Третья ракета

Я лежу в окопе на разостланной шинели и долго гляжу вверх, в синюю бездну летнего неба. Вокруг тихо — ни взрыва, ни выстрела, все спят. Чуть дальше, возле снарядной ниши, кто-то натужно посапывает, кажется, вот-вот захрапит. Солнце скрылось за бруствером и уже клонится к закату. Помалу спадает жара, утихает ветер. Одинокая былинка на краю бруствера, что с утра беспокойно билась о высохший ком чернозема, обессиленно свисает в окоп. Высоко в небе летают аисты. Распластав широкие, размочаленные на концах крылья, они забрались в самую высь и кружат там, будто купаются в солнечном ясном раздолье. Ветровые потоки постепенно относят их в сторону, но птицы, важно взмахнув крыльями, опять набирают высоту и долго парят в поднебесье.

Другие книги автора Василь Быков

Затерянный в белорусских лесах партизанский отряд нуждается в провизии, тёплых вещах, медикаментах для раненых. Командир решает отправить на задание по их доставке двух проверенных бойцов…

Трагическая повесть о мужестве и трусости, о достоинстве и неодолимой силе духа.

 Книги, созданные белорусским прозаиком Василем Быковым, принесли ему мировую известность и признание миллионов читателей. Пройдя сквозь ад Великой Отечественной войны, прослужив в послевоенной армии, написав полсотни произведений, жестких, искренних и беспощадных, Василь Быков до самой своей смерти оставался «совестью» не только Белоруссии, но и каждого отдельного человека вне его национальной принадлежности.

Безымянный герой повести приезжает на похороны скоропостижно и безвременно скончавшегося Павла Миклашевича, простого сельского учителя. Здесь он знакомится его бывшим начальником Ткачуком, старым партизаном, который рассказывает ему историю об учителе Морозе и его учениках, среди которых был и Миклашевич.

Это случилось в годы войны, когда Белоруссия была оккупирована войсками вермахта. Мороз пожертвовал жизнью ради своих учеников, но на обелиске нет его имени, хотя его постоянно кто-то дописывает.

Интересная и грустная история об отваге, доблести и чести людей, подвиги которых несправедливо забыли.

 Книги, созданные белорусским прозаиком Василем Быковым, принесли ему мировую известность и признание миллионов читателей. Пройдя сквозь ад Великой Отечественной войны, прослужив в послевоенной армии, написав полсотни произведений, жестких, искренних и беспощадных, Василь Быков до самой своей смерти оставался «совестью» не только Белоруссии, но и каждого отдельного человека вне его национальной принадлежности.

«… Повозка медленно приближалась, и, кажется, его уже заметили. Немец с поднятым воротником шинели, что сидел к нему боком, еще продолжал болтать что-то, в то время как другой, в надвинутой на уши пилотке, что правил лошадьми, уже вытянул шею, вглядываясь в дорогу. Ивановский, сунув под живот гранату, лежал неподвижно. Он знал, что издали не очень приметен в своем маскхалате, к тому же в колее его порядочно замело снегом. Стараясь не шевельнуться и почти вовсе перестав дышать, он затаился, смежив глаза; если заметили, пусть подумают, что он мертв, и подъедут поближе.

Но они не подъехали поближе, шагах в двадцати они остановили лошадей и что-то ему прокричали. Он по-прежнему не шевелился и не отозвался, он только украдкой следил за ними сквозь неплотно прикрытые веки, как никогда за сегодняшнюю ночь с нежностью ощущая под собой спасительную округлость гранаты. …»

Повесть Василя Быкова «Его батальон» заканчивается словами: «Война продолжалась». Взятие высоты, описываемое автором – лишь один из эпизодов войны, которых комбату Волошину предстоит пережить немало и, может быть, погибнуть в одном из них. Но, как бы ни было тяжело на фронте, всегда надо оставаться человеком: «И чем значительнее в человеке истинно человеческое, тем важнее для него своя собственная жизнь и жизнь окружающих его людей».

«… Снаряжать мину Бритвин принялся сам. Рядом на шинели уже лежал найденный ночью у Маслакова полуметровый обрезок бикфордова шнура и желтый цилиндрик взрывателя.

Впрочем, начинить мину было несложно. Спустя десять минут Бритвин засыпал полбидона аммонитом, бережно укрепил в его середине взрыватель, конец шнура выпустил через край.

– Гореть будет ровно пятьдесят секунд. Значит, надо поджечь, метров тридцать не доезжая моста.

Наверно, для лучшей детонации, что ли, он вытащил из кармана гранату – желтое немецкое «яичко» с пояском – и тоже укрепил ее в середине. Потом по самую крышку набил бидон аммонитом.

– Вот и готово! На середине моста с воза – вэк! И кнутом по коню. Пока полицаи опомнятся, рванет за милую душу. …»

Книга посвящена 70-летию Победы в Великой Отечественной войне. Все авторы произведений — писатели-фронтовики: Василь Быков, Константин Воробьев, Александр Солженицын, Даниил Гранин, Виктор Астафьев. Повести и рассказы участников войны — о человеке один на один со смертью, когда даже неверующие души вспоминают своего Творца и взывают к Нему. Это дошедшие до нас голоса солдат из окопов, их личный фронтовой опыт.

Для этой книги известный художник Игорь Олейников создал 35 уникальных рисунков. Книга для взрослых с иллюстрациями — прекрасный подарок всем любителям художественной литературы. И прежде всего — подарок для всех, кто хочет знать и не забывать правду о войне.

Популярные книги в жанре Советская классическая проза

Константин ВАНШЕНКИН

Простительные преступления

повествование, состоящее из нескольких историй

В жизни существуют такие преступления - они наказуемы по закону и порою безжалостно, но по-человечески они простительны и почти или даже совсем не оставляют угрызений совести.

1. ЛИЦО ОТЦА

Мы жили в заводском поселке на третьем этаже четырехэтажного дома в общей квартире. Соседей не помню, наверное, потому, что у них не было детей. Комнату мы занимали большую - тридцать метров. Правда, квадратных. Но я этого не знал и не учитывал. Когда мать говорила кому-нибудь: "В нашей комнате тридцать метров",- я недоумевал и не верил. У нас имелся желтый складной метр, и однажды, развернув его и поочередно передвигая по полу, я измерил комнату в длину. Получилось без малого семь метров. В ширину - еще меньше. Потом отец объяснил мне, но разочарование осталось. Комната была обставлена скудно, мы же часто переезжали. Я спал на детской никелированной кровати с панцирной сеткой. Впрочем, я уже вырастал из нее и иногда, потягиваясь, просовывал ноги сквозь стальные прутья спинки. Хотя я еще не ходил в школу,- тогда принимали с восьми. Вечером мою кровать загораживали ширмой, чтобы мне не мешал свет. Я отключался сразу. Отец спал на узкой длинной кушетке, а мать на деревянной казенной кровати с прибитой в изножье табельной жестяной биркой. Изредка, к моему удивлению, я обнаруживал утром отца и мать спящими вместе. Особенно по выходным, когда отец вставал позже. Тогда ведь не было воскресений, а были выходные, всегда по одним и тем же числам: 6, 12, 18, 24 и 30. А про воскресенья знали только старушки, как сейчас про престольные праздники. Был еще четырехугольный стол, за которым мы ели, а отец часто занимался (но читал он обычно, лежа на спине, на своей кушетке), и четыре стула - тоже с жестяными овальными бирками. А вот шкафа-гардероба не было и даже вешалки, вместо них в торцовую стену было вбито несколько толстых гвоздей, а чтобы одежда не пачкалась о побелку, место под ними обклеивалось до полу газетами. Здесь висели пальто - у матери перелицованное, с пуговицами по правой стороне, как на мужском,- и "выходной" коричневый отцовский костюм, сшитый лет десять назад и то выходящий из моды, то возвращающийся в нее. Остальные вещи лежали в наспех сбитом дощатом ящике - прежде всего несколько легких платьев матери, которые она время от времени перекрашивала, и я принимал их за новые. Тогда продавались для этой цели порошковые краски в бумажных пакетиках, но очень опасно было изменившие цвет платья потом стирать - только в холодной воде и еще с дополнительными предосторожностями. Я вспомнил об этом много лет спустя, когда мать начала красить уже не платья, а волосы... А дополнительно раздвигали комнату два широких окна. Завод стоял за железнодорожным полотном и был хорошо виден, особенно по вечерам, когда ярко и ровно освещались его корпуса. Отец рано утром уходил в завод и целый день проводил в заводе. Кругом все говорили только так, и меня резануло, когда я впервые услышал: "на завод", "на заводе". Я любил наблюдать, как люди идут на работу и как этот все густеющий поток перетекает через железнодорожный путь. Так же они и возвращались: первые поодиночке и отдельными группками, а вскоре уже сплошняком. Мне часто удавалось различить отца - по особой его походке. Он шел-шел и вдруг делал правой ногой еле заметный финт, будто хотел кого-то обвести на футбольном поле. Время от времени общее движение пресекалось, чтобы пропустить поезд. Составы шли к Москве или от нее - пригородные паровики, товарняк, реже дальние скорые, где на каждом вагоне мелькала, если стоять вблизи, надпись откуда они, а раз в неделю - преодолевавший всю страну роскошный экспресс. Я всегда немного тревожился: как бы отец, задумавшись, не попал под поезд. А мать, как все хозяйки, часто моталась в Москву или здесь, в округе, шастала по магазинам и рыночкам: время было голодное, карточки - их отменили только в тридцать пятом. Одно из двух главных впечатлений. Дирижабли. Они летали почти каждый день и очень низко. К ним привыкли, но на них никогда не надоедало смотреть. Издали они были похожи на серебристые кабачки, которые тяжело валялись на хозяйской грядке, когда мы постоянно жили на даче. Но вот дирижабли приближались, укрупнялись, на блестящей оболочке можно было прочесть - я уже умел это - их имена: "Клим Ворошилов" или "Вячеслав Молотов". Порой была слышна работа их двигателей. Дирижабли почти заглядывали в окна. Откуда они брались? Отец объяснил, что поблизости расположены эллинги, крытые места их стоянки, и облеты дирижаблями нашего поселка - это, наверное, что-то вроде их небольших тренировок. Он многое знал, мой отец. Особенно красивы они бывали в начале вечера, когда уютно освещались изнутри их удлиненные подбрюшные гондолы, и там хорошо были видны пилоты, а может быть, и пассажиры. Иногда они бросали вниз густой прожекторный свет, проходивший по дворам и стенам домов и так же неожиданно исчезавший. Однажды исчезли и они сами. А возможно, это мы уже переехали оттуда. С самого утра я уже рвался на улицу. Да и днем, понятно, тоже. Тогда часто выходили во двор, гулять - с куском. Обычно это был кусок хлеба, иногда сдобренный горчичкой или намазанный повидлом, порой хлеб с огурцом или яблоко. Чем же это объяснялось? Скорей, скорей! - не дотерпеть, не досидеть до игры, до приятелей? Но ведь так выходили и когда никого внизу не было спокойно, не торопясь. А может быть, здесь присутствовало и желание родителей показать, что в доме хоть малый, но достаток? Когда отменились те довоенные карточки, меня часто посылали за хлебом. Хлеб продавали по большей части вразвес, не формовой, а подовый. Утиные носики весов, черные гири и гирьки. И почти обязательно довесок, аппетитный, душистый, поджаристый, сунешь в рот и жуешь с ответной обильной слюной, пока идешь к дому. Теперь у детей этого наслаждения нет - только мороженое или жвачка. С другой стороны дома, совсем рядом, был пруд. В середине лета он почти пересыхал, но весной наполнялся талой, а дождливой осенью обильной небесной влагой. Зимой он превращался в каток - тогда стояли крепкие, звонкие зимы. Со льда регулярно сметали снег, а вокруг даже светило несколько фонарей, так что кататься можно было и вечером. Впрочем, каток не пустовал никогда. У меня, как и у большинства таких же, были обыденные "снегурочки" с загнутыми беспечно носами. Я прикручивал коньки веревками к валенкам и носился в общей кутерьме. Катались там и взрослые. Я упоминал уже об одном из двух тогдашних ярких впечатлений. И вот - второе. Там постоянно, особенно по выходным, каталась высокая миловидная девушка. Было известно, что это учительница физкультуры. Здорово она каталась. Поражали ботинки с настоящими острыми "ножами", или "норвегами". А сама она была не в мешковатых шароварах, а в плотно облегающих черных свитере и трико. Она плавно двигалась по большому кругу, по самому краю, низко нагнувшись, закинув одну руку на поясницу и ритмично отмахивая другой. Она, казалось, не прилагала никаких усилий, только легко выбрасывала вперед то один, то другой сверкающий конек, и ее несло надо льдом. Я непроизвольно останавливался и завороженно смотрел на нее, как иногда смотрят мальчишки на молодых красивых женщин. Я не думал при этом: вот я вырасту... Или: неужели такими же станут теперешние голенастые девчонки, неуклюже проезжающие мимо на прямых ногах и ежеминутно шлепающиеся на попку?.. Я просто смотрел на нее. Я только из-за нее мечтал поскорее сделаться школьником. Я замечал не раз, как замедляют или приостанавливают шаг проходящие мимо мужчины и задумчиво смотрят на нее. Было замечательно, что она долго не уходила с катка. В тот день я вышел без особой охоты, скорее по привычке. Толкнулся и проехал метров десять на одном коньке, но это не доставило удовольствия. Мне стало холодно. Я повернул обратно и вскоре уже шел к дому. "Снегурки" вонзались в утоптанную дорожку, и идти было нелегко. Самое странное, что это не удивляло. В подъезде у меня не хватило сил снять коньки с валенок и нести их в руках. Я поднимался прямо в коньках, цепляясь, как пьяный, за перила. Квартира была общая, и днем наружная дверь изнутри не запиралась. Я прошел по коридору в нашу комнату, сбросил валенки с коньками и шубейку прямо на пол, лег на свою кровать и закрыл глаза. Мать, наверное, была на кухне. Вот она вошла. - Ты что? - спросила она добродушным будничным тоном.- Устал?.. Она села на край моей кровати и только тут встревожилась. Коснулась моего лба и почти отдернула руку, будто обожглась. Она сунула мне под мышку ледяную свечку термометра и, как мне показалось, тут же вынула ее. - Не может быть! Перемерь!..- Она суетливо сбивала ртуть и снова ставила градусник, бормоча: - Нужно доктора, доктора!.. Я остался один. Я, уже раздетый, лежал в постели и кого-то ждал. Прямо передо мной на стене висели наши часы. Обычно я обращал на них внимание, только когда просыпался. А сейчас заинтересовался и стал смотреть пристально. Часовая стрелка двигалась так медленно, что наблюдать за ней не имело смысла. Но минутная жила очень напряженно. Вот она незаметно спустилась по правому виражу циферблата и оказалась на шестерке. То есть часы показывали ровно половину. Какого? Да не важно! Ну второго... Потом минутная полезла влево, вверх. Это было ей очень трудно. Она ползла страшно медленно и на девятке совершенно выдохлась, а ведь она преодолела лишь половину подъема. Она почти остановилась, но нашла в себе силы и добралась до двенадцати. Ну а дальше будет легче - вниз, под уклон. Но ведь впереди опять мучительный подъем... Поднималась и температура. Потом меня поили из чайничка чем-то отвлеченно вкусным. Мать разговаривала с незнакомым человеком и тихо плакала. За окнами было темно. Отец с топориком принес в кастрюльке лед. - С катка! - объяснил он мне, подмигивая. У нас был плоский резиновый пузырь оранжевого цвета с черной отвинчивающейся пробкой посредине. Туда набили льда и положили пузырь мне на лоб. - Лучше?.. Отец предложил поехать покататься на лошади: есть такая возможность. Это показалось заманчивым, и я согласился. Меня начали одевать, очень медленно, ведь я был почти не в состоянии помочь. Наконец, когда я оказался уже в валенках и в шубейке, меня с головой укрыли одеялом. Я запротестовал: а как же смотреть? Отец возразил: на что смотреть? Все равно темно. Главное - ехать... Это показалось убедительным. Меня снесли вниз и уже в санях продолжали дополнительно укутывать. Сани мчались по укатанной дороге, иногда их слегка заносило или явственно поднимало на ухабе. Меня то бил озноб, и я стучал зубами, то обдавало нестерпимым жаром. Временами я проваливался куда-то, уже без саней. Съехали с хорошей дороги, лошадь пошла медленнее, труднее, потом опять рысцой и вдруг остановилась. Чей-то близкий голос сказал: "Приехали!" - и я решил, что мы опять около нашего дома. Отец привычно взял меня на руки и понес - и тут мы оказались в длинном коридоре. С меня сбросили одеяла, и я с удивлением увидел вдали каких-то мужчин в кальсонах. Быстро прошла женщина в длинной ночной рубахе, с чашкой в руке. Я не стал спрашивать, но почему-то подумал: "Больница". Врач смотрел меня в маленькой комнате. - Сейчас послушаем,- сказал он, но стал слушать не то, что я скажу, а то, что он мог услышать в моей груди через трубочку. Смерили температуру. Он сказал: - Ого!.. Я запомнил, что его зовут Алексей Петрович, к нему беспрерывно так обращались - и его сестра, и моя мать. И еще врезалось неизвестно для чего прозвучавшее слово: рожа. Какая рожа? Чья? Это интересовало не только меня. Мать: - Алексей Петрович, но откуда, почему?.. Доктор: - Сковырнул безобидный прыщик, и попала инфекция... Мать: - Но откуда она?.. Доктор: - Этого добра вокруг сколько угодно... Неприятная новость: меня оставляют в больнице. А матери - нельзя. - У нас нет ни одной лишней койки. - Я буду спать на стуле, сидя. Умоляю!.. Он разрешил. В дверь заглянул кучер с кнутом, недовольный задержкой отца. Вы заметили? - отец за все время не произнес ни слова. Он потискал меня за плечи, поцеловал мать, сказал, что приедет завтра, поклонился врачу и вышел. Доктор велел остричь меня. Я ничуть не пожалел своих золотистых падающих кудрей, как и десять лет спустя - в военкомате. Не помню, как я очутился в палате. Я уже терял сознание. У меня оказалось рожистое воспаление лица и головы. Рожа. Но этого мало: в маленькой сельской больнице у меня обнаружили общее заражение крови. Это был смертельный номер - ведь тогда не существовало антибиотиков. Мне кололи только камфару - поддерживая работу сердца. Я оставался без сознания, но и сквозь пелену тело запомнило бесконечные укусы тонкой иголки. Я получил более двухсот уколов. А голову и лицо густо мазали черной ихтиоловой мазью. Я имел страшный вид. Мать рассказала мне потом, что голова моя распухла. Как может распухнуть голова? Ну не кости, конечно: между черепом и кожей накопилась жидкость, она и раздула голову вверх, как кувшин. Глаза затянуло огромными желтыми желваками, и непонятно было - есть ли они там вообще. Мать поила меня из заварочного чайничка клюквенным морсом, засыпала, сидя на стуле, а порой, не выдержав, пыталась прикорнуть на полчасика у меня в ногах. Иногда, ночью, ей казалось, что мое сердце останавливается или остановилось, она, полуодетая, бежала через больничный двор - доктор жил рядом, во флигеле,- стучала в окно, кричала: "Алексей Петрович, он умирает!" - и врач приходил. Он находил мой едва ощутимый пульс, велел сделать еще укол камфары и удивленно говорил, имея в виду не себя и мать, а меня: "Боремся!.." Некоторые женщины упрекали ее, а она сказала мне как-то впоследствии: "Одна мама стеснялась потревожить доктора ночью, и девочка у нее умерла. В той же палате. А я не такая..." Я был без сознания три недели. И вдруг температура стала постепенно снижаться, опадать опухоль. Прорвались желваки, и сквозь их ошметки и присохшие клочья черной мази на мать и доктора посмотрели очнувшиеся осмысленные глаза. Следом прорвалась на затылке и бесформенно осела наружная опухоль головы. Меня продолжали колоть, это воспринималось особенно болезненно. Отец привозил морс, мандарины, шоколадки. Помню, мать трясущимися руками ("да вы не так, не волнуйтесь",- говорит ей нянечка) протирает мое лицо остро пахнущей ватой. Помню, меня купают в цинковом корыте и свои тонкие руки и ноги. Мать вытирает меня, вот на мне длинная рубашка, мать берет меня на руки: - Какой ты легонький!.. А потом я вижу за окном яркий снежный склон, ребятишек на санках, деревушку вдали. Слепит глаза. Вдруг мать говорит: - Посмотри, папа приехал... Она подносит меня к окну, и я вижу лицо отца. Чтобы достать до окна, он на чем-то стоит, держась за наличник, ему неудобно и плохо видно со света, он всматривается, растерянно улыбается, а по его лицу текут слезы... Ни раньше, ни потом я никогда не видел отца плачущим. Уезжали домой мы уже не в санях, а в повозке. В полях, особенно по низинам, снег еще лежал, но дорога совсем протаяла. После палатной тесноты комната казалась огромной. Я устал и сразу лег. Стрелки на часах меня уже не интересовали. Жизнь вернулась, но она оказалась не совсем такой, как прежде. Исчезли дирижабли. Сколько я ни ждал, они не появлялись. Но, может быть, их и прежде не было и они просто приснились? Да нет, были, это я так. Я снова часто стоял у окна, смотрел на идущих к заводу, опять иногда различал отца и опять за него боялся. Однажды мать сказала: - Завтра приедет Алексей Петрович. Я удивился: - Откуда ты знаешь? - Мы его пригласили. Был выходной день. Доктор выглядел немного странно - как знакомый командир не в военной форме, а в гражданском костюме. Я его даже не сразу узнал. А ведь на нем всего-навсего не было белого халата. Но трубочка с собой была, он долго выслушивал меня и остался доволен: - В футбол будешь играть... Это он как в воду смотрел. Он еще не догадался, что я с парашютом буду прыгать. А отцу и матери он сказал: - Как это вы такого выродили?.. (Мать зарделась, польщенная.) Но худышка! продолжал он.- Нужно бы его подкормить по возможности. Мать: - Бешеное питание? Он улыбнулся: - Хотя бы усиленное. Я чувствовал, как это мучительно было слышать отцу. Он только и думал об этом. Но и доктор понимал, что мы живем скудно, едва только глянул, как примащивают на обклеенной газетами стене его пальто. Но сказать нужно было. Сели к столу, тут и четвертый наш стул пригодился. Была селедка с луком, отварная картошка, поджаренная колбаса и графинчик с настоянной на корочках янтарной водкой. Раньше водку подавали на стол не в бутылках, а в графинах. И настойки, и чистую. Графины были в каждом доме, в них, перед тем как подать, переливали из бутылок. А бутылки выпускались не только пол-литровые и четвертинки, но и литровые, и даже трехлитровые (четверти). До войны они продавались в любом продмаге. Реже встречались шкалики, "мерзавчики". Это уже был в некотором роде изыск. Самая ходовая была водка "хлебная" с колосьями на этикетке - как на гербе. Еще в широком ходу были всякие наливки для женщин: "Вишневая" ("Запеканка"), "Спотыкач" и прочие. Сухих вин и коньяков на российских столах почти не встречалось. Понятное дело, я стал это все замечать несколько позже. Они налили и выпили по порядку: за меня, за доктора, еще за каждого из родителей. Отец вынул из картонной коробочки давнюю свою вещь - несколько сильных оптических стекол, укрепленных друг над другом на трех металлических ножках. Каждое стекло можно было, вращая, отдельно настраивать, и эффект получался поразительный, увеличение многократное. Отец извинился, что больше нечего подарить. Алексей Петрович восхитился: что вы, спасибо, это великолепная штука! Отец сказал: на память, чтобы не забыли. Доктор: этот случай я и так не забуду... И сообщил, что написал обо мне и моей болезни в медицинский журнал и скоро статья выйдет. И статья действительно появилась. Это была первая рецензия, касающаяся моей скромной персоны. Алексей Петрович прислал экземпляр журнала и нам. Мать была разочарована, что я обозначен там только одной буквой. Но ведь речь шла не столько обо мне, сколько о редком случае в практике врача сельской больницы. Да и написана статья была специальным языком, сплошные термины. Когда я, вернувшись с войны, узнал, что журнал затерялся, это меня ничуть не огорчило. А теперь я сидел со взрослыми за столом. Прежде я не любил сидеть с гостями. Но то прежде. Сейчас я не уходил из-за стола, потому что есть очень хотелось. И отец придумал, как быть. В середине двадцатых в Союзе была проведена денежная реформа. Вышли в оборот золотые советские червонцы. Правда, к этому времени их уже давно прибрали к рукам. Но серебряные целковые изредка еще попадались. Полтинники с изображенным на них мощным молотобойцем - чаще. А серебряная мелочь гривенники, пятиалтынные и двугривенные - была в полном ходу, вместе с новыми, штампованными из обычного белого металла. То есть те и другие находились на равных правах. И отец придумал - выделять серебряные из общего потока. Зачем? Недавно открылись ошеломившие голодную Москву магазины Торгсина Торговля с иностранцами. Там было все! Вещи тоже. Но прежде всего людей привлекала еда. Те, кому посчастливилось иметь за границей хоть чуть-чуть состоятельных родственников, могли использовать присланную валюту. А бедный городской народ понес кто ложечку, кто цепочку, кто колечко. Художественная ценность не учитывалась - только вес. Взамен выдавались особые боны. И отец придумал - выплавлять из серебряных монет чистое серебро. Из текущей через руки мелочи, в двух-трех случаях из десяти, а в одном-то уж точно, бросались в глаза серебряные монетки - тусклые среди блестящих. Впрочем, они замечались только теми, кто обращал внимание. Однако отец вскоре понял, что этого слишком мало, прииск себя не оправдает. Прииск или риск? И то, и другое. Он подключил нескольких верных московских друзей, и они откладывали для него попадавшиеся нужные монетки. А он выплавлял из них драгоценный металл. Голь на выдумку хитра - он нашел в заводе такую возможность и пригодные для этого тигли. К тому времени стала поощряться мода не уходить с работы точно по гудку, а еще оставаться, демонстрируя преданность делу. Он тоже подолгу задерживался, но производство шло у него медленно, выработка была низкой. Я недавно поинтересовался у старого знакомого адвоката: существовала ли статья, по которой отца могли привлечь в случае его неудачи? Он задумался и ответил, что статьи такой не припоминает. Но предъявили бы обвинение по какой-нибудь другой: шутка ли, нанесение ущерба денежной системе страны в личных корыстных целях! А в чем, собственно, ущерб для системы? Он опять поразмышлял: ущерба вообще-то нету, но что, ты не знаешь, как это бывало?.. И вот отец изготовил первую порцию и послал с нею мать в город. Он очень волновался, я, правда, этого не заметил, только удивился, когда он, уходя утром, вдруг поцеловал ее в лоб и сказал: "С Богом!" Но моя мать не была бы моей матерью, если бы она тут же не рассказала мне все как есть. У нее просто зуд был какой-то. Показала она мне и слиток, несколько раз произнеся это пиратское волнующее слово. Впрочем, он выглядел не так, как я ожидал. Я думал, что это будет аккуратный брусочек с выбитой на нем маркировкой, а он оказался похожим на несколько соединенных веточек, на часть маленького букета. Сейчас, когда я пишу это, он скорее напомнил бы мне пучок вереска. Отговорившись, мать взяла сумки и поехала, веселая и беззаботная. Вернулась она во второй половине дня с полными сумками. Глаза ее сияли. Она начала выгружать на клеенку такое, о чем я уже давно позабыл. Две длинные хрустящие булки с румяными гребешками вдоль спинки, целый батон ошеломительно пахнущей колбасы, серебристые пачки сливочного масла, полголовки сыра в красной искусственной коже и еще многое. Из другой сумки она подняла и тяжело поставила на стол большую, но изящную эмалированную кастрюлю с подвязанной под дно пестрой крышкой. Раньше у нас такой кастрюли не было. - А теперь,- сказала мать,- закрой глаза и не подглядывай. Ну как?.. Необыкновенный запах наполнил комнату. Стойкий аромат цветущего луга, а может быть, и сада перебил все остальное. Я не буду говорить, что явственно и монотонно загудели рядом со мною тяжелые пчелы. Пусть другие так пишут. Мне было достаточно запаха. - Ну смотри, смотри, уже можно... Кастрюля была наполнена густым золотым медом. Я приблизил голову и полной грудью вдохнул его благоухание. - А вот сливочное печенье,- продолжала мать.- Кажется, французское. На каждом была рельефно выдавлена благостная корова. - Бери ложку, намазывай. Я сейчас чай заварю... Это было даже несколько утомительное разнообразие, требующее усилий выбора. Потом мы сидели втроем и ужинали. Счастливая мать в своем крашеном платье, уже потерявшем цвет под мышками, была очень горда - не столько отцом, сколько собою. А отец не любил выставлять собственные подвиги. Просто он был доволен, что никто не поинтересовался, откуда у нее это изделие, но как всегда сдержан. Однако мать отметила его неожиданной премией - выставила бутылку с тремя вишенками на этикетке и надписью на нерусском языке. Первый и последний раз я видел, чтобы она предлагала отцу выпить в отсутствии гостей. И сам отец, по-моему, удивился. Он изучил этикетку и небрежно заметил, что предпочитает брать более сильные крепости. Причем решительным штурмом. Но, как говорится, дареному коню... Я ничего не понял. Не уверен, поняла ли мать. Она, между прочим, тоже выпила. Не знаю, как они, но я опьянел - от еды. Это был один из главных пиров моей жизни. - Пойду лягу,- сказал я. - Вытащим тебя, вытащим,- отвечал отец, подмигивая. И вскоре вслед за первым он выпустил еще два серебряных вересковых пучка. Был долгий волшебный отрезок. Я много спал днем. Я был слаб, никуда не хотелось идти. Поем, попью чайку - и опять клонит в сон. Потом, постепенно, я начал спускаться вниз. Не было не только катка и учительницы физкультуры, чертящей в своем черном трико правильные круги,- не было и пруда, он почти высох, обнажив на дне ил, грязь, ржавую проволоку и камни. Зато мальчишки играли рядом в футбол, и я испытал потребность к ним присоединиться.

Анатолий Павлович Злобин

Ленинградский проспект,

Засыпушка № 5

Повесть

Знакомство

Я гулял по Ленинградскому проспекту, и ничего не тревожило меня, кроме довольно-таки ленивых забот о том, как провести завтрашний субботний вечер. С такими мыслями я свернул к горкому комсомола. Позади зарычал мотоцикл. За рулем сидел парень с великолепной посадкой ковбоя из американского вестерна.

- Вы не из горкома? - спросил я.

Анатолий Павлович Злобин

Щедрый Акоп

Очерк из цикла "Портреты мастеров"

1

Я стоял у подножия пейзажа, и тут пора пояснить, что пейзаж начинался не прямо от носков моих ботинок, купленных только вчера за 32 рубля, а на некотором отдалении от них. Более того, он пребывал в иной плоскости, будучи подвешенным к мирозданию на двух веревочках и обозначенным в каталоге неведомыми единицами измерения: 73х100.

Что это? Метры? Килограммы? Световые годы?

Анатолий Павлович Злобин

Скорый поезд

Рассказ

Мы ехали на курорт.

Поезд был курьерский, он делал редкие короткие остановки, давал сильные гудки, плавно и быстро набирал разбег, и мы радовались его хорошему скорому ходу.

- Подумать только, через тридцать часов будем у моря. Будем жить в саду и брать виноград прямо с ветки, есть свежие овощи из огорода, валяться под солнцем. Из осенней дождливой Москвы перенестись к морю. Чудесно и удивительно. Подумать только.

Анатолий Павлович Злобин

Завод и город

Очерк из цикла "Заметки писателя"

Под сводами

Голос у Лидии Викторовны по-утреннему бодрый. Не успел я переступить порог кабинета, как тут же услышал:

- Программа у нас сегодня напряженная. С утра, как вы и просили, Агрегатный завод. После обеда знакомство с городом и встреча с главным архитектором Вячеславом Степановичем Ниловым, затем вас примет председатель горисполкома Юрий Иванович Петрушин, впрочем, последнее еще под вопросом, потребуется уточнение в ходе действия. Но на Агрегатном вас уже ждут на проходной. Машина у подъезда.

21 ноября.

Ну и город Москва, я вам доложу. Квартир нет. Нету, горе мое! Жене дал телеграмму — пущай пока повременит, не выезжает. У Карабуева три ночи ночевал в ванне. Удобно, только капает. И две ночи у Щуевского на газовой плите. Говорили в Елабуге у нас — удобная штука, какой черт! — винтики какие-то впиваются, и кухарка недовольна.

23 ноября.

Сил никаких моих нету. Наменял на штрафы мелочи и поехал на «А», шесть кругов проездил — кондукторша пристала: «Куды вы, гражданин, едете?» — «К чертовой матери, — говорю, — еду». В самом деле, куды еду? Никуды. В половину первого в парк поехали. В парке и ночевал. Холодина.

В день престольного праздника преподобного Сергия в некоем селе загремел боевой клич:

— Братцы! Собирайся! Братцы, не выдавай!

Известный всему населению дядя, по прозванию Козий Зоб, инициатор и болван, вскричал командным голосом:

— Стой, братцы! Не все собрамшись[1]. Некоторые у обедни.

— Правильно! — согласилось боевое население.

В церкви торопливо звякали колокола, и отец настоятель на скорую руку бормотал слова отпуска. Засим, как вздох, донесся заключительный аккорд хора, и мужское население хлынуло на выгон.

Знакомый журналист сообщил мне содержание следующего документа:

«Гражданину директору казино

Капельмейстера 3.

ЗАЯВЛЕНИЕ

Имею честь заявить, что в Вашем уважаемом «Монако» я проиграл: бесценные мои наследственные золотые часы, пять тысяч рублей дензнаками 23 г. и 16 инструментов вверенного мне духового оркестра, каковой вследствие этого закрылся 5 числа.

Ввиду того, что я нахожусь теперь в ожидании пролетарского суда за несдачу казенного обмундирования, выразившегося в гимнастерке, штанах и поясе, прошу для облегчения моей участи выдать мне хотя бы три тысячи».

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Он лежит на скамье в простенке между двумя окнами с безжизненным восковым лицом, на котором уже ни движения, ни мысли, лишь подобие какой-то неопределенной тупой гримасы, делающей его лицо незнакомым и странным. Омертвевшие в своей неподвижности, его руки сложены кистями на животе поверх неподпоясанной суконной гимнастерки с двумя эмалевыми шпалами в полевых петлицах. Ордена с гимнастерки уже свинчены, и над карманами остались лишь две небольшие дырочки, тронутые по краям ржавчиной, которая издали кажется следами крови. Слегка раздвинутые ноги в аккуратно натянутых шерстяных носках выглядят не по-мужски маленькими и худыми.

Виль БЫКОВ

НА РОДИНЕ ДЖЕКА ЛОНДОНА

Статья

Отчаянно тарахтя и мелькая на солнце винтом, геликоптер поднял меня и понес над Сан-Франциско, мимо многомильного моста через огромный залив - к Окленду и Беркли. Вот под нами островок Алькатрас с опустевшими коробками зданий тюрьмы. Это его два года назад захватили и много месяцев удерживали индейцы. Исконные жители Америки потребовали прекратить дискриминацию индейского народа.

Виль БЫКОВ

ОН СМОЖЕТ МЕТНУТЬ ЗВЕЗДЫ

Предисловие

Джек Лондон! - это имя давно уже стало легендой. Талантливый новеллист и романист, публицист, драматург, поэт. За семнадцать лет интенсивного творчества, каждодневного упорного труда им написаны 191 рассказ, 20 романов и повестей. Джек Лондон не чужд был и фантастического жанра.

Публикуемые в этом однотомнике произведения мало известны широкому читателю. За исключением, пожалуй, четырех-пяти новелл, они не печатались в его сборниках. Два рассказа ("Голиаф" и "Бессмертное нашествие") не переиздавались с двадцатых годов, а такая вещь как "Тысяча смертей", вообще была обнаружена мной среди неизвестных сочинений замечательного американского писателя. Несколько ранее мною был разыскан очерк "Мертвые не возвращаются".

Валерий БЫЛИНСКИЙ

Июльское утро

1

Было время, когда мы жили все вместе: отец, мать, Вадим и я. Однажды брат похвалил мое имя, сказав, что Валерий означает "за собой ведущий". "Ты понимаешь это?" - спрашивал он, снисходительно смотря на меня и улыбаясь левым уголком рта. Я неохотно кивал и говорил, что понимаю, а он все с той же улыбкой небрежно замечал, что имя обгоняет меня самого. Гостившая тогда у нас тетя, сестра отца, сказала - может быть, в шутку - за вечерним чаем: "А ты, Вадим, какой-то не такой, как все. Ты словно не из рода Ромеевых". Брат, усмехнувшись, посмотрел на нее, а затем на всех нас так, словно это мы не из его рода. "Мы дворяне",- любил говорить отец в веселые, праздничные минуты своей жизни, а мать звонко хохотала, глядя, как он чавкает за столом, быстро и грубо глотая пищу. "Ты посмотри на себя,брезгливо кричала она отцу,- ты ужасен!" Однажды отец показал нам фотографию своего прадеда, Николая Ромеева, который, проигравшись в карты, застрелился, спасая честь семьи. "Он был действительный статский советник, гражданский генерал",- восхищенно говорил отец, гладя меня маленькой рукой по голове. Вадим стоял рядом и молчал. С фотографии - толстого коричневого картона - смотрел мимо меня темный красивый человек с седой бородой. То, что он красивый, я сразу понял, едва узнал, как он умер. Ведь тогда, читая только о приключениях, я и понятия не имел о красоте лица, мне важен был поступок, особенно смерть. "Он пожертвовал собой ради семьи,- объяснял отец,- в те времена только смерть смывала позор". Я помню, что сказал Вадим. "А остальные?"- спросил он. "Что?"- не понял отец. "А кто был до него, до генерала?" "К сожалению, отец огорчился,- я о них ничего не знаю. В революцию все исчезло. Но я чувствую, что мы знаменитый род". "Знаменитые - это те, у кого в роду были великие люди, поэты, писатели или на худой конец не гражданские, а боевые генералы",- продолжал Вадим. Он тогда уже заканчивал школу, я был только в третьем классе и слушал брата с досадой и злостью на то, с каким равнодушием и цинизмом он пытается разрушить красивый образ. "А у нас,- говорил Вадим,было ли что-нибудь значительное, кроме твоего прадедушки, папа?" "Ну ты же знаешь,- неуверенно начал отец,- о своем дедушке, моем отце, который..." "Ах, да,- улыбаясь, прервал его Вадим,- ну, конечно, ты это с самого детства рассказывал - о нашем дедушке-инженере, который гениально рисовал, и что его в тридцать седьмом забрали и не дали развить талант... Мы это помним, правда, Влерик?" Он называл меня небрежным именем Влерик давно, с тех пор, как я начал осмысленно слушать звук его голоса, говорил это не обидно, но снисходительно и передразнивая мать, которая всегда зычно звала меня к столу похожим словом, не думая, конечно, при этом, что сокращает мое имя на одну букву. "Мне кажется, папа,- продолжал говорить брат,- что никакой дед не был гениальный и рисовать едва умел, просто его забрали в тридцать седьмом и тебе, и маме хочется, чтобы у нас в роду был хоть какой-нибудь гений, вот и все. Мы простая, обычная семья с машиной и домом",- говорил он, уходя к себе в комнату. Но тут отец вспомнил: "Как же, Вадим, а наш Валера?"- И снова его рука опустилась на мои волосы, а я от стыда вжимал голову в плечи. "Ах, да!преувеличенно громко вскрикнул брат и, повернувшись, презрительно спросил меня: - Ну как, талантище, оправдаешь надежды семьи Ромеевых?" "Вадим, не трогай Валерика!" - крикнула из кухни мать. Может быть, меня и вправду задумали, как надежду рода. Когда родился Вадим, на его необычность никто не обратил внимания, и шесть лет ждали меня - ведь в младшем часто воплощается золотая мечта какой-нибудь крови. Мое рождение послужило тихим взрывом, повредившим почву, на которой нам с братом предстояло вместе жить. Едва меня привезли из роддома, как Вадим, войдя в свою комнату и увидев меня на своей кровати, злобно ухмыльнулся и ткнул указательным пальцем в окно. "Я отнесу его в будку к собаке",- сказал он и, повернувшись, вышел из комнаты. Я знаю, что он произнес это с отчетливой холодной неприязнью, которую я потом чувствовал много раз. Родители всегда вспоминали об этом случае, смеясь, пересказывали родственникам и знакомым. Повзрослев, брат тоже смеялся, но сдержанно и не раскрывая рта. Иногда мне казалось, что его презрение работает само по себе, без хозяина, который давно уже устал и думает о чем-то совсем другом. Вадим Ромеев - это человек, которого я, родившись, увидел уже большим, и таким он оставался всегда: большим, старшим и главным. Кроме того, я как-то интуитивно чувствовал его необычные способности; его талант - я еще не знал, какой - сразу стал виден мне, едва я стал говорить, понимать и ощущать себя Ромеевым. И надо же было случиться, что к пяти годам я тоже стал выказывать творческие способности. Однажды в детском саду нам всем раздали акварельные краски и альбомы с черно-белыми картинками для раскрашивания. Я разрисовал нескольких жар-птиц и был отмечен воспитательницей, сразу всплеснувшей руками. А потом сообщили моим родителям. Их вызвали в детский сад и все показали и рассказали. Началась эра моего восхождения на гору, куда меня никто не звал. А может, есть средние, низкие горы - как раз для таких, как я. Меня хвалили - я рисовал. Меня окутывал туман упоения самим собой. Но уже тогда, во время первых похвал, я ясно почувствовал, что не весь мир относится ко мне с восхищением, один человек не обращает на меня внимания - мой брат. Он мог иногда похвалить, иногда - улыбнуться, редко - задуматься, глядя на мой натюрморт, и что-то даже сказать, но это было внимание человека, внимательного лишь к себе. Его мир - непостижимый для других - словно специально приоткрыл мне несколько своих дверей, и я, его младший брат, знал, что он тоже рисует, но не так, как я. Он будто бы вспоминал о том, что умеет это делать,- нехотя, с налетом какого-то отвращения, лишь иногда переходящего в настоящий экстаз художника,- тогда-то и выходили на бумаге причудливые переплетения фигур, животных, деревьев, замков, раненых, убитых, побежденных, победителей. Вадим рисовал сцены из жизни людей прошлых эпох: римлян, египтян, пиратов, конкистадоров. Я еще плохо понимал что-либо в гармонии цвета или в изыске линии, но уже тогда, лет в восемь, во мне просыпался и шевелился новый, странный, еще меньше, чем я, человек, который, родившись вторично, открыл глаза и с ужасом понял, что то, что рисует брат, совершенно. А вокруг все - родители, друзья родителей, родственники, учителя - бурно превозносили мои художественные способности, проча великое будущее, а насмешливый взгляд Вадима шептал мне: ты никто, потому что есть я. Казалось, импульс рисования непостижимым образом исходит от брата ко мне. Покрывая цветом лист бумаги, я вздрагивал от вспышек наслаждения, а в это время где-то в соседней комнате брат, перестав рисовать, начинал думать о чем-то своем. Меня удивляла, унижала и одновременно окрыляла странная беспечность, с какой Вадим относился к своим творениям. Он их никому не показывал, рисовал обычно втайне, но позже его картинки можно было найти на диване, на столе, в большой комнате, даже во дворе. Родители, конечно, их находили, слегка удивлялись, отец улыбался, покачивая головой, но этим все и кончалось. В лучшем случае следовали слова папы: "Наш старший тоже молодец".