уезда, в крестьянской, довольно зажиточной семье. Его отец занимался рыбным промыслом и нередко совершал большие морские поездки. Мать Ломоносова, умершая очень рано, была дочерью дьякона. Отец, по отзыву сына, был по натуре человек добрый, но "в крайнем невежестве воспитанный". Из двух мачех Ломоносова вторая была "злая и завистливая". Лучшими моментами в детстве Ломоносова были, по-видимому, его поездки с отцом в море, оставившие в его душе неизгладимый след. Нередкие опасности плавания закаляли физические силы юноши и обогащали его ум разнообразными наблюдениями. Влияние природы русского севера легко усмотреть не только в языке Ломоносова, но и в его научных интересах: "вопросы северного сияния, холода и тепла, морских путешествий, морского льда, отражения морской жизни на суше - все это уходит далеко вглубь, в первые впечатления молодого помора"... (Вернадский "Ломоносовский Сборник", II, 144). Его окружали предания о великих делах Петра Великого, которых и доселе не мало сохранилось на севере. Еще от матери Ломоносов научился читать и получил охоту к чтению; позднее она, по-видимому, была поддержана в нем поморами-старообрядцами. Рано, по-видимому, зародилось в Ломоносове сознание необходимости "науки", знания. "Вратами учености" для него делаются откуда-то добытые им книги: "Грамматика" Смотрицкого, "Арифметика" Магницкого, "Стихотворная Псалтырь" Симеона Полоцкого. В Москву Ломоносов ушел с ведома отца; один из местных крестьян поручился даже во взносе за него податей; но, по-видимому, отец отпустил его лишь на короткое время, почему он потом и числился "в бегах". В "Спасские школы", то есть в Московскую славяно-греко-латинскую академию, Ломоносов вступил в 1731 г. и пробыл там около 5 лет. Из дошедшего до нас письма Ломоносова к И.И. Шувалову видно, какие физические лишения, какую душевную борьбу пришлось выдержать Ломоносову за время пребывания его в академии. В научном отношении оно принесло ему немалую пользу: он не только приобрел вкус вообще к научным занятиям, но изучил латинский язык, ознакомился и вообще с тогдашней "наукой", хотя и в обычной для того времени схоластической форме разных "пиитик", "риторик" и "философий". Другим счастливым фактом ранней жизни Ломоносова был вызов со стороны Академии Наук 12 способных учеников "Спасских школ". В 1736 г. трое из них, в том числе Ломоносов, были отправлены Академией Наук в Германию, для обучения математике, физике, философии, химии и металлургии. За границей Ломоносов пробыл пять лет: около 3 лет в Марбурге, под руководством знаменитого Вольфа, и около года в Фрейберге, у Геннеля; с год провел он в переездах, был, между прочим, в Голландии. Из Германии Ломоносов вынес не только обширные познания в области математики, физики, химии, горном деле, но в значительной степени и общую формулировку всего своего мировоззрения. На лекциях Вольфа Ломоносов мог выработать свои взгляды в области тогдашнего так называемого естественного права, в вопросах, касающихся государства. В июне 1741 г. Ломоносов вернулся в Россию и вскоре назначен был в академию адъюнктом химии. В 1745 г. он хлопочет о разрешении читать публичные лекции на русском языке; в 1746 г. о наборе студентов из семинарий, об умножении переводных книг, о практическом приложении естественных наук. В то же время Ломоносов усиленно ведет свои занятия в области физики и химии, печатает на латинском языке длинный ряд научных трактатов. В 1748 г. при Академии возникают Исторический Департамент и Историческое Собрание, в заседаниях которого Ломоносов вскоре начинает вести борьбу с Миллером, обвиняя его в умышленном принижении в научных исследованиях русского народа. Он представляет ряд записок и проектов с целю "приведения Академии Наук в доброе состояние", усиленно проводя мысль о "недоброхотстве ученых иноземцев к русскому юношеству", к его обучению. В 1749 г., в торжественном собрании Академии Наук, Ломоносов произносит "Слово похвальное императрице Елизавете Петровне", имевшее большой успех; с этого времени Ломоносов начинает пользоваться большим вниманием при Дворе. Он сближается с любимцем Елизаветы И. И. Шуваловым, что создает ему массу завистников, во главе которых стоит Шумахер. При близких отношениях к Шувалову козни Шумахера делаются для Ломоносова не страшными; он приобретает и в Академии большое влияние. Под влиянием Ломоносова совершается в 1755 г. открытие Московского университета, для которого он составляет первоначальный проект, основываясь на "учреждениях, узаконениях, обрядах и обыкновениях" иностранных университетов. Еще раньше, в 1753 г., Ломоносову, при помощи Шувалова, удается устроить фабрику мозаики. В том же году Ломоносов хлопочет об устройстве опытов над электричеством, о пенсии семье несчастного профессора Рихмана, которого "убило громом"; особенно озабочен Ломоносов тем, "чтобы сей случай (смерть Рихмана во время физических опытов) не был протолкован противу приращения наук". В 1756 г. Ломоносов отстаивает против Миллера права низшего русского сословия на образование в гимназии и университете. В 1759 г. он занят устройством гимназии и составлением устава для нее и университета при Академии, при чем опять всеми силами отстаивает права низших сословий на образование, возражая на раздававшиеся вокруг него голоса: "куда с учеными людьми?". Ученые люди доказывает Ломоносов, - нужны "для Сибири, для горных дел, фабрик, сохранения народа, архитектуры, правосудия, исправления нравов, купечества, единства чистые веры, земледельства и предзнания погод, военного дела, хода севером и сообщения с ориентом". В то же время идут занятия Ломоносова по Географическому Департаменту; под влиянием сочинения его: "О северном ходу в Ост-Индию Сибирским океаном" в 1764 г. снаряжается экспедиция в Сибирь... Среди этих неустанных трудов Ломоносов умирает, 4 апреля 1765 г. Незадолго до смерти Ломоносова посетила императрица Екатерина, "чем подать благоволила новое Высочайшее уверение о истинном люблении и попечении своем о науках и художествах в отечестве" ("Санкт-Петербургские Ведомости", 1764). В конце жизни Ломоносов был избран почетным членом Стокгольмской и Болонской академий наук. - Ломоносов женился еще за границей, в 1740 г., в Марбурге, на Елизавете Цильх. Семейная жизнь Ломоносова была, по-видимому, довольно спокойной. Из детей после Ломоносова осталась лишь дочь Елена, вышедшая замуж за Константинова, сына брянского священника. Ее потомство, как и потомство сестры Ломоносова, в Архангельской губернии, существует доныне. Ломоносов похоронен в Александро-Невской лавре. Уже Пушкин подчеркнул необычайное разнообразие трудов Ломоносова. "Ломоносов обнял все отрасли просвещения. Жажда науки была сильнейшей страстью сей души, исполненной страстей. Историк, ритор, механик, химик, минералог, художник и стихотворец, он все испытал и все проник". Трудность положения Ломоносова заключалась в том, что ему, как Петру Великому, разом приходилось делать десять дел, - и "читать лекции", и "делать опыты новые" (по физике и химии), и "говорить публично речи и диссертации", и "сочинять разные стихи и проекты (надписи) к торжественным изъявлениям радости (к иллюминациям и фейерверкам)", и "составлять правила красноречия", и "историю своего отечества" - и все это в добавок "на срок ставить". Личные симпатии Ломоносова видимо склонялись к физике и химии; но его "ученый гений" одинаково "блистательно" сказывался и в таких его трактатах, как "Слово о происхождении света" (1756), "Слово о явлениях воздушных, от электрической силы происходящих" (1753), и в "Русской Грамматике" (1755) или в трактатах чисто публицистического характера. Для своих современников Ломоносов был прежде всего поэтом. Первые поэтические произведения Ломоносова были присланы им еще из-за границы, при "Отчетах" в Академию Наук: французский перевод в стихах "Оды Фенелона" (1738) и оригинальная "Ода на взятие Хотина" (1739). В сущности этим начиналась новая русская литература, с новыми размерами стиха, с новым языком, отчасти и с новым содержанием; но современникам первые оды Ломоносова не тотчас напечатанные, долго, по-видимому, не были известны, и среди самих академиков обратили внимание, кажется, лишь одного Тредьяковского. Ко второй оде было приложено Ломоносовым "Письмо о правилах российского стихотворства", где автор выступает против Тредьяковского. Трядьяковский тотчас написал на "письмо" критический ответ, но последний не был послан по назначению академической конференцией, "чтобы на платеж за почту денег напрасно не терять". Славу поэта Ломоносов приобретает лишь по возвращении своем из-за границы; оды его с этого времени быстро следуют одна за другой, одновременно с обязательными для него переводами на русском языке различных "приветствий", писавшихся по-немецки академиком Штелином. В августе 1741 г. посвящает вторую оду, а в декабре того же года он переводит написанную Штелином немецкую оду к новой императрице, где говорится совершенно обратное тому, что сказано в двух предшествовавших одах. Со вступлением на престол Елизаветы Петровны поэтическая деятельность Ломоносова ставится в несравненно более счастливые условия: его похвалы делаются вполне искренними. В 1747 г., после утверждения императрицей Елизаветой нового устава для Академии Наук и Академии Художеств, Ломоносов пишет оду: "Радостные и благодарственные восклицания Муз Российских", где, по выражению Мерзлякова, "дышит небесная страсть к наукам"; поэт прославляет императрицу за покровительство наукам и искусствам и вместе воспевает Петра Великого и науки, "божественные чистейшего ума плоды"; здесь же он обращается к новому поколению России, призывая его к просвещению, наукам. Одами приветствует Ломоносов и Екатерину II, сравнивая новую императрицу с Елизаветой и выражая надежду, что Екатерина II "златой наукам век восставит и от презрения избавит возлюбленный Российский род". Он приветствует начинания Екатерины в пользу русского просвещения и воспитания. Кроме торжественных од, Ломоносов уже с 1741 г. поставляет стихотворные надписи на иллюминации и фейерверки, на спуск кораблей, маскарады. Он пишет по заказу даже трагедии ("Тамира и Селим", 1750; "Демофонт", 1752), проводя, при каждом случае, свою основную идею: необходимость для России образования, науки. В этом отношении с одами Ломоносова ближайшим образом связаны и так называемые его "Похвальные слова" Петру Великому и Елизавете Петровне. В сущности, это - те же оды, как и другие произведения Ломоносова, где рядом с обычной, обязательной лестью, "мглистым фимиамом", прославляются "дела Петровы" или вообще доказывается важность образования. Везде мы видим стремление автора выразить так или иначе свои просветительные общественные идеалы, подчеркнуть те задачи, от исполнения которых зависит счастие России. Всюду проглядывает глубокая мысль, часто встречаются реальные указания на то, что действительно нужно было России (Пыпин). В "рифмичестве" Ломоносова нередко сверкали искры истинной, неподдельной поэзии. Чаще всего это случалось тогда, когда Ломоносов "пел" о значении науки и просвещения, о величии явлений природы, о предметах религиозных. Лучшими поэтическими произведениями Ломоносова были духовные оды. Уже к 1743 г. относятся оды: "Вечернее размышление о Божием величестве при случае великого сияния" и "Утреннее размышление о Божием величестве", полные религиозного чувства и вместе с тем свидетельствующие о научных интересах автора. "Вечернее размышление", по словам самого Ломоносова, содержит его "давнейшее мнение, что северное сияние движением эфира произведено быть может". Истинным поэтом Ломоносов был и в тех случаях, когда в стихах касался "любезного отечества". Это именно и придавало в его глазах цену его поэтическим произведениям, возвышало их над "бедным рифмичеством". Вообще Ломоносов смотрел на свои стихотворения, главным образом, с чисто практической, общественной стороны, видел в нем лишь наиболее удобную форму для выражения своих прогрессивных стремлений. Как присяжный песнотворец, Ломоносов считал обязательными для себя и другие формы поэзии: писал эпиграммы, шутливые стихотворные пьесы, произведения сатирические и т. п. При общей бедности тогдашней русской жизни пьесы эти иногда вызывали целые бури, порождали резкую полемику. Такую бурю - которая могла быть небезопасной для автора - вызвало, например, до самого последнего времени остававшееся ненапечатанным стихотворение Ломоносова: "Гимн бороде" (1757) - сатира, направленная не только против раскольников, но и против всех, кто, прикрываясь знаменем церкви, "покровом святости", на самом деле был врагом знания и прогресса. Стихотворение Ломоносова постановлено было "чрез палача под виселицею сжечь", а самому автору было поставлено на вид, какие "жестокие кары грозят хулителям закона и веры"... Поэзия Ломоносова стояла всецело на почве пресловутого псевдоклассицизма. С последним Ломоносов познакомился в Германии как с теорией, господствовавшей тогда всюду в Европе. Эту теорию Ломоносов ввел и в нарождавшуюся русскую литературу, где она потом и господствовала во все продолжение XVIII века. Поэзия в то время и на Западе не имела самостоятельного права на существование: она признавалась лишь в качестве развлечения, "отдохновения от дел", "летом вкусного лимонада", или должна была нести чисто практическую службу, в буквальном смысле "учить" общество, давать ему мораль, практически нужные советы и указания. К этому присоединялись фактические отношения поэзии ко двору, в котором концентрировалась жизнь страны. С тем же общественным положением, с тем же характером, "литература" явилась и в России. Ломоносов усвоил себе общепринятую тогда манеру писания, надел на себя общепринятый поэтический костюм. В одах Ломоносова не могло не быть той высокопарности, надутости, даже лести, которые вообще были обязательны для тогдашних поэтов. Но в западном псевдоклассицизме была и другая, более важная сторона. Ложноклассические оды и при дворе, и в обществе нравились не только разлитым в них "лилейным фимиамом", но и "прелестью стиха". Подобно Малербу и Буало для французской литературы, Готшеду - для немецкой, Ломоносов в сфере русской поэзии является, главным образом, чисто формальным реформатором: преобразователем литературного языка и стиха, вводителем новых литературных форм. Он вполне сознает, что литература не может идти вперед без формальной правильности в языке и стихе, без литературных форм. Сюда направлены и чисто ученые труды Ломоносова, относящиеся к области русского литературного языка и русского стихосложения. Важнейшими трудами этого рода Ломоносова были: "Российская Грамматика" (1755 - 1757), "Рассуждение о пользе книги церковных в российском языке" (1757) и "Письмо о правилах российского стихотворства", или "Рассуждение о нашей версификации" (1739). Чтобы вполне оценить значение этих трудов в истории развития и выработки русского литературного языка, необходимо иметь в виду то общее положение, в каком находился наш литературный язык с XI века по конец XVII-го и особенно с эпохи реформ Петра. В древнерусской письменности с самого начала установилось крайне резкое различие между языком литературным, языком "книги" и живым говором народа, разговорной речью. Это различие удерживается до конца XVII века; в продолжение семи столетий собственно русский язык не имеет права гражданства в литературе, "литературным языком" служит язык церковно-славянский. Только изредка, по оплошности писца, живая речь народа ненароком попадает в книгу, как случайная, бессознательная примесь. Чем дальше, тем сильнее выступает условность грамматических форм, оборотов, крайняя искусственность правописания, стиля и выражений. С XV века в литературе быстро развивается характерное "плетение словес"; в XVI - XVII веках к нему присоединяется еще пресловутое московское "добрословие" крайнее многословие, вычурное и напыщенное. С XVI века в литературном языке московской Руси с особой резкостью начинает обнаруживаться влияние языков западнорусского и польского; к полонизмам и прямо заимствованным западнорусским и польским словам примешивается масса латинизмов, которым особенно покровительствуют обе академии, Киевская и Московская; несколько позднее начинают во множестве проникать слова немецкие, голландские, шведские. С реформами Петра Великого в русском литературном языке наступает самая пестрая хаотическая смесь, бессвязная масса совершенно необработанных элементов. Это была эпоха полного хаотического брожения; новые элементы представляли богатые зачатки дальнейшего развития, но не было ничего сколько-нибудь стройного, органического. Лишь Ломоносов, со свойственной ему гениальностью сумел разобраться в груде совершенно сырых, необработанных материалов; подметив главные, основные элементы, он выделил их из хаотической смеси и поставил в те довольно стройные взаимоотношения, которые под его рукой получает наш литературный язык. Его "Российская Грамматика" впервые проводит резкую грань между языками русским и церковно-славянским, между речью разговорной и "славенщизной"; языку церковно-славянскому, языку "церковных книг" впервые противопоставляется язык русский, "гражданский", живой говор народа, или, как выражается Ломоносов, "простой российский язык", "слова простонародные", "обыкновенные российские". Признавая близкую взаимную связь обоих языков, Ломоносов устанавливает полную самостоятельность каждого из них и впервые подвергает специальному строго научному изучению законы и формы языка собственно русского. В этом и заключается величайшее значение филологических трудов Ломоносова. К изучению русской грамматики Ломоносов впервые применил строгие научные приемы, впервые определенно и точно наметив отношения русского литературного языка к языку церковно-славянскому, с одной стороны, и к языку живой, устной речи, с другой. Этим он положил прочное начало тому преобразованию русского литературного языка, которое круто повернуло его на новую дорогу и обеспечило его дальнейшее развитие. Ломоносов вполне сознает значение так называемой фонетики, необходимость идти в изучении языка от живой речи. Приемы научного исследования, которым следует в своих филологических изучениях русского языка Ломоносов - приемы естествоиспытателя. Выводы свои он основывает на ближайшем, непосредственном обследовании самых фактов языка: он дает длинные списки слов и отдельных выражений русского языка, сравнивает, сопоставляет группы фактов между собой, и лишь на основании таких сличений делает выводы. Вообще в принципе лингвистические приемы Ломоносова те же, которых наука держится и в настоящее время. Изучая живой русский язык, Ломоносов все разнообразие русских наречий и говоров сводит к трем группам или наречиям, "диалектам": 1) московское, 2) северное или поморское (родное для Ломоносова) и 3) украинское или малороссийское. Решительное предпочтение Ломоносов отдает московскому, "не токмо для важности столичного говора, но и для своей отменной красоты". Начало, которое должно объединять различные русские говоры, Ломоносов видит в языке церковно-славянском. Язык церковных книг должен служить главнейшим средством очищения русского литературного языка от наплыва слов иностранных, иноземных терминов и выражений, чуждых русскому языку, этих "диких и странных слова нелепостей, входящих к нам из чужих языков". Вопрос об иностранных словах справедливо кажется Ломоносову особенно важным в виду страшного наплыва в русский язык, за период петровских реформ, иностранных слов. Этим вызывается специальное исследование Ломоносова: "О пользе книг церковных в российском языке". Оно, главным образом, посвящено вопросу о взаимных отношениях элементов церковно-славянского и русского в языке литературном, - известному учению о "штилях". От степени влияния на русский литературный язык элемента церковно-славянского получается, по взгляду Ломоносова, тот или другой оттенок в языке, так называемой "слог" или "штиль". Ломоносов намечает три таких оттенка или "штиля": "высокий", "средний" и "низкий". Введение "штилей" отчасти было практически необходимо. Прямо перейти к живому языку было невозможно не только потому, что это было бы слишком резким нововведением, слишком большой "ересью", но и потому, - и это главное, - что тогдашний живой русский язык еще не был настолько развит, чтобы стать достаточным орудием для выражения новых понятий. Исход из затруднения Ломоносов нашел в средней мере: в простом соединении славянского и русского элементов, в введении штилей, а также в прямых заимствованиях из иностранных языков. Видимое предпочтение Ломоносов отдал церковно-славянскому языку, как языку уже выработанному, приспособленному и к "высокому" стилю, между тем как в живом русском языке не находилось "средств для передачи отвлеченно научных понятий, какие были необходимы для новой литературы". Языки русский и церковно-славянский Ломоносов поставил в слишком близкую связь, русский язык даже как бы подчинялся церковно-славянскому; этим была обусловлена реформа в языке, произведенная Карамзиным. - Наша новейшая орфография в наиболее существенных чертах создана Ломоносовым. - Развивая, совершенно самостоятельно, мысль Тредьяковского о тоническом стихосложении, Ломоносов внес в это дело поэтическое дарование, которого совершенно был лишен Тредьяковский. "Русская Грамматика" Ломоносова, его "Рассуждение о пользе книг церковных", "Письмо о правилах российского стихотворства", вместе с практическим осуществлением этих правил в собственном "стихотворстве" Ломоносова, раз навсегда решили важнейший для нашей литературы вопрос, вопрос, можно сказать, самого ее существования - о средствах к широкому и свободному развитию, тот вопрос, который в итальянской литературе был решен еще в XIV веке, во французской в XV - XVI веках, в английской и немецкой в XVI веке. При всей важности научных трудов Ломоносова в области русского языка, в общей академической деятельности они были для него в известной степени побочными: его главной специальностью было естествознание, и гений Ломоносова здесь проявлялся с еще большей силой и блеском. Со всею очевидностью это обнаружилось лишь в самое последнее время, благодаря многочисленным детальным исследованиям целого ряда специалистов. Сюда относятся, прежде всего, академические издания: "Ломоносовский Сборник. Материалы для истории развития химии в России" (СПб., 1801); "Труды Ломоносова в области естественноисторических наук" (СПб., 1911; здесь собраны труды Б. Н. Меньшуткина, Н. А. Иоссы, Ю. М. Шокальского, В. И. Вернадского); более поздний академический "Ломоносовский Сборник" (СПб., 1911); где помещены исследования академика Вальдена, профессора Курилова, Б. Н. Меньшуткина, В. И. Вернадского; речи, прочитанные специалистами-естествоиспытателями в торжественном заседании Академии Наук 8 ноября 1911 г. "Наиболее удачно, - говорит профессор Меньшуткин, разработаны Ломоносовым два основных вопроса физики: о сущности тепла и о газообразном состоянии тел. Согласно его механической теории теплоты, последняя есть внутреннее невидимое движение тел, именно движение составляющих их частичек; при помощи ее Ломоносов удовлетворительно объяснил все явления, связанные с теплотой, и совершенно отвергал существование тепловой материи или теплотвора, который признавался всеми учеными до 60-х годов XIX века. Лишь через 110 - 120 лет после Ломоносова начинает распространяться ныне общепринятое воззрение на теплоту как на движение частиц тепла. Ломоносов интересовался не только грозами, но и метеорологией в ее целом, вполне сознавал всю важность предсказания погоды и стремился устроить метеорологические станции, пытался при помощи самопишущих инструментов исследовать верхние слои атмосферы: эти мысли были осуществлены только в самом конце XIX столетия. В последние годы жизни он отдается исследованию силы тяжести при помощи маятников; пишет большое руководство ученого мореплавания с многочисленными новыми приборами; составляет диссертацию о ледяных горах, где проходит к совершенно верному выводу, что эти горы могут образоваться только у берегов морей из пресной воды; снаряжает морскую экспедицию для изучения северных морей. Наконец, он делает замечательное открытие даже в астрономии: при прохождении планеты Венеры через солнечный диск в 1761 г. Ломоносов увидел то, чего не заметили десятки астрономов, наблюдавших это явление, а именно, что планета Венера окружена большой атмосферой. И во всех этих работах мы видим, как и в более ранних, богатство новых идей и взгляды, зачастую приближающиеся к теперешним". Говоря об общих взглядах Ломоносова на изучения в области химии, академик Вальден замечает: "Если мы сравним гигантскую программу физико-химических опытов Ломоносова с современным состоянием физической химии, например, по классическим учебникам Оствальда, то нас прямо поразит общность научного материала задуманной Ломоносовым и созданной в продолжение 150 лет физической химии... Даже новейшая область физикохимии, химия коллоидов, Ломоносова не забывается; им уже предчувствуется связь химии с электричеством... Его взгляды настолько современны, и изложение их настолько свежо, что при чтении их мы забываем, что полтораста лет разделяют нас, современных физико-химиков, от того, кто может быть назван "отцом физической химии"... Особенно нас, химиков, привлекают его взгляды на происхождение янтаря, его гипотезы образования каменного угля, смолы, асфальта и нефти... Мне кажется, Ломоносов еще до времен Лавуазье мог бы легко создать свою эпоху химии. Будь он верный и терпеливый исполнитель всех намеченных им теоретических и экспериментальных планов, он совершил бы перерождение химии не в химию конца XVIII века: его новая химия явилась бы соперницею физической химии конца XIX века". "Если бы Ломоносов, - пишет профессор Курилов, - не наметил законов постоянства веса, не обосновал первого принципа термодинамики, не прорецензировал основных положений атомической теории, то он, только на основании своих "Элементов математической химии", должен был бы быть признан провозвестником и родоначальником современной физической химии". Приведя программу для химических исследований, изложенную Ломоносовым в "Слове о пользе химии", профессор Курилов замечает: "Эти золотые слова, сказанные 160 лет тому назад, сохраняют свою силу свежесть и для данного момента: они должны служить руководством при составлении учебных планов факультетского преподавания химии; их следует иметь пред собой каждому, кто готовит себя к работам по химической специальности". Говоря о работах Ломоносова по геологии и минералогии, академии Вернадский замечает: "Среди всех работ Ломоносова в этой области знаний резко выделяется его работа о слоях земных. Она является во всей литературе XVIII века - русской и иностранной - первым блестящим очерком геологической науки. Для нас она интересна не только потому, что связана с научной работой, самостоятельно шедшей во главе человеческой мысли, сделанной в нашей среде, но и потому, что она в значительной мере основана на изучении природы нашей страны; при этом она сделана раньше той огромной работы описания России, которая совершена была натуралистами, связанными с Академией Наук, в течение царствования императрицы Екатерины II...". Идеи и начинания Ломоносова, как естествоиспытателя, при его жизни были поняты и оценены лишь очень немногими отдельными специалистами, как Эйлер. Насколько исключительно было положение Ломоносова как гениального мыслителя и провозвестника великих идей, настолько печальна была судьба, постигшая плоды его ученого творчества. "Современники Ломоносова, - говорит профессор И. А. Каблуков ("Ломоносовский сборник"), - за исключением немногих отдельных личностей, не понимали и не ценили трудов его по физике и химии. Граф М. Л. Воронцов, например, смотрел на электрическую машину как на "дерзкое испытание тайн природы"; В. А. Нащокин с иронией указывал, что Рихман машиной старался спасти людей от грома и молнии - и сам же был убит.

Михаил Васильевич Ломоносов

- Вечернее размышление о божием величестве... - Жениться хорошо, да много и досады... - Лишь только дневной шум замолк... - На Шишкина - На сочетание стихов российских - Науки юношей питают... - Ночною темнотою покрылись небеса... - Послушайте, прошу, что старому случилось... - Стихи, сочиненные на дороге в Петергоф - Устами движет бог; я с ним начну вещать... - Утреннее размышление о божием величестве - Я знак бессмертия себе воздвигнул...