Стихи и песни

Евгений Коблик

Родился 1 августа 1963 года, в 1986 году окончил географический факультет Московского государственного педагогического института. По основной специальности -орнитолог (т.е. занимается птицами, что, конечно же, не могло не найти отражения в песнях), работает в Зоомузее МГУ.

Последние 8 лет находится в постоянном цейтноте и песни пишет урывками, постоянно отвлекаясь на другие мелкие дела -семью, дописывание (уже в течение трех лет) диссертации, иллюстрирование книг про животных, участие в конгрессах и экспедициях, а также преподавание этнографии, биогеографии и еще Бог знает чего в различных школьных и внешкольных учреждениях.

Популярные книги в жанре Поэзия: прочее

Набат и пламень. Гул площади и шепот любви. Портреты чужих судеб и крик сердца. Яркое знамя на гробе мертвого века – и живые голоса, прорезающие золотом, суриком, киноварью толщу мрака всесильного времени.

Четыре стены незримого храма. Шестнадцать фресок, многофигурных композиций. Елена Крюкова – мастер стихотворной фрески. Она не боится крупной формы, слепящих контрастов, чистых красок.

Внутри выстроенного ею словесного собора звучит музыка. Ее не спутать ни с чем.

Перед нами работа художника – одного из немногих в современной русской литературе, кто осмелился бросить вызов изменчивой моде силой и вечностью мощного образа. 

Александр Пэнн родился в 1906 году в Якутии, в Нижнеколымске. Воспитывался у деда (со стороны матери), сибирского рыбака и охотника. С десяти лет, после смерти деда, скитался по России от берегов Северного Ледовитого океана до Кавказа в поисках отца. В 1920 г. поселился в Москве, окончил среднюю школу, учился в ГИСе (Государственный институт слова), посещал Государственный техникум кинематографии, занимался боксом (выступал на ринге). Стихи на русском языке писал с юных лет. Поэт-символист И. Рукавишников ввел его в круг московских поэтов. Пэнн увлекался С. Есениным, испытывал влияние Б. Пастернака и особенно — В. Маяковского. Первое опубликованное стихотворение Пэнна «Беспризорный» (журнал «Крестьянская нива», 1920) навеяно его бродяжничеством, печать которого ощутима и в последующих произведениях поэта.

Прозаседавшиеся. Впервые — газ. «Известия ВЦИК», М., 1922, 5 марта (под общим заголовком «Наш быт»). Печатается по тексту первой публикации.

Высокую оценку этому стихотворению дал В. И. Ленин. В речи «О международном и внутреннем положении Советской республики» на заседании коммунистической фракции Всероссийского съезда металлистов 6 марта 1922 года В. И. Ленин сказал:

«Вчера я случайно прочитал в «Известиях» стихотворение Маяковского на политическую тему. Я не принадлежу к поклонникам его поэтического таланта, хотя вполне признаю свою некомпетентность в этой области. Но давно я не испытывал такого удовольствия, с точки зрения политической и административной. В своем стихотворении он вдрызг высмеивает заседания и издевается над коммунистами, что они все заседают и перезаседают. Не знаю, как насчет поэзии, а насчет политики ручаюсь, что это совершенно правильно. Мы, действительно, находимся в положении людей, и надо сказать, что положение это очень глупое, которые все заседают, составляют комиссии, составляют планы — до бесконечности. Был такой тип русской жизни — Обломов. Он все лежал на кровати и составлял планы. С тех пор прошло много времени. Россия проделала три революции, а все же Обломовы остались, так как Обломов был не только помещик, а и крестьянин, и не только крестьянин, а и интеллигент, и не только интеллигент, а и рабочий и коммунист. Достаточно посмотреть на нас, как мы заседаем, как мы работаем в комиссиях, чтобы сказать, что старый Обломов остался и надо его долго мыть, чистить, трепать и драть, чтобы какой-нибудь толк вышел…

[.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .]

товарищ Чичерин
                               и тралеры отдает
                                                               и прочее.
Но поэту
                незачем дипломатический такт.
Я б
      Керзону
                     ответил так:
— Вы спрашиваете:

Владимир Высоцкий считал литературный труд главным делом своей жизни: «…песни требуют колоссальной отделки и шлифовки…», они для поэта – «…никакое не хобби, нет!», однако при жизни стихотворения и песни Высоцкого не были печатными, несмотря на то что в них изначально заложен эталон подлинных человеческих отношений, настоящих чувств, истинной любви к своей стране, четкое осознание нравственных границ. Ирония Высоцкого, неумение подстраиваться под общее мнение, способность увидеть мир глазами людей из самых разных социальных слоев, особенная созидательная наполненность его творчества делают стихотворения и песни поэта живыми, востребованными и в настоящее время. Ведь в них говорится о главном: о любви к своей земле, к женщине, о дружбе.

Сборник «артуровских» стихов.

Леа Гольдберг родилась в 1911 году в Кенигсберге (ныне Калининград). Раннее детство провела в России. В семилетнем возрасте переехала с семьей в Ковно, где училась в ивритской гимназии. В 1926 году Гольдберг впервые опубликовала свои стихи (газета «Хед Лита»), а в 1928 поступила в университет. С 1931 года слушала лекции по семитским языкам и философии в Берлинском университете, в 1932–33 годах — в Боннском университете, который окончила со степенью доктора философии и в 1935 году уехала в Израиль. Жила главным образом в Тель-Авиве. Примкнула к литературной группе модернистов «Яхдав», которую возглавлял А Шлёнский, оказавший Гольдберг помощь в подготовке к изданию первого сборника ее стихов «Таб‘от ашан» («Кольца дыма», 1935). В 1938–39 годах стихотворения Гольдберг печатались в еженедельнике этой группы «Турим», основанном Шлёнским.

Просто сборник стихотворений под настроение

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Кирилл Кобрин

Прошлым летом в Мариенбаде

Рассказ

Г. Д.

Он стоял у фонтанчика с лечебной водой и ждал жену. Она опаздывала, но это не раздражало его. Он уже несколько лет не раздражался из-за ее опозданий, ее берлинских мещанских ухваток, ее деловитого сионизма. Он оставался хладнокровным даже когда она с сочным хрустом впивалась в бифштекс золотыми зубищами. Последние два-три года он с осторожностью и последовательностью ученого законника отделил ее от себя и поместил в специальную комнату в дальнем коридоре своей жизни. Там она и обитала, не высовывая носа за дверь; его тело иногда нехотя погружалось в ее, но даже в эти постыдные моменты его мысли пребывали то на очередной комиссии по разрешению трудовых споров, то в одном из недавних мучительно-сюжетных снов, длинных и омерзительных, как кольчатые черви. Да, он уважал и ценил ее, в конце концов, она спасла ему жизнь, женив - уже харкающего кровью - на себе, а потом вылечила, даже выходила в той волшебной швейцарской санатории. Да-да, она просидела рядом с ним, рука в руке, полгода на санаторном балконе: эти клетчатые пледы и деревянные шезлонги, эти развеселые голоса туберкулезных барышень в столовой, эти гробы, тайком, под покровом тьмы, выносившиеся из больничного корпуса, он запомнит навсегда. Или забудет, какая разница. Он уже многое забыл, даже то, чем жил долгие годы, назойливых друзей, жалкую графоманию, даже многолетние привычки, вроде молчаливых прогулок на зеленый холм, осененный приземистой копией Эйфелевой башни. Осталось совсем немного, сны, например. Они не то чтобы не ушли, наоборот, они каждую ночь распускали бесконечные нити, опутывая его измученное, полуоглохшее, полуослепшее сознание; утром он выныривал обессиленный, задыхающийся - в огромной супружеской кровати, большая голова жены покоилась рядом, за окном бойко кричали птицы, служанка уже гремела посудой на кухне, что же, пора вставать, пить чай, идти на службу. На работе, диктуя секретарше письмо с изложением несчастного случая на производстве в Нимбурке, он закрывал глаза и погружался в сохраненные картинки самого свежего сна: вот какие-то люди деловито протаскивают его сквозь четырехэтажный дом на Виноградах, на уровне третьего этажа у него отрываются руки, а к подвалу в руках у супостатов остается лишь его голова, при этом он оживленно беседует с мучителями и даже извиняется, что забрызгал кровью их серые костюмы. Это ничего, отвечают они, мы по такому случаю специально надели фартуки. Ну и хорошо, говорит он им, закрывает глаза и погружается в следующий сон, в котором его призывают в армию и заставляют как самого образованного - писать за неграмотных солдат письма домой. Он с рвением принимается за дело, но оказывается перед непреодолимым препятствием - в его батальоне служат хорваты, венгры и поляки, а он не знает их языков. Он предлагает писать письма на немецком, а потом отдавать их переводчикам; пожилой усатый лейтенант, похожий на покойного императора Франца-Иосифа, хвалит его изобретательность и назначает начальником специального письменного подразделения. Он сочиняет письма с утра до ночи, рядом усердно трудятся несколько рядовых, переводя их на языки подданных империи; подчиненные работают так быстро, что он не успевает писать послания и потому начинает их просто надиктовывать. Тут он открывает глаза и оказывается в своем директорском кабинете, залитом майским солнцем, секретарша барабанит по клавишам пишущей машинки, на дворе май 1923 года, империя не воевала уже пятьдесят пять лет, сейчас он закончит диктовку и отправится в вегетарианский ресторан обедать. Вечером они с женой идут в оперу.

Александр Кобринский

Холера меня не возьмет

Вхожу. Мать готовит. В комнате стоит аппетитный запах теста, пропитанного чесноком. Ставлю ногу на табурет и начинаю развязывать шнурок. Появляется отец. Я вижу его скрюченные, грубые, трудовые пальцы и склеротичные глаза.

- Тебе лень нагнуться? - взрывается он неожиданно.

Не отвечаю, потому что изменить моего отца невозможно. Во многом я похож на него. Пытаюсь отделаться восковой улыбкой. Но моя сдержанность вызывает в нем спонтанное бешенство.

Александр Кобринский

КАТАСТРОФА

(рассказ-повесть)

1

Человек был дураком... О его глупости можно было бы говорить с утра до вечера, но лучше всего об этом говорили факты - 35 лет, а не женат; работая руководителем группы, мечтает найти работу истопника в котельной; ненавидит телевизионные передачи, не может запомнить фамилии знаменитых артистов и многое многое другое... Человека постоянно грызла тоска, потому что друзей у него по пальцам пересчитать можно, вернее считать нечего - ни одного друга, но он не виноват - в этом городе все были умнее его - по этой причине дружить с ним никто не хотел. "Если я тоскую, значит я не совсем дурак, потому что дуракам на этом свете живется весело", - думал человек, но такое самоутешение не помогало - даже наоборот... Человек мог бы умереть от тоски, но помог случай - очищая сарай от накопившегося мусора, нашел ветхий, с облупившейся инкрустацией, ларчик. Не выбросил - отнес на-ходку домой. Открывал с помощью молотка и зубила. Ларчик раскололся. На пол высыпалась груда часов. Все без стекол, многие с обломанными стрелками - дореволюционные: швейцарские, немецкие, французские, американские - были и отечественные. Человек с любопытством рассматривал это богатство. Пересчитал: 24 карманных и 5 будильников. Отложив восемь карманных (серебряный корпус!) хотел остальные выбросить в мусоропровод, но передумал: "Отремонтировать - неплохая была бы коллекция". С этого момента у него появилось хобби. Часовых инструментов в магазинах не было, приобретал втридорога у часовщика. Приходя с работы, наспех ужинал и допоздна возился с часами. Работа двигалась медленно, но упорство победило - пять будильников украсили верх шифоньера... Приступил к остальным. Для реставрации были выбраны карманные часы с серебряным корпусом. Человек осмотрел их снаружи: головка проворачивалась, циферблат был без стрелок выщербленный, с рисками как для минут, так и для секунд. Под цифрой XII значилось - Павел Буре. Крышек было две. Между ними увидел записку. Отложив часы в сторону, осторожно развернул пожелтевшую бумагу. Текст был микроскопический - пришлось взять лупу, - склонив голову над текстом, начал читать:

Александр Кобринский

Колесница

Из малышей нашего двора помню только Абрама - курчавого, со сливовыми и величины и ццвета глазами. Мне тогда было чуть больше пяти и ему столько же.

Мы, дети, еще продолжали жить войной, которую перенесли вместе со взрослыми в ожидании победы и поэтому для игры выбирали небезопасные места. Играть в лова любили в центре аллеи, перебегая с правой стороны на левую под носом у трамваев, ползущих навстречу друг другу.