Весы Балеков

Весы Балеков
Автор:
Перевод: Л. Черная, Д. Мельников
Жанры: Классическая проза , Рассказ
Серия: Бёлль, Генрих. Рассказы
Год: 1989
ISBN: 5-280-00824-9

На родине моего дедушки почти все зарабатывали себе на жизнь обработкой льна. Уже пять поколений моих земляков, задыхаясь от пыли, трепали лен и давали этой пыли медленно убивать себя. Это были терпеливые и веселые люди: они ели козий сыр и картошку, а иногда лакомились кроликом. По вечерам они сидели у себя дома — пряли, вязали, пели, пили мятный чай и были счастливы; днем в мастерской они допотопными орудиями превращали льняные стебли в волокно, не имея возможности защитить себя от пыли и от жара сушильных печей. В домах у них стояла одна-единственная кровать, напоминающая шкаф. На ней спали родители, а дети укладывались на скамьях, выстроившихся вдоль стен. С утра комнату наполнял запах супа. По воскресеньям на столе появлялась птичья гузка, а по большим праздникам, когда мать, улыбаясь, наливала в черный желудевый кофе молоко и он становился все светлее и светлее, на лицах детей появлялся румянец радости.

Рекомендуем почитать

Из подвала на него пахнуло спертым кислым воздухом; он медленно спускался по липким ступеням, нащупывая путь в желтоватом мраке; откуда-то сверху капало, — должно быть, крыша прохудилась или лопнула водопроводная труба; вода смешалась с пылью и мусором, и ступени от этого стали скользкими, как дно аквариума. Он прошел дальше. Из двери позади него падал слабый свет, справа, в полутьме он увидел табличку: «Рентгеновский кабинет, просьба не входить». Он подошел поближе к свету, свет был желтый, мягкий, и по мерцанию он понял, что, должно быть, горит свеча. Идя дальше, он заглядывал в темные помещения, где можно было различить наваленные в беспорядке стулья, кожаные кушетки и сплющенные шкафы.

Машина остановилась, но мотор еще несколько минут урчал; где-то распахнулись ворота. Сквозь разбитое окошечко в машину проник свет, и я увидел, что лампочка в потолке тоже разбита вдребезги; только цоколь ее торчал в патроне — несколько поблескивающих проволочек с остатками стекла. Потом мотор затих, и на улице кто-то крикнул:

— Мертвых сюда, есть тут у вас мертвецы?

— Ч-черт! Вы что, уже не затемняетесь? — откликнулся водитель.

— Какого дьявола затемняться, когда весь город горит, точно факел, крикнул тот же голос. — Есть мертвецы, я спрашиваю?

Когда меня спрашивают о моей профессии, мне становится неловко: я краснею, заикаюсь, хотя вообще я не робкого десятка. Я завидую людям, которые могут сказать: я каменщик. Завидую бухгалтерам, парикмахерам, писателям, потому что все эти профессии говорят сами за себя и не требуют дополнительных разъяснений.

Я же вынужден отвечать на подобные вопросы: я — смехач.

Такое признание влечет за собой дальнейшие, так как и на второй вопрос: «Вы живете на это?» — я правдиво отвечаю: «Да».

Я во всем готов верить Рейну, вот только летней его веселости не верю никогда; я всегда искал эту его веселость, но не находил; может, изъян зрения или изъян характера мешает мне ее обнаружить. Мой Рейн — темный и меланхоличный; слишком много он повидал хитрых изворотливых купцов, чтобы я мог поверить его летнему юношескому лицу.

Я плавал на белых кораблях, взбирался на рейнские скалы, ездил на велосипеде от Майнца до Кёльна, от Рюдесгейма до Дойтца, от Кёльна до Ксантена, осенью, весною и летом, а в зимнее время жил в маленьких отелях неподалеку от берега, и мой Рейн никогда не был летним Рейном. Мой Рейн такой, каким я его знаю с раннего детства: темная, меланхоличная река, которой я всегда боялся и которую всегда любил; я родился в трех минутах ходьбы от Рейна; я еще не умел говорить, я едва научился ходить, но уже играл на его берегу: до колен увязая в опавшей листве, мы искали свои бумажные колесики, которые доверяли восточному ветру, а он гнал их — слишком быстро для наших детских ног — на запад, к древним крепостным рвам.

Большой мраморный ангел безмолвствовал, хотя священник смотрел на него и словно бы даже обращался к нему; ангел лежал лицом в грязь, и при виде его отбитого затылка — а именно затылком он был раньше прикреплен к колонне — казалось, что его убили, а может, прогнали на землю — плакать или пить.

Он лежал, уткнувшись лицом в грязную лужу, его крутые локоны были заляпаны грязью, на округлую щеку налипла глина, и только голубоватое ухо было безукоризненно чистым; рядом валялся обломок его меча: длинный кусок мрамора, словно выброшенный им за ненадобностью.

Уже осенью тысяча девятьсот сорок девятого года, всего через несколько месяцев после поступления на службу, я получил первую командировку; это было удивительно, но куда удивительнее было то, что мне, казалось, никто не позавидовал; двух сослуживцев я сразу же встретил в коридоре, трое чуть позже подсели ко мне в столовой, все они словно сговорились: «Да, диплом — это вещь»; я был уже достаточно опытен, чтобы отличить интонацию злорадства от обычной зависти.

Женщина-змея оказалась прелестнейшей из женщин. На ней была великолепная соломенная шляпа, наподобие сомбреро, ибо, как любезная хозяйка, она села на солнечной стороне маленькой террасы, пристроенной к ее фургончику.

Трое ее детей играли под этой террасой в своеобразную игру, она называлась «Неандертальцы».

Младшие — мальчик и девочка — были неандертальцами, старший же, восьмилетний светловолосый сорванец (на арене он выступал как сын «толстухи Сузи»), воображал себя современным ученым, обнаружившим неандертальцев. Он изо всех сил старался своротить малышам скулы, чтобы потом выставить их челюсти в своем музее.

Не знаю, как это могло случиться; в конце концов, я ведь давно не ребенок, мне почти пятьдесят, должен был бы сознавать, что делаю — и все-таки сделал это, да к тому же, когда мой рабочий день уже кончился, так что и случаться-то было нечему. Но это случилось, и под Рождество я получил хорошенький подарок: меня уволили. Сначала все шло как положено: я обслуживал праздничный стол, рюмок не разбивал, соусниц не опрокидывал, вина клиентам на рукава не плескал; обслужил, получил чаевые и пошел к себе, скинул пиджак и галстук, бросил на кровать, отстегнул подтяжки, открыл бутылочку пива, снял крышку супницы, понюхал: суп гороховый. Я сам его заказывал у повара, с салом, но без лука, а главное — чтоб со слезой. Вы, конечно, не знаете, что значит «со слезой», а объяснять тяжело, потому что долго. Моя мать как-то часа три объясняла, что и как надо делать, чтобы суп вышел со слезой. Пахло от супа отлично, ну, я взял черпачок, наполнил тарелку, попробовал — действительно, слезу вышибает, и тут вдруг дверь открывается и входит этот мальчуган, я его еще внизу приметил, за одним из моих столиков: щупленький, бледный такой, лет восьми, наверное; я тогда наливал, наливал ему тарелку, чуть ли не до краев налил, так он все молчал, а потом и говорит: «унесите», и с остальными блюдами то же самое — ни индейки с каштанами, ни телятины с трюфелями, да что там — даже к десерту не притронулся, хотя что-что, а сладкое-то любой ребенок любит, спросил себе только пять груш, не целых, а половинок, вылил на них почти весь шоколадный крем и тоже не притронулся, но при этом не привередничал, а сидел так, будто все происходящее его вообще не касается. И вот он тихонько так является в мою комнату, заглядывает мне сперва в тарелку, а потом в глаза и спрашивает: «Что это такое?» — «Суп, — говорю, — гороховый». — «Не бывает», — говорит он мне удивленно так, — такого супа, он только в сказке бывает, про короля, который в лесу заблудился, я читал». Я люблю, когда дети меня на «ты» называют; те, которые тебе «вы» говорят, часто куда вреднее взрослых. «Ну, — говорю, — думай, что хочешь, только суп этот точно гороховый». — «А попробовать можно?» — «Конечно, — говорю, — садись, пожалуйста». Он сел и слопал одну за другой три тарелки, а я сидел рядом на кровати, пил пиво, курил и своими глазами видел, как его животик все круглеет и круглеет, и, сидя на кровати, я много о чем думал, сейчас и не вспомнить, десять минут, пятнадцать, а то и больше, так что за это время каких только мыслей у меня не перебывало: и о сказках, и о детях, и о родителях, ну, и так далее. Наконец мальчуган наелся, настала моя очередь, и я доел этот суп, там было еще на полторы тарелки, а он сел на кровать. Не знаю, может, не надо было мне заглядывать потом в пустую супницу, потому что он сказал: «Господи, ведь я весь твой суп съел». — «Ерунда, — сказал я, — мне хватило. А ты зачем пришел-то, супу, что ли, захотелось?» — «Нет, я просто хотел найти где-нибудь лунку, я думал, ты знаешь, где ее здесь можно найти». — Лунка, лунка, подумал я, какая лунка? И тут вспомнил про игру в шарики и сказал: «С лунками, брат, у нас тут туго». — «А может, мы сами сделаем, — спросил он, — прямо в полу?»

Другие книги автора Генрих Бёлль

«Глазами клоуна» — один из самых известных романов Генриха Бёлля. Грустная и светлая книга — история одаренного, тонко чувствующего человека, который волею судеб оказался в одиночестве и заново пытается переосмыслить свою жизнь.

Впервые на русском языке роман в классическом переводе Л. Б. Черной печатается без сокращений.

Послевоенная Германия, приходящая в себя после поражения во второй мировой войне. Еще жива память о временах, когда один доносил на другого, когда во имя победы шли на разрушение и смерть. В годы войны сын был военным сапером, при отступлении он взорвал монастырь, построенный его отцом-архитектором. Сейчас уже его сын занимается востановлением разрушенного.

Казалось бы простая история от Генриха Белля, вписанная в привычный ему пейзаж Германии середины прошлого века. Но за простой историей возникают человеческие жизни, в которых дети ревнуют достижениям отцов, причины происходящего оказываются в прошлом, а палач и жертва заказывают пиво в станционном буфете.

В романе "Групповой портрет с дамой" Г. Белль верен себе: главная героиня его романа – человек, внутренне протестующий, осознающий свой неприменимый разлад с окружающей действительностью военной и послевоенной Западной Германии. И хотя вся жизнь Лени, и в первую очередь любовь ее и Бориса Котловского – русского военнопленного, – вызов окружающим, героиня далека от сознательного социального протеста, от последовательной борьбы.

Во второй том Собрания сочинений Г. Бёлля входят произведения, написанные им в 1954–1958 гг. Это роман «Дом без хозяина», повести «Хлеб ранних лет» и «В долине грохочущих копыт», «Ирландский дневник», рассказы, эссе. В эти годы Г. Белль все больше обращается в своем творчестве к современным проблемам ФРГ, пишет много статей, посвященных политической ситуации молодой республики.

Рассказ «Молчание доктора Мурке» опубликован в декабрьском номере журнала «Франкфуртер хэфте» за 1955 год. В русском переводе — «Иностранная литература», 1956, № 7.

Перевод с немецкого С. Фридлянд

«Я клоун и собираю мгновения», – говорит о себе Ганс Шнир, нищий артист, «свой среди чужих, чужой среди своих», блудный сын богатого общества крупных буржуа, герой одной из лучших, самых пронзительных и горьких европейских книг ХХ века.

Действие впервые опубликованного в 1963 году романа Бёлля, который критики называли «немецким «Над пропастью во ржи», происходит в течение всего лишь одного дня жизни Ганса, но этот день, в котором события настоящего перемешаны с воспоминаниями о прошлом, подводит итоги не только жизни самого печального клоуна, но и судьбы всей Германии, – на первый взгляд счастливой и процветающей, а в действительности – глубоко переживающей драму причастности к побежденному, но еще не забытому «обыкновенному фашизму»…

Роман «И не сказал ни единого слова…» и повесть «Хлеб ранних лет» — одни из первых произведений известного немецкого писателя Генриха Бёлля — посвящены событиям в послевоенной Германии, людям, на чьих судьбах оставила неизлечимые душевные раны война. Герои этих его произведений упрямо сопротивляются отчаянию, не теряют надежды на возможность лучшей, более разумной, более человечной жизни.

Где-то там впереди начинался фронт. Всякий раз, как колонна грузовиков застревала в деревне, где по колено в грязи суетились фельдфебель и солдаты с равнодушно-жестокими лицами, он решал, что они прибыли. Но колонна неизменно приходила в движение вновь, и от этого делалось страшно, ведь давно уже звуки боя слышались совсем рядом. Они миновали позиции тяжелой артиллерии, и теперь залпы орудий громыхали сзади, там, откуда тянулась колонна. А они упорно продвигались вперед. Было холодно, шинель не грела, как бы он ни старался укутаться получше и поднять куцый воротник. В тонких перчатках коченели руки, даже курить не хотелось, так было холодно, к тому же он чудовищно устал, глаза слипались, а задремать никак не удавалось, настолько ему было плохо. Его подташнивало от бензиновой вони, тревога неопределенности росла, никто из сидевших в кузове не пытался теперь нарушить молчание, а ведь обычно они не закрывали рта. Еще совсем недавно, в эшелоне, они гоготали дни напролет, хвастались своими женщинами и героическими подвигами, роскошными квартирами, оставшимися дома, и потрясающими профессиями. У всех без исключения оказались в прошлом роскошные квартиры и распрекрасные специальности, зато сейчас они здорово присмирели, и по прерывистому дыханию слышно было, как все дрожат от холода. Машину подбрасывало на ухабах. Полуметровый слой грязи весь разворотили танковые гусеницы, лишь время от времени попадался след копыт. Бедные лошади, подумал он. Ему и в голову не пришло пожалеть солдат, месивших эту грязь ногами. Им повезло, что они на грузовике, но может, лучше было бы тащиться пешком, хоть немного согрелись бы дорогой и не так быстро продвигались вперед…

Вот уже тридцать два года я пытаюсь дописать до конца историю, начало которой прочел тогда в «Листке новостей общины Бокельмунден», а обещанного продолжения так и не дождался, ибо этот скромный печатный орган по причинам, доподлинно мне не известным, но, надо полагать, политическим — шел 1933 год, — внезапно прекратил свое существование. Имя сочинителя этой истории неизгладимо врезалось мне в память, его звали Якоб Мария Гермес, и все эти тридцать два года я тщетно разыскивал, но так и не нашел каких-либо иных его творений; ни в одном литературном справочнике, ни в одном членском списке всевозможных авторских объединений, ни даже в уцелевшем до наших дней поименном регистре жителей общины Бокельмунден таковое имя не значится, так что, думаю, придется мне окончательно смириться с мыслью, что Якоб Мария Гермес — это псевдоним. Последним «распорядителем», то есть, по-сегодняшнему говоря, редактором, «Листка новостей общины Бокельмунден» был некто Фердинанд Шмиц, пенсионер, а в прошлом директор местной школы, но едва я сей факт обнаружил, меня сверх всякой меры отвлекли и задержали предвоенные, военные и послевоенные события, так что когда я в 1947 году наконец-то снова ступил на родную землю отечества, Фердинанд Шмиц только что мирно скончался в возрасте восьмидесяти восьми лет. Не стану скрывать — я явился незваным гостем на его похороны не только ради того, чтобы отдать последний долг человеку, под началом которого был опубликован, пусть лишь наполовину, лучший из коротких рассказов, читанных мною в жизни, и не только затем, чтобы от родных и близких покойного поподробнее разузнать о Якобе Марии Гермесе, — но и потому, что в 1947 году участие в сельском погребальном обряде наверняка сулило сытное угощение. Бокельмунден — очень славная и пригожая деревушка: старые деревья, тенистые склоны, добротные, еще на франкский манер[1]

Популярные книги в жанре Классическая проза

На улице Верцингеторикса какой-то рослый парень схватил Матье за рукав; неподалеку по тротуару шагал постовой полицейский.

– Дай сколько-нибудь, хозяин. Есть хочу.

У парня были близко посаженные друг к другу глаза и толстые губы; от него разило водкой.

– Может, не есть, а выпить хочется? – спросил Матье.

– Вот ей богу, приятель, – заплетающимся языком ответил парень. – Ей богу!

Матье нащупал в кармане монету в пять франков.

В книгу вошли рассказы разных лет выдающегося французского писателя Луи Арагона (1897–1982).

Рискуя огорчить новичка-литератора, я вынужден напомнить ему несколько банальных, но важных истин, связанных с литературным трудом. При всей своей банальности они объясняют многое, на первый взгляд непонятное. Что такое, скажем, творческая индивидуальность? Откуда эта способность выразить нечто свое – новое? А кроются за этим очень простые вещи. Кому не известно, что после длительного поста мозг наш работает вяло, нет и проблеска живой мысли, нам трудно сосредоточиться, и мы не в силах заставить себя думать по-настоящему. С другой стороны, сразу после сытной трапезы мысли у нас рождаются весомые, но неповоротливые. Чай вызывает у нас поток приятных размышлений, а те, кто принимал Истонский гипофосфатный сироп, легко припомнят, как быстро это снадобье возбуждает мозговую деятельность и подстегивает воображение. В свою очередь, шампанское, особенно если ему сопутствует рюмка виски, порождает шутливое и беззаботное настроение, тогда как десятка три устриц, съеденных натощак, вызывают по большей части состояние глубокой грусти, а то и черной меланхолии. Развивая эту тему, можно было б отметить огрубляющее влияние пива, успокоительные свойства салата, возбуждающее действие цыплят под острым соусом, но мы и без того уже достаточно сказали в пояснение нашей мысли. Из вышеизложенного, безусловно, явствует, что самобытность писателя определяется лишь характером его пищи.

Один из рассказов Габриэле д'Аннунцио, напечатанный в сборнике «Итальянские новеллы (1860–1914)» в 1960 г. Большая редкость.

«Женщин у колодца» (1920) многие критики считают романом циничным и безысходным, одной из самых сумрачных книг Гамсуна.

В нем рассказывается о вымирании маленькой приморской деревушки, зараженной ложными, с точки зрения автора, ценностями современного мира. Сам сюжет как бы почерпнут писателем из сплетен местных женщин у городского колодца. Однако мелкие происшествия в городе постепенно вырастают в пародию на современную жизнь, в которой «люди наталкиваются друг на друга, переступают друг через друга, одни падают наземь и служат другим мостом, иные умирают – это те, которые трудней всего переносят толчки, наименее способны к сопротивлению, – и они гибнут. Без этого не обходится! Но другие цветут и преуспевают. В этом и заключается бессмертие жизни! И все это было известно тем, у колодца».

Один из самых многозначных и «амбивалентных» героев романа – хромой кастрат Оливер Андерсен, собирающий вокруг себя события городской жизни и являющийся ее отражением. Он, по словам норвежского литературоведа Атли Киттанга, «является гротескным символом современной ущербности, но в то же время его изображению присуща та отчетливая симпатия, которую Гамсун всегда питал к аутсайдерам».

Наталия Будур - «Гамсун. Мистерия жизни»

В сборник «Дождь» включены наиболее известные произведения прогрессивных китайских писателей 20 – 30-х годов ХХ века, когда в стране происходил бурный процесс становления новой литературы.

На фоне лабиринта утром. Солнце уже высоко и паляще и упирается лучами в каменную стену — круглую, как мелом побеленную.

Минос.[1] Корабль сюда придет, когда все тени в пламени полуденном растают на этой будто бы улитке исполинской, что в белой раковине сжалась, дабы из тайны мрака созерцать бесстрастный мир вокруг себя. О раковина без названия, мрамор скорби, какая гибельная тишь царит в тебе, откуда нет пути наружу.

Давно я приметил и успел уже плюнуть на это, но написать — такой мысли мне еще никогда не приходило, потому что идиотизм мне кажется темой весьма неприятной, особенно в том случае, когда кого-то выставляют идиотом. Быть может, слово «идиот» звучит слишком категорично, но я не стесняюсь взять и брякнуть им о стол — хотя мои друзья считают это слово несколько преувеличенным, — вместо того чтобы ласкать слух другими, такими как, например, дурак, глупец или тормоз, и пускай потом те же самые друзья говорят, что ты и сам недалеко от этого ушел. На самом деле ничего здесь нет особенного, но быть идиотом — это значит целиком и полностью отдалиться от них, и хотя в этом есть свои плюсы, но, понятное дело, временами так и берет тоска и хочется переступить черту, что отделяет тебя от друзей и родственников, давно пришедших к взаимопониманию и согласию, и потереться немного возле них, чтобы почувствовать: ничем-то ты от них не отличаешься и все идет benissimo[1]

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Особые обстоятельства вынуждают меня выдать тайну, которую я намеревался хранить до конца дней своих: я состою членом общества, вернее сказать, тайного союза, хоть я и зарекался вступать в подобные организации. Меня это очень мучает, но интересы подрастающей молодежи и та нечеловеческая серьезность, с которой мой сосед охраняет свои груши, побуждают меня к этому признанию, которое я и делаю, краснея. Я — риббекианец, и в соответствии с уставом нашего союза я беру чернила, перо и бумагу, открываю старую школьную хрестоматию и начинаю писать: «Господин фон Риббек из поместья Риббек вырастил яблоню у себя в саду...» До чего же приятно иногда писать от руки, это требует терпения, заставляет медленно и вдумчиво вчитываться в стихи, а это, в свою очередь, заставляет меня улыбаться, а кому же повредит лишний раз улыбнуться.

Вот уже несколько недель, как я избегаю всяких контактов с людьми, которые могли бы поинтересоваться, чем я занимаюсь; если бы мне пришлось дать своей профессии ее точное определение, я должен был бы произнести слово, которое напомнило бы моим собеседникам об одном очень неприятном для них явлении нашего века. Потому-то я и предпочел для признания столь абстрактный способ, как перо и бумага.

Впрочем, еще не так давно я не побоялся бы признаться в этом вслух; наоборот, я прямо-таки навязывался со своими признаниями, называл себя то изобретателем, то внештатным ученым, порою даже студентом, а временами, опьяненный пафосом своей деятельности, и непризнанным гением. Я грелся в лучах своей славы, которую, по всей видимости, испускал мой заношенный воротничок, и гордо и независимо брал маргарин, эрзац-кофе и низкосортный табак в кредит, что неохотно предоставляли мне недоверчивые торговцы, тоскливо следившие за исчезновением своего товара в карманах моего пальто. Я купался в ярком свете собственной неухоженности и с утра до вечера вкушал сладкий мед богемной жизни: нет большего счастья, чем чувствовать себя изгоем.

Только в середине дня он подумал, что может сдать рождественские подарки для Анны в камеру хранения на вокзале. Он обрадовался мысли, которая позволяла ему не сразу идти домой. С тех пор как Анна перестала с ним разговаривать, он боялся возвращения домой: едва он переступал порог, ее молчание наваливалось на него, как гробовая плита. Раньше он радовался возвращению, так было все два года после свадьбы; он любил ужинать вместе с Анной, разговаривать с ней, потом ложиться спать; но больше всего он любил то время, когда они уже легли, но еще не заснули. Анна засыпала раньше, чем он, потому что она теперь всегда уставала, а он лежал в темноте рядом с ней и прислушивался к ее дыханию; время от времени автомобильные фары бросали лучи света на потолок, свет скользил вниз, когда машины начинали спускаться по улице, полосы яркого желтого света на мгновение очерчивали на стене профиль его спящей жены, потом комната снова погружалась в темноту и оставались только нежные завитки на потолке; узор занавесей, отброшенный светом уличного фонаря.

Вечером накануне свадьбы Эрики я все-таки поехал в отель, чтобы еще раз поговорить с Вальтером; я знал его уже давно, и Эрику, его невесту, тоже; как-никак я четыре года прожил вместе с Эрикой в Майнце, когда работал на стройке и одновременно учился в вечерней гимназии; Вальтер тогда тоже работал на стройке и учился в вечерней гимназии. То было малоприятное время, и я вспоминаю его без всякой ностальгии: тихое высокомерие наших учителей, пекшихся больше о нашем произношении, нежели о наших знаниях, ранило больнее самой громкой брани. Очевидно, большинство из них невыносимо страдало при мысли, что мы, с нашим столь явным диалектом, сможем занять какое-то положение в науке; они заставляли нас говорить на языке, который мы называли «вечерним» или «выпускным».