Смерть Егора Сузуна

Его будит всегда один и тот же сон. Будто бы он, Егор Ильич, идет по железнодорожному полотну, куда идет и зачем – неизвестно, но идти надо, и он вышагивает меж двух блестящих стальных полос. Справа – веселенький молодой березняк, слева – желтенькие осины, впереди – семафор, похожий на журавля, поднявшего клюв в небо. Шагается легко, но мешает мысль о семафоре: Егору Ильичу почему-то кажется, что семафор закроется, как только он подойдет к нему. Точно неизвестно, закроется семафор или нет, но думать об этом неприятно, и Егор Ильич, назло семафору, то смотрит на веселый березняк, то пересчитывает желтые осины, то, глядя себе под ноги, незлобиво поругивает железнодорожное начальство: давно бы пора поменять шпалы, а оно, видно, не собирается их менять. Черт знает о чем думает это железнодорожное начальство. А потом вдруг оказывается, что он уже миновал семафор. Как это произошло, трудно сказать, – пять минут назад семафор был далеко впереди, может быть, в полукилометре, но вот он уже за спиной, и Егор Ильич не знает, закрылся семафор или нет. Чтобы узнать это, нужно обернуться назад, но дело в том, что назад Егор Ильич оборачиваться не может. Все другое разрешено ему – смотреть вправо и влево, под ноги, вперед, ворчать на железнодорожное начальство, но поворачиваться назад нельзя. Это сердит Егора Ильича, разгневанный, он туго ворочает шеей, и его охватывает страх. Хрипло вскрикнув, Егор Ильич просыпается.

Другие книги автора Виль Владимирович Липатов

Дни стояли хорошие. Целую неделю в небе ни облачка, солнце над рекой сразу поднималось желтое, вычищенное и промытое, и казалось, что он так и создан, этот мир, – с голубым небом, с прозрачной Обью, с жарой, не обременительной из-за речной прохлады…

Воскресным утром над поселком Чила-Юл солнце висело вольтовой дугой, река в берегах чудилась неподвижной, как озеро, кричали голодные чайки.

Присоединившись с раннего утра к трем постоянным приятелям, Витька Малых как начал улыбаться, так и продолжал до сих пор растягивать длинные губы, по-шальному щурить глаза и на ходу приплясывать, точно чечеточник. Сам он был длинный, как жердина, суставы у него как бы от рождения были слабыми, и весь он вихлялся, напевал про то, как «на побывку едет молодой моряк, грудь его в медалях, ленты в якорях», и при этом поглядывал на дружков луково, с подначкой.

Самым культурным человеком в деревне себя считал заведующий клубом Геннадий Николаевич Паздников. В Кедровку он приехал всего два года назад, но уже в первый вечер проявился: пришел в клуб при шляпе и красных штиблетах, говорил медленно, как контуженый, щурился и прищелкивал каблуками. Играл Геннадий Николаевич на аккордеоне и, как только начались танцы, объявил: «Полонез Шопена!» Здороваясь с молодыми женщинами, он так низко наклонял голову, что прямые волосы рассыпались, а женщинам средних лет целовал руку высоко – у самого локтя.

За пятьдесят с лишним лет моей артистической работы довелось мне сыграть несколько незабываемых ролей, к которым надолго прикипаешь душой. Будто и впрямь еще одну жизнь прожить успел — так много всего о своем герое передумаешь. К числу таких героев относится и сельский участковый Федор Иванович Анискин, роль которого мне довелось сыграть в фильме «Деревенский детектив», поставленном по сценарию В. Липатова.

И вот новая встреча со старым другом в киноповести Виля Липатова «Анискин и «Фантомас».

В августе, пополудни, к колхозной конторе прибежал всеобщий пес Полкан и стал зарывать в лопухах мосластую кость. Колхозный сторож Дорофей хотел было уж пужнуть его, как заметил, что кость-то не коровья, не свиная, не овечья. Старик Дорофей славился ленью, но тут со скамеечки сполз, наставив на Полкана дробовик, принудил отдать кость.

– Дура! – сказал он собаке. – Кость-то лосиная!

Возле колхозной конторы, конечно, сидели на лавочке два бывших председателя, томились, и через полчаса до участкового уполномоченного Анискина докатилась весть о лосиной кости. День был не особенно жаркий; толстый Анискин минут через десять пришел к конторе. Он нюхнул кость, подбросил ее в руке и лениво сказал:

Панку Волошину бабы били дважды: года три назад на Первомай, а летошний год оттаскали за волосы просто так, без всякого праздника.

Начала это дело Маруська Шевелева, чей Сенька каждую субботу после бани норовил вроде бы смотаться на дежурство, а на самом деле до утра пролеживал у Панки под пышными пологами. Так что Маруська захватила его на коровьем реву, еще тепленького и пахнущего самогонкой; ткнув в раму для начала березовым поленом вполсилы, она негромко крикнула: «Ты тута, изменщик!» Сенька, конечно, выскочил в другое окошко, и Маруська на полную силу вскричала: «Уби-и-и-вают!»

Деревенский участковый Анискин расследует кражу икон из церкви. 

По причине одышки, гипертонии и еще чего-то деревенский участковый уполномоченный Анискин водку пил один раз в год, на Девятое мая.

В этот день так было заведено, что милицейская жена Глафира поднималась на час раньше будничного, стараясь не греметь печными заслонками, чашками и поварешками, готовила большую еду: суп с потрохами и суп куриный, холодец из свиных ножек, баранье стегно и густой клюквенный кисель; холодец и кисель были приготовлены загодя, и милицейская жена успевала к шести часам накрыть стол.

Повесть классика советской литературы Виля Липатова рассказывает о жизни обской деревни за два года до войны.

Популярные книги в жанре Советская классическая проза

Сергей Николаевич Сергеев-Ценский

Воронята

Рассказ

I

Говорится, что ворона - дикая птица. Это не совсем верно, конечно, да едва ли и сама ворона считает себя дикой.

Ворона долговечна. Она живет на одном и том же месте многие годы, и разве известно вам, о чем она думает, сидя около вашего дома и глядя на него и на вас?

Для вас все вороны, конечно, одинаковы, вы из них ни за что не отличите даже самца и самки, они же отлично знают вас, и всю вашу родню, и всех ваших гостей, и когда приходит к вам в дом кто-нибудь такой, кого они никогда не видали, они начинают встревоженно каркать: они вас хотят предупредить о возможной для вас опасности, потому что по долгому опыту жизни знают, что всякий новый человек - это какое-нибудь беспокойство.

Анатолий Павлович Злобин

Скорый поезд

Рассказ

Мы ехали на курорт.

Поезд был курьерский, он делал редкие короткие остановки, давал сильные гудки, плавно и быстро набирал разбег, и мы радовались его хорошему скорому ходу.

- Подумать только, через тридцать часов будем у моря. Будем жить в саду и брать виноград прямо с ветки, есть свежие овощи из огорода, валяться под солнцем. Из осенней дождливой Москвы перенестись к морю. Чудесно и удивительно. Подумать только.

ruАнаитБаяндур[email protected] ver. 10.20c2007-08-071.0Матевосян Г.Твой родСоветский писательМосква1986Матевосян Г. Твой род: Повести и рассказы /Пер. с армян. Анаит Баяндур. — М.: Советский писатель, 1986. — 480 с. — («Библиотека произведений, удостоенных Государственной премии СССР»). — 200000 экз.; 2 р. — Стр.5-6.

Моему читателю

Родился я в 1935 году в селе. Облик этих и последующих пятнадцати, двадцати и даже тридцати лет моей жизни гораздо более приближен ко временам Туманяна — Толстого — Гомера, нежели к сегодняшним нашим дням. Я пахал землю, косил траву, помогал родиться телёнку, прививал дерево — чтобы всего не перечислять, скажу сразу: если бы повторилась легенда с потопом, я, как Ной, смог бы возродить на земле большую земледельческую и скотоводческую культуру, и за это я благодарен тем пятнадцати годам, что провёл в селе. И если бы что случилось с памятью человечества, я смог бы по образу и подобию своих односельчан, по их тогдашнему образу жизни слепить наново кодекс человеческой нравственности. Кстати, нечто подобное на памяти нашего народа уже было: тот край, в котором я родился на свет божий, это маленькое село из шестидесяти — семидесяти очагов под названием Ахнидзор в 1798 году уже было стёрто с лица земли в результате нашествия персидского шаха Ага-Махмед-хана, а может, и в 1606 году во время нашествия Шах-Аббаса, а может, и того раньше — турецкими и арабскими набегами — во всяком случае, в 1798 году оно было уничтожено в последний раз. Так вот, в тысячекратно разоряемом этом красивом ущелье лет этак сто пятьдесят назад жил парень по имени Ованес. Ованес Матевосян, сын Товмаса; у этого Ованеса ничего за душой не было, ничего не принёс он с собой из далёкого села Ахпата — он да жена, назовём её Евой, да пара рук, да армянский один язык. Наше село, каким я его помню, населено было их потомками, это был уже целый мир со своими полями, гумнами, лугами, родниками, звонкой школой о двести учеников и с памятью.. И вот это село, основанное Ованесом, этот сколоченный им ковчег, снаряжённый в путь, сто пятьдесят лет держался на поверхности жизни, а затем мир и человечество ступили на новые круги бытия прямо на наших глазах, и на наших же глазах в последние десять — двадцать лет это село, этот ковчег, эта вековая обитель людская — как бы точнее сказать? — то ли развалилась, то ли пошла ко дну, а может — перестроилась? Я хочу повторить опыт Ованеса в литературе. Хочу открыть новую просеку и населить её людьми и животными. Многое я беру из села моей памяти, многое же создаю наново, и всё это похоже на переселение в некое село, чьё название — Цмакут — я придумал. Я бы хотел придумать множество прекрасных людей, и тогда бы не осталось места для плохих; я бы хотел придумать время действия для моих повестей — тогда бы в них не было места войне; но у меня нет выбора: хочу я или нет, я должен быть летописцем наших дней.

Почему я пишу? Потому что писали Туманян и Толстой? Думаю, что да, до некоторой степени. Но ещё больше в этом повинны произведения, которые ими не были написаны или же были написаны, но не так, как замысливались. А вообще-то если какое-нибудь божье созданье может сказать, почему оно цветок, волк, лошадь, человек или картина, точно так же писатель может сказать, почему он писатель, почему он пишет. Про себя я только знаю, что я армянин, мне столько-то лет, я пишу, и порой моя фраза мне очень нравится, такая, скажем: «Они планируют своё прошлое и будущее, а наше поведение как чужая лошадь убегает из-под нас». Я хочу быть летописцем их судеб — тех, кто личность, но в общих сводках числится как человеческая единица, а в драмах великих трагиков представляет собой фон, у плохих же писателей называется — толпа. Наш поэт Амо Сагиян сказал как-то: иноземные захватчики решили обезглавить страну: князей и их отпрысков под видом совещания собрали в нахичеванских монастырях и предали огню, род армянских царей был истреблён ещё раньше, и вдруг обычный армянский крестьянин увидел: страна осталась беспризорная, и его дом должен обернуться государством, а сам он в этом доме-государстве и батрак, и князь, и работник, и хозяин… Первую часть этого высказывания подтверждают свидетельства старых армянских летописцев, я же постараюсь быть летописцем второй части, летописцем высоких дел моего народа, сегодняшней возродившейся и уверенной в будущем Советской Армении.

Дело было в Гамбурге. Александр Пише, антифашистский писатель и добрый малый, уезжал в Америку...

Милостью войны мы были заброшены в С, уездный польский городок.

Впрочем, по тем временам, когда Речь Посполитая простиралась не далее Вислы и столицей был

Люблин, маленький грязный С. возвысился в ранг крупного центра.

Низкое небо почти всегда серое и все в драных юрких тучах; меланхолический звон колоколов в костелах; дряхлые извозчики в долгополых камзолах с оловянными пуговицами, восседающие на высоких облучках со своими длинными цирковыми бичами и угреватыми носами пропойц; дикие порывы ветра, прилетающего с мерзлых побережий Вислы, чтобы долго жалобно стонать в остовах разбомбленных домов; мелочные лавки под вывесками «Космос», «Новый Вавилон» и витрины, набитые московскими папиросами, засохшей немецкой ваксой и миниатюрными распятиями из пластмассы; полковые оркестры Войска Польского, раздирающие сумерки своими медными воплями; облупленные стены ратуши, не штукатуренные с 1939 года и заклеенные пылкими воззваниями Крайовой Рады Народовой о переделе помещичьей земли; булыжные мостовые все в соломе с крестьянских телег и в масляных пятнах от ЗИСов и «доджей», мчащихся на фронт; по воскресеньям традиционные «променады» модниц в туфлях на пробковых подошвах, в конусообразных либо грибовидных шляпках, и рядом местные фаты в охотничьих куртках, непомерно суженных в талии, с чаплинскими усиками, тростями, двусмысленными улыбками в спину марширующих жолнеров дивизии имени Домбровского; Анна-Луиза Стронг, американская журналистка, шагающая сквозь этот польский медвежий угол, – седая, восторженная, все видевшая, – восклицая: «Польша – это как Испания в гражданскую войну: Люблин – Валенсия, Прага – Мадрид. Но здесь,…» – и она, словно недоумевая, разводила руками, – таков С. зимой 1944 года.

Бухгалтер Майгородского финотдела Исай Неделин давно звал меня посмотреть древнюю стенопись в местном соборе. Заглянув в справочники, я узнал, что ее приписывают Рублеву.

Сумеречным зимним утром я выехал в Майгород. И вот я подымаюсь по Конюшенной горе. Слева падь, поросшая соснами, справа грубая, пупырчатая шкура горы.

Подъем крут, я шагаю неспешно. То опережая меня, то отставая, семенят богомолки, все как на подбор в черных платочках с цветной каемкой. Почему, однако, их так много? День будний, и я рассчитывал, что храм будет пустовать.

Начнем с того, что в 1970 году я прочел роман Курта Воннегута «Бойня № 5», где впервые пером писателя описана гибель Дрездена, как известно, разрушенного с воздуха американскими и английскими боевыми самолетами в течение трех суток в феврале 1945 года.

В том же 1970 году я приехал в Дрезден под сильным впечатлением от этого поразительного романа и подумал тогда, что Дрезден отныне город Воннегута, конечно, в том смысле, в каком Петербург – город Достоевского или Лондон – Диккенса.

Давно-давно это было! Так давно, что и вспоминать неохота, когда это было. Это было давно и прекрасно. Весна была – вот что стоит в памяти, как будто это было вчера.

Ехал я по Чуйскому тракту из Онгудая домой, в Сростки. В Онгудае я жил с месяц у дяди Павла, крестного моего, бухгалтера… Была такая у нас с мамой весьма нелепая попытка: не выучиться ли мне на бухгалтера? Стало быть, мне лет 12-13, потому что когда мне стало 14, нас обуяла другая мысль: выучиться мне на автомеханика. Нас с мамой постоянно тревожила мысль: на кого бы мне выучиться?

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Анкетные данные. Липунов Владимир Александрович, русский, военнообязанный, член КПСС, из крестьян-колхозников, женат, род рождения 1942, или 1941, или 1943 – точно неизвестно…

Вынужденное знакомство. Позвольте представиться: старший автоинспектор Пушкинского райгаи Липунов! Здравствуйте! Прошу предъявить ваши водительские документы… Спасибо! Да, я вас поджидал в течение сорока минут, терпеливо стоял здесь, ждал, пока вы не выйдете из ресторана. Нет, дело не в том, что вы могли бы… Дело в том, товарищ водитель, что вы заслонили машиной знак указателя скорости! Да, это чревато серьезными последствиями. Объясню! Вот эта часть проезжей дороги ведет со станционарного переезда, движение здесь оживленное, плюс крутой поворот, и, загородив указатель скорости, вы создаете опасность движению… Очень приятно, что вы – писатель, еще приятнее, что пишете о милиции, но вам-то надо знать, что создавать опасность движению… Нет, дырку я вам колоть не буду, нарушение не такое серьезное, чтобы доставать, как вы выражаетесь, «ваш бездушный компостер», а вот штраф придется взять… Нет, крупными нас не удивишь: мы и этот случай предусмотрели. Извольте подождать минуточку, и вы получите свои двадцать четыре рубля… Благодарю за внимание, желаю счастливого пути, прошу не волноваться после штрафа… Рубль, как я понял, для вас не составляет серьезного ущерба, поэтому прошу следовать дальше спокойно, обращать внимание на дорожные знаки, не превышать скорость на указанных участках трассы… Еще раз желаю счастливого пути!

После знакомства и трехчасовой беседы с Василием Петровичем Степановым, стеклодувом Дятьковского хрустального завода, пришла мысль: традиционный очерк не писать, а в силу обыкновенности, типичности судьбы Василия Степанова на его примере показать, что это такое – советский образ жизни, да еще и постараться избежать высоких слов и общих мест. Начать можно и на сказочный лад…

Жили-были в деревне Степы Гомельской области колхозники Софья Григорьевна и Петр Емельянович Степановы, у которых в самую лихую годину – 24 августа 1942 года – родился сын, нареченный Василием и без сельсовета и без попа-батюшки. Ни голода, ни холода, ни запаха немецкой сапожной ваксы малыш не запомнил, а вот хлебные карточки описывает подробно, как и послевоенную варварски разгромленную Оршу, в которую менять шило на мыло ездила семья – отец сам пятый.

Степка Верхоланцев лежит на теплом песке. Глядит в небо, раскинув руки. Изредка налетает неслышный порыв ветра, колышет волосы, гладит разгоряченное лицо. На небе — звезды. Крупные, желтые, словно нарисованные на темном полотне; вспыхнув, прочертив небо стрелами, звезды падают в реку. От Оби пахнет рыбой, йодом, свежестью; на плесе горят яркие огни бакенов — красный и зеленый; отблеск их ложится на воду. Тихо. Обская волна мелодично позванивает, словно кто-то пальцами задевает струну. Когда Степка смотрит на реку, ему кажется — берег медленно плывет. Он осторожно переворачивается на бок, сложив ладони, подкладывает руки под щеку, счастливо улыбается. Спать он не может — от молодости, от воспоминаний, от радости, что лежит на теплом песке, а над ним падают звезды, возле него плещет волной Обь. «Дела как сажа бела…» — шепчет Степка, так как не может молчать, и эти слова ему нравятся. Степке двадцать лет, и он влюблен. Ее зовут Виктория Перелыгина. У нее высокие изогнутые брови, широкий лоб, ясные глаза; она гордая, решительная, у нее фигура спортсменки, ходит она стремительно. Виктория — единственная. На всей земле нет такой девушки.

Анкетные данные. Грустливый Николай Сергеевич, год рождения 1914, мастер-ювелир Красносельского завода Костромской области, четверо детей, жена Ксения Матвеевна – ювелир.

Родословная. С прапрадеда, как в роду рассказывают, стали мы Грустливыми, а какую фамилию раньше носили – совсем забылось, хотя род наш второй век ювелирными делами славится. Такая байка до меня дошла: будто призывает прапрадеда барин, наводит на него строгие очи и спрашивает: «Чего же ты такой грустный, Влас? Аль тебе за своим барином плохо живется? Отвечай, пес смердящий!» Ну прапрадед будто бы и ответил: «Есть у меня улыбка, барин. Только ее тебе не увидать: она моему рукомеслу предназначена. И не пес я смердящий, а ювелирных дел мастер, от которого твоя слава, барин, идет!» Секли прапрадеда на конюшне или не секли – тоже неизвестно, но пошли с тех пор Грустливые ювелирных дел мастера. Правда, род мой в самом деле на улыбку скуп был, а вот прадед мой Семен Власович – я его помню – такие слова сказал, которые в памяти на всю жизнь гвоздем застряли: «Если человек на мир, то есть народ, работает, он строгой и правильной жизни должен придерживаться!» Таким человеком и был Александр Семенович, мой дед. Нетороплив в жизни и в ремесле несуетен, неправды не терпел, к людям был добр, хотя улыбки зря не раздаривал. Учеников держал в строгости, но большими людьми делал. Дед и сына своего, то есть моего отца Сергея Александровича, всем тайнам ювелирного дела обучил и, мало того, заветные слова нашего мастерского рода Грустливых мертво-намертво закрепил в душе. Какие это слова, потом скажу, – мне трудно и долго их высокий смысл постигать пришлось.