Снежные поля

Умер у себя в деревне Алексей Ефимович Буранин, бакенщик…

Я долго шел со станции через сверкающие снега, загораживаясь от бокового ветра пахучим на морозе каракулевым воротником, и узкая тропа в снегах отзывалась на мои шаги каким-то пустотным звоном.

Вечер. Лежу, свесив голову, на жаркой печи, а внизу, в передней, где полно людей, но приличествующе случаю тихо, какой-то мужичок рассказывает:

— Я три дни в городе луком торговал, а нонче иду домой, вижу, под деревней в поле человек кружит. Ближе. Глядь — он. Ты, спрашиваю, Алексей Ефимыч, чего тут? Да зайцев, говорит, троплю. Я еще подивился: человек намедни пластом лежал, душа с телом прощалась, а нонче зайцев тропит. И, главное, ружья при нем нет. Пришел домой, рассказываю бабе про диковинную эту встречу, а та на меня бельма выкатила: ты, говорит, в уме ли? Алексей-то Ефимыч еще вчерась помер.

Другие книги автора Сергей Константинович Никитин

В книгу входят четыре повести о войне, авторов которых объединяет пристальное внимание к внутреннему миру молодого солдата, вчерашнего школьника, принявшего на себя все бремя ответственности за судьбу Родины.

Содержание:

Сергей Константинович Никитин: Падучая звезда

Константин Дмитриевич Воробьев: Убиты под Москвой

Вячеслав Леонидович Кондратьев: Сашка

Константин Павлович Колесов: Самоходка номер 120

Владимирский писатель Сергей Никитин (1926–1973) хорошо знаком читателям по сборникам рассказов и повестей «Весенним утром», «Горькая ягода», «Костер на ветру», «Моряна», «Живая вода» в многим другим. Манеру писателя отличает тонкое понимание слова, пристальное внимание к внутреннему миру героев, умение за обыденными событиями увидеть глубинные движения души.

Герой повести «Падучая звезда» рядовой пехотных войск Митя Ивлев, подобно тысячам его восемнадцатилетних сверстников, отдает свою жизнь за Победу в наступательных боях тысяча девятьсот сорок четвертого года.

Есть в летнем полдне средней русской полосы с его неровными ветерками, со стрекотом кузнечиков в траве, с каленым зноем, с воздвигнутыми из голубого и золотистого света кучевыми облаками по горизонту что-то отрешающее от повседневных забот и мирской суеты.

Я лежал с теневой стороны у стога сена. Их было много на длинном узком лугу, зажатом между двумя дубовыми гривами, а дальше по дрожанию воздуха угадывалась Клязьма, и мглисто-синей грядой, чуть ниже облаков, высился ее правый берег. По гребню его и в широких распадинах пестрели разноцветные крыши изб, желто-белесо сверкали на солнце ржаные поля, и темными кущами застыли в безветрии деревенские вязы, тополя и липы.

Говорят, что теперь этот город на Днепре живет в теки садов, дышит запахом роз и тамариска, слушает шум новозданного моря, но я застал его еще в те времена, когда он только зачинался и представлял собой хаотическое сочетание асфальта и вязкого песка, изящных колоннад и безобразных времянок, первоклассных машин и выгребных уборных, молодых парков и захламленных пустырей.

Удивительная осень стояла тогда. В одну ночь вдруг растаял крупитчатый снег, запахло, как от разломленного арбуза, и влажный ветер с юга принес бархатистое осеннее тепло.

Старик Завьюжин всегда не стучит, а как-то по-особенному вкрадчиво скребется в окно, выражая этим деликатным звуком свое почтение к моим письменным и книжным занятиям.

Вот и сейчас, принимаясь за кофе, я слышу этот звук, похожий на треск тоненькой щепочки, отрываемой от доски. За окном синеет рассвет студеной и ясной осени. Заоконные лесные дали еще однообразно мглисты и тусклы, но я знаю, что там, куда мы сейчас пойдем, уже рдянеют чуткие к малейшему ветерку осинки, золотой прядью кое-где тронута зелень берез, под дубами щелкают, как тяжелые пули, опадающие желуди и пахнет… пахнет свежей лесной осенью, полной грусти и очарования.

С Михаилом Михайловичем Пришвиным я встречался дважды. Вторая встреча была мимолетной, первая же — долгой — и удержалась памятью в мельчайших подробностях, как будто происходила вчера.

Как-то в коридоре Литературного института имени Горького ко мне подошел один из моих литературных наставников Николай Иванович Замошкин и сказал, что мои первые рассказы, опубликованные в «Огоньке», читал М. М. Пришвин, что они ему очень понравились и он хочет познакомиться со мной.

Однажды я пересек несколько областей, чтобы побывать в городке, издавна манившем меня своей стариной.

Когда я вышел из приземистого каменного вокзальчика, по оттаявшему перрону гулял огненно-рыжий петух, далеко расшвыривая лапами шлак. Стрелочница в длинном тулупе махала на него фонарем и смеялась. Был март, самый его конец.

Отряхиваясь от капели, попавшей на шапку, громко топая, чувствуя тот прилив светлого настроения, который всегда бывает в такие синие мартовские дни, вошел я в гостиницу.

В институте со многими преподавателями у нас, студентов, устанавливались товарищеские, порой даже дружеские, отношения.

Мне особенно близок стал профессор Р-ский, читавший нам курс по языкознанию и русскому языку, близок как своим предметом, так и неотразимой обаятельностью своей натуры. Она сочетала в себе живой, острый ум, неиссякаемую жизнерадостность, горящий темперамент и просто располагающий к этому человеку его внешний облик: мощный лоб умницы, каштановая с шелковинкой борода и всегда озорниковато посмеивающийся взгляд вприщур сквозь стекла очков.

Популярные книги в жанре Советская классическая проза

«… Все, что с ним происходило в эти считанные перед смертью дни и ночи, он называл про себя мариупольской комедией.

Она началась с того гниловатого, слякотного вечера, когда, придя в цирк и уже собираясь облачиться в свой великолепный шутовской балахон, он почувствовал неодолимое отвращение ко всему – к мариупольской, похожей на какую-то дурную болезнь, зиме, к дырявому шапито жулика Максимюка, к тусклому мерцанью электрических горящих вполнакала ламп, к собственной своей патриотической репризе на злобу дня, о войне, с идиотским рефреном...

Отвратительными показались и тишина в конюшне, и что-то слишком уж чистый, не свойственный цирковому помещению воздух, словно сроду ни зверей тут не водилось никаких, ни собак, ни лошадей, а только одна лишь промозглость в пустых стойлах и клетках, да влажный ветер, нахально гуляющий по всему грязному балагану.

И вот, когда запиликал и застучал в барабан жалкий еврейский оркестрик, когда пистолетным выстрелом хлопнул на манеже шамбарьер юного Аполлоноса и началось представление, – он сердито отшвырнул в угол свое парчовое одеянье и малиновую ленту с орденами, медалями и блестящими жетонами (они жалобно зазвенели, падая) и, надев пальто и шляпу, решительно зашагал к выходу. …»

Книга, в которой цирк освещен с нестандартной точки зрения — с другой стороны манежа. Основываясь на личном цирковом опыте и будучи знакомым с некоторыми выдающимися артистами цирка, автор попытался передать читателю величину того труда и терпения, которые затрачиваются артистами при подготовке каждого номера. Вкладывая душу в свою работу, многие годы совершенствуя технику и порой переступая грань невозможного, артисты цирка создают шедевры для своего зрителя.

Что же касается названия: тринадцать метров — диаметр манежа в любом цирке мира.

Бывают сны, где ваше восприятие так остро и точно, что все земное перед этими сонными образами кажется вам недостаточно реальным. Спится ли вам кусочек земной поверхности, или пустой дом, или незнакомый человек, — все это в освещении сумрачном, косом, словно источник света неизменно стоит у вас за спиною, — и как недостижимо близки духу вашему видимые образы! Кажется, будто вы расколдовываете от обычного оцепенения все ваши чувства; глаз начинает по-настоящему видеть, ухо по-настоящему слышать. Грубых, мозолистых, нечувствительных прикосновений к вашим органам восприятия больше не существует. Все касается и отдается в мозг, как электрический укол. И самое странное из переживаемых вами во сне ощущений — это неизменное припоминание, будто вы здесь уже раньше неоднократно бывали.

Сергей Патрашин поднял голову с подушки, посмотрел в открытое окно, прислушался к шуму моря. Первые проблески рассвета коснулись его лица; он встрепенулся и сел.

— Вот и готов я, а ты еще спишь!

Сергей сунул ноги в сандалии, на террасе снял с гвоздя нитяную сумку, ощупал в ней бутылку с водой, сверток и, кивнув домам санатория — до вечера! — заторопился.

Дорожка поскрипывала под ногами галькой, доцветающие влажные тамариски щекотали плечо.

То, что было в радиограмме, знали пока лишь они двое: командир и радист, — но Букреев, достаточно проплавав на своем веку, прекрасно понимал, что уже через минуту-другую об этом станет известно всему экипажу, хотя ни он, ни радист никому еще не успеют и слова сказать. Видимо, на четвертой неделе плавания что-то меняется даже в физических законах, если весть, подобная этой, совершенно непостижимыми путями, минуя корабельную трансляцию и испытанные на прочность стальные переборки, просачивается во все отсеки.

Публикуя в № 95 повесть Евгения Федорова “Кухня”, мы уже писали об одной из характерных особенностей его прозы — о том, что герои его кочуют из одной повести в другую. Так и в повести “Проклятие”, предлагаемой ниже вниманию читателя, он, в частности, опять встретится с героями “Кухни” — вернее, с некоторым обобщенным, суммарным портретом этой своеобразной и сплоченной компании недавних зеков, принимающих участие в драматическом сюжете “Проклятия”. Повесть, таким образом, тоже примыкает в какой-то мере к центральному прозаическому циклу “Бунт” (полный состав цикла и последовательность входящих в него повестей указаны в № 89 “Континента”). Но, как и все остальные повести, как-то примыкающие к циклу “Бунт”, повесть “Проклятие” — произведение, рассчитанное на совершенно самостоятельное читательское восприятие: знакомство с предыдущими повестями Евгения Федорова совершенно не обязательно.

Тетралогия «Семья Ульяновых» удостоена Ленинской премии 1972 года.

Рустам Ибрагимбеков

Допрос

- Фамилия, имя, отчество?

- Абиев Мухтар Мехтиевич.

- Год рождения?

- Тысяча девятьсот тридцать первый.

- Чем занимались до того, как стали начальником цеха?

- Спортом.

- Как же вы вдруг стали начальником галантерейного цеха? Пришлось, выждав паузу, повторить вопрос:

- Я спрашиваю у вас, как вы, человек, не имеющий никакого отношения ни к экономике, ни к производству, ни к финансам, вдруг оказались начальником крупного цеха?

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Мы слушали очень хорошего певца и вышли из вала притихшие, боясь расплескать то сложное настроение восторга, грусти, окрыленности, какое способна создать только музыка.

Был тихий морозный вечер. Острый пушок инея игольчато сверкал на тротуарах, крышах, заборах, фонарных столбах. Фонари висели в темном воздухе, как огромные фиолетовые пузыри. Замерзшие окна троллейбусов светились изнутри рыже и тускло.

Кто-то один из нас вздохнул, и, вторя ему, все тоже дружно вздохнули.

Осенью я охотился по берегам Клязьмы, на Владимирщине.

Пойма уже оголилась, вода в реке стала прозрачной и холодной; студеные росы падали по вечерам.

В один из таких росных вечеров, обойдя всю пойму, мы возвращались в деревню Мишнево на ночлег.

Свежие сумерки выстудили небо, и в нем — чистом, бледном, пустынном — уже теплилась, мерцая, крупная синяя звезда, первая предвестница ночи. В той стороне, где по отдаленному лаю собак угадывалась деревня, заиграл пастуший рожок. Тоскливая, протяжная песня без слов, полная скорби о чем-то несбывшемся или навсегда потерянном, становилась все слышнее и явственней по мере нашего приближения. Это был напев знакомой русской песни о человеке, не нашедшем своей доли.

Эта книга рассказывает об одном из величайших художников Франции минувшего века, Оноре Домье.

В своих карикатурах Домье создал убийственный сатирический портрет деятелен буржуазной монархии, беспощадно высмеивал мещанство и лицемерие. Бодлер говорил, что ярость, с которой Домье клеймит зло, «доказала доброту его сердца». И действительно, суровость искусства Домье продиктована любовью к людям. Рабочие, бойцы на баррикадах, нищие актеры, художники — целый мир мужественных, стойких и чистых сердцем людей оживает в картинах Домье.

Домье всегда был бойцом. Он был заключен в тюрьму, ему приходилось голодать; при жизни он не получил настоящего признания; но, несмотря ни на что, он оставался и в искусстве и в жизни рыцарем правды.

В дни Парижской коммуны Домье стал одним из руководителей Федерации художников.

«Через Вас народ будет говорить с народом», — писал Домье знаменитый историк-демократ Мишле. Эти слова сбылись. И в наши дни в искусстве Домье возникает Франция эпохи трех революций.

Автор этой книги Михаил Герман родился в 1933 году. Живет и работает в Ленинграде. По образованию искусствовед. Член Союза художников СССР. Ему принадлежит ряд критических статей и работ по различным вопросам истории искусства.

Основанная на руинах технократического государства Великой Сопричаствующей Машины и просуществовавшая пять столетий, несокрушимая Империя оказалась на грани гибели. Государство умирает, раздираемое давними междоусобицами и ослабленное яростной борьбой за власть высших чиновников и аристократических кланов. Тем временем в огнедышащих недрах Промышленной Зоны Южная Венеция пробуждаются от долгой летаргии таинственные и мстительные враги людской расы — Инженеры, о которых ходят слухи, будто они — демоны в человеческом обличье. На этом фоне разворачивается история Любви, история Мести, История Восхождения к Власти; и, наконец, самая странная и страшная история Безумия, способного уничтожить саму вселенную и обратить время вспять.