Сивилла

Сивилла

В одинокой хижине на откосе горы, у подножия которой лежали Дельфы, жила древняя старуха со своим слабоумным сыном. Хижина была совсем маленькая, задней стеною ее служил горный склон, из которого постоянно сочилась влага. Это была убогая лачужка, некогда построенная здесь пастухами. Она сиротливо лепилась к пустынной горе высоко над городом и над священной землею храма. Старуха редко покидала хижину, сын — никогда. Он сидел в полумраке и улыбался чему-то своему, как он сидел и улыбался всю жизнь. Теперь он был далеко не молод, кудлатая голова начала уже седеть. Но лицо его осталось нетронуто, осталось такое, каким оно было всю жизнь — безбородое, поросшее пухом и в своей младенческой первозданности лишенное ясно обозначенных черт, — с этой застывшей на нем странною улыбкой. У старухи лицо было суровое и морщинистое, почерневшее, точно опаленное огнем, взгляд ее обличал человека, которому дано было видеть бога.

Другие книги автора Пер Лагерквист

Палач сидел и пил в полутемном трактире. В чадном мерцании единственной сальной свечи, выставленной хозяином, грузно нависла над столом его могучая фигура в кроваво-красном одеянии, рука обхватила лоб, на котором выжжено палаческое клеймо. Несколько ремесленников и полупьяных подмастерьев из околотка галдели за хмельным питьем на другом конце стола, на его половине не сидел никто. Бесшумно скользила по каменному полу служанка, рука ее дрожала, когда она наполняла его кружку. Мальчишка-ученик, в темноте прокравшийся в трактир, притаившись в сторонке, пожирал его горящими глазами.

Рост у меня хороший, 26 дюймов, сложен я пропорционально, разве что голова великовата. Волосы не черные, как у других, а рыжеватые, очень жесткие и очень густые, зачесанные назад и открывающие широкий, хотя и не слишком высокий лоб. Лицо у меня безбородое, но в остальном точно такое же, как у других мужчин. Брови сросшиеся. Я очень силен, особенно если разозлюсь. Когда устроили состязание по борьбе между мной и Иосафатом, я через двадцать минут положил его на обе лопатки и задушил. С тех пор я единственный карлик при здешнем дворе.

Пришел корабль под черным парусом, чтобы увезти меня. И я взошел на борт без особых колебаний, я был не прочь совершить небольшое путешествие, я был юн и беззаботен и тосковал по морю. Мы отчалили, берег исчез за кормой, и вот судно уверенно погнал свежий ветер. Команда попалась угрюмая и неразговорчивая. Мы плыли и плыли день и ночь, вперед и вперед. Земли все не было видно. Мы плыли и плыли с попутным ветром в открытом море, год за годом. А земли все не было видно. В конце концов мне это показалось странным, и я спросил у одного из матросов, в чем же дело. Он ответил, что земли больше нет. Она уничтожена, погрузилась на дно океана. Остались только мы.

Всем известно, как они висели тогда на крестах и кто собрался вокруг него — Мария, его мать, и Мария Магдалина, и Вероника, и Симон Киринеянин, и Иосиф из Аримафеи, тот, который потом обвил его плащаницей. Но ниже по склону, чуть поодаль, стоял еще один человек и не отрываясь смотрел на того, кто висел на кресте и умирал, от начала и до конца он следил за его смертными муками. Имя человека — Варавва. О нем и написана эта книга.

Ему было лет тридцать, он был крепок, но желт лицом, борода рыжая, волосы черные. Брови тоже были черные, а глаза запали, словно для того, чтоб получше упрятать взгляд. Под одним глазом начинался глубокий шрам, шел вниз и терялся в бороде. Но не так уж важно, как выглядит человек.

Заместитель директора банка Йенссон открыл дверь роскошного лифта и нежно подтолкнул вперед грациозное создание, пахнущее пудрой и мехами. Опустившись на мягкое сиденье, они тесно прижались друг к другу, и лифт пошел вниз. Маленькая женщина потянулась к Йенссону полуоткрытыми губами, источавшими запах вина, и они поцеловались. Они только что поужинали на открытой террасе отеля, под звездами, и собирались теперь развлечься.

— Как чудесно было наверху, любимый! — прошептала она. — Так поэтично сидеть там с тобой — будто мы парим высоко-высоко, среди звезд. Только там начинаешь понимать, что такое любовь. Ты ведь любишь меня, правда?

Во дни земной жизни великого царя Ирода равного ему могуществом не было в целом свете. Так думал он сам. И, быть может, не ошибался. Но был он всего-навсего человек, один из тех, кто населяет землю и чей род прейдет, не оставя следа, не оставя по себе и воспоминания. Но отвлечемся от этих мыслей и расскажем о его судьбе.

Он был царь иудейский, и народ не любил его. Не любил за жестокость, а еще из-за того, что был он идумей и потому обрезан не по правилам: лишь часть крайней плоти удалялась у младенцев мужского пола по обычаю идумеев. Несчетные злодеяния множили ненависть к нему народа, и все желали его смерти, покуда он жил. И однако он воздвиг храм господу, великолепием превзошедший даже храм Соломонов. Народ этому дивился, но, хотя никто не мог отрицать красоту несравненной постройки, ненависть к царю не уменьшалась. Его считали богопротивнейшим и страшнейшим из людей, врагом рода человеческого, и он наполнял сердца отвращением, тоской и ужасом. Таков был общий о нем приговор. Приговор справедливый и истинный.

Жил-был принц, и отправился он однажды на войну, чтобы завоевать принцессу несравненной красоты, которую любил больше всего на свете. Рискуя жизнью, отвоевывал он пядь за пядью и, сокрушая все на своем пути, продвигался по стране. Ничто не могло остановить его. Принц истекал кровью, но, не щадя себя, снова и снова бросался в бой. Среди самых доблестных рыцарей не было ему равных. Воинский пыл его был так же благороден, как и черты его молодого лица.

И сказал Бог:

— Ну вот, я тут постарался все для вас получше устроить, произрастил рис, горох и картофель, много разных съедобных растений, которые могут вам пригодиться, всевозможные злаки, чтобы было из чего выпекать хлеб, кокосовые пальмы, сахарный тростник и брюкву, сотворил земли для разной надобности: для пашен, лугов и садов, — подобрал животных, подходящих для приручения, и диких зверей, на которых можно охотиться, соорудил равнины и горы с долинами, террасы, приспособленные для разведения винограда и маслин, рассадил пинии, эвкалипты и прекрасные акации, придумал березовые рощи, цветок лотоса и хлебное дерево, опять же поросшие фиалками пригорки и земляничные поляны, изобрел солнечный свет, который, сами увидите, доставит вам много радости, водрузил на небе луну, чтобы вам легче было следить за временем, пока вы не дорастете до того, что заведете себе часы, подвесил звезды, которые будут указывать направление вашим судам в море и вашим мыслям, когда они станут отрываться от земли, позаботился об облаках, дающих дождь и тень, измыслил для разнообразия времена года и установил приятный порядок их чередования — ну и все такое прочее. Надеюсь, вы будете благоденствовать.

Популярные книги в жанре Классическая проза

В романах и рассказах известного итальянского писателя перед нами предстает неповторимо индивидуальный мир, где сказочные и реальные воспоминания детства переплетаются с философскими размышлениями о судьбах нашей эпохи.

Конец 1940-х годов. Европа ждет новой мировой войны. Рейнард Лэнгриш, скромный банковский клерк, втягивается в таинственную систему военных учений и против своей воли становится бойцом непонятно с кем сражающейся армии.

Его однополчане носят знак обнаженного меча на предплечье. Но началась ли война или это темные иррациональные силы испытывают рассудок героя?

Доктор N. поставил чашку на камин, бросил сигару в огонь и сказал:

— Друг мой, я помню, вы говорили о странном случае самоубийства одной женщины[1], доведенной до этого страхом и угрызениями совести. Это была образованная, с утонченными чувствами женщина. Ее заподозрили в том, что она была соучастницей в преступлении, тогда как она оказалась лишь его немой свидетельницей; и, доведенная до отчаяния мыслью о том, что всему виной ее непоправимое малодушие, преследуемая кошмарами, в которых видела своего убитого и уже тронутого тлением мужа, указывающего на нее пальцем любопытным судьям, она стала безвольной жертвой своего больного воображения. И вот одно случайное и совсем незначительное обстоятельство решило ее судьбу. С ней жил ее племянник, школьник. Как-то утром он, как обычно, готовил в столовой уроки. Там же находилась и она. Мальчик переводил слово за словом стихи Софокла. Он произносил вслух по мере того, как писал греческие и французские слова: божественная голова Иокасты мертва… вырывая волосы она призывает мертвого Лайя… мы увидели женщину, которая повесилась. Поставив точку, да так, что прорвалась бумага, мальчуган высунул измазанный чернилами язык и запел: «Повесилась! Повесилась! Повесилась!» Несчастная женщина, воля которой была подавлена, послушно подчинилась внушению трижды повторенного слова. Она поднялась и молча, ни на кого не глядя, пошла к себе в спальню. Несколько часов спустя полицейский комиссар, вызванный, чтобы констатировать насильственную смерть, глубокомысленно заметил: «Немало привелось мне видеть женщин-самоубийц, но удавленницу вижу впервые».

Встав из-за письменного стола, Артур Сукатниек потянулся. Он проработал четыре часа подряд, пока не закончил седьмой главы своего трактата. И теперь сам чувствовал, что она удалась ему еще лучше предыдущих. Аргументируя примерами из истории, социологии и психоанализа, Артур Сукатниек неопровержимо доказал примат нравственно устойчивой личности в развитии общественной морали. Заодно были опровергнуты все пессимистические ложные теории, которые отводили человеку лишь роль незначительной детали в огромном государственном механизме, расшатаны и основы этого механизма. Была найдена живая, сознательная движущая сила культурного прогресса.

А было это в прекрасном, воспетом Петраркой Авиньоне осенью 1791 года.

Четырнадцатого сентября Национальное собрание в Париже решило присоединить Авиньон вместе с Венессенским графством, сославшись на старинные права Франции и особливо на голоса самого населения. Каковы в действительности были эти голоса, об этом лучше всего говорит письмо Его Святейшества Папы владыкам Европы:

«Права Святого Престола на Авиньон и графство доселе еще никто не осмеливался оспаривать. Людовик XIV и Людовик XV, неоднократно завоевывая их, никогда не дерзали присоединить эти владения к Франции, а возвращали Святейшему Отцу назад. И само Национальное собрание в 1789 году, когда впервые обсуждало это дело, после долгих прений единогласно признало права Его Святейшества, зиждущиеся на священных основах, пременить кои единственно в воле Господа. Еще трижды после того Национальное собрание рассматривало вопрос о присоединении и каждый раз отвергало его. Пока наконец 14 сентября, воспользовавшись отсутствием наиболее разумных и добропорядочных депутатов, безбожные безумцы постановили свершить неслыханное разбойное деяние — присоединить Авиньон и графство к Франции, отнюдь не испрашивая на то согласия своего Государя — Его Королевское Величество. Так обстоит дело с правами, на основании которых у Святого Престола было похищено его достояние, коим он владел пять веков. И так называемое народное голосование всего лишь хитрая уловка и ложь, на что способны только эти отверженные Господом преступники и грабители. Всем известно, что для достижения своей цели Собрание не постыдилось послать в упомянутую область войска и что это вторжение, против которого Его Святейшество тщетно неоднократно протестовал, послужило только средством, дабы свершить более того ужасные преступления, учинить волнения и мятеж и отнять и присвоить собственность и, поправ все Божьи и человеческие законы, разрешить и даже поощрить воровство, грабеж, убийства и прочие ужасающие варварские злодеяния. Город Карпентра пережил четырехкратную осаду, в Кавальоне произошло кровопролитие, Сарияна сожжена, остров Сериньян разграблен. Гарнизоны, которые комиссары оставили в тех местах, где сочли нужным, наводили ужас на всю провинцию. Когда чернь, подстрекаемая присланным от Собрания Агитатором, подняла в июне 1790 года знамя мятежа, дворяне и часть иных наиболее состоятельных и добропорядочных жителей, видя себя в поругании и гонении, вынуждены были бежать и покинуть город на убийства, кровопролитие и разграбление. Оставшиеся честные подданные были брошены в тюрьмы, подвергнуты ужаснейшим притеснениям и лишены возможности свободно употребить свои голоса. Разбитая под Карпентра вооруженная банда оставила Авиньон, но власть захватила шайка грабителей, разбойников и убийц. Агитаторы Собрания не стеснялись использовать самое последнее подкупленное ими отребье, чтобы добиться своей цели и проголосовать за добровольное присоединение Авиньона к Франции. Но беглецы, которые, по своему сословию, числу и имуществу, составляли большую и лучшую часть народа, считали своим святым долгом неустанно клясться Его Святейшеству в своей несокрушимой преданности и покорности и слали к Нему представителей с торжественными заверениями, что они хотят жить и умереть только верными подданными Святого Апостольского Престола».

Пастор Зандерсон поднялся с кушетки и подошел к окну. Под заплатанной кожаной обивкой прожужжала пружина — протяжно и сердито, будто пчела, не успевшая ужалить наступившую на нее ногу.

Долго и сердито смотрел пастор Зандерсон в окно. Оно было новое, чистое. Свежая желтая краска еще пахла олифой. Кусты сирени и вишни за насыпью траншеи закрывали склон горы, над которым уже не вздымались зеленые макушки деревьев. Влево от окна торчал остов обгоревшей груши, без коры, с белыми костлявыми пальцами-сучьями. Во всем саду — ни одного уцелевшего деревца. Большую часть их вырубили солдаты, а остальные сгорели, когда немцы подожгли усадьбу пастора.

Домик, в котором помещалось ателье лайценского фотографа Микелиса Майгайса, стоял возле самого базара. Из окон была видна немощеная базарная площадь, кучи мусора по краям ее, а на середине — колодезная будка с покосившейся крышей. В базарные дни под окнами фотографа стояла повозка курземской крестьянки, торговавшей топленым молоком, крупой и живыми поросятами, а рядом высокий, в человеческий рост, воз баранок, по которым прямо в сапогах лазил продавец, скрипучим голосом без устали предлагавший свой товар. На концах поднятых оглобель раскачивались связки баранок — их было видно с любого конца площади. Издали ярко блестели вывешенные напоказ куски бледно-красного мяса, пучки моркови, горы кочанов недозрелой капусты, со всех сторон пронзительно визжали поросята, кудахтали куры, крякали утки, гоготали гуси. Всюду суета, волнение, брань… Только серое облако пыли неторопливо поднималось над землей, покачивалось над серыми и зелеными крышами, обволакивало связки баранок, привязанные к оглоблям, и снова медленно опускалось.

Доктор Мартин отодвинул рукопись перевода и греческий подлинник Нового завета. Оперся щекой на руку и прислушался. На дворе выл и бушевал ветер. Словно тысяча исступленно мяукающих мартовских кошек скреблись в стены Вартбургского замка[1].

Доктор Мартин покачал головой. Опять он! Вот уже девятую ночь — едва только стемнеет! И ничего удивительного — ему не дает покоя удачный перевод Библии. Он не может примириться с тем, что скоро в печатнях гуманистов перевод этот размножат в тысячах экземпляров, что люди сами будут читать его, размышлять над ним. Обретут истину и приблизятся к господу. И тогда настанет конец царству лжи. Потому он так и беснуется. Потому его легионы уже девятую ночь неистовствуют вокруг замка.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Пер Лагерквист

Смерть Агасфера

(1960)

На постоялый двор для паломников, направлявшихся в Святую землю, пришел однажды вечером человек; казалось, его загнала туда молния: когда он рывком отворил дверь, все небо позади него вспыхнуло пламенем, ветер и дождь накинулись на него, он с трудом закрыл за собой дверь. Когда же это ему наконец удалось, он повернулся и оглядел полутемную комнату, освещенную лишь несколькими коптящими масляными светильниками, как бы недоумевая, куда он попал. В конце этой большой холодной комнаты было так темно, что он не мог ничего разглядеть. Остальное же пространство было заполнено людьми, стоящими на коленях на грязной, замызганной соломе, разбросанной по полу; похоже было, что они молились, он слышал невнятное бормотание, но лиц их не видел, они стояли к нему спиной. Воздух здесь был тяжелый и спертый, в первое мгновение он показался ему тошнотворным, удушающим. Куда же он, собственно говоря, попал?

В одном городе, где люди жаждали все новых и новых развлечений, консорциум пригласил акробата на следующих условиях: сначала он будет балансировать на верхушке церковного шпиля, стоять там на голове, а потом упадет и разобьется. За это он получит пятьсот тысяч. Затея вызвала живейший интерес у граждан всех сословий. Билеты были распроданы за несколько дней, и все только и говорили что о предстоящем событии. Вот это смелость — ничего не скажешь! Но ведь и сумма какова! Конечно, не очень приятно упасть и разбиться, да еще с такой высоты. Однако и плата назначена щедрая, с этим нельзя не согласиться.

Венчание Юнаса и Фриды назначено на четыре часа, и гости уже прибывают в домик на краю станционного поселка, где готовится торжество. Подкатили повозки с хутора, где у Фриды остались дальние родственники, у Юнаса-то нет родни. И из поселка пришел кое-кто — всего, пожалуй, человек пятнадцать наберется.

Погода прекрасная, и мужчины остаются на дворе, прогуливаются по садику, подходят друг к другу, стоят, разговаривают. Оглядывают дом со всех сторон, будто осмотр производят. На восточном фронтоне над небольшой дверью поблекшая вывеска: «Рукодельная торговля Фриды Юханссон». «Н-да. Стало быть, сегодня Фриду выдаем. Ну что ж». Больше они об этом ничего не говорят, но про себя, уж верно, что-нибудь думают.

Два народа вели друг с другом большую войну, которой оба очень гордились и которая так разжигала страсти, что обычные мелкие человеческие переживания против них ничто. Уцелевшие в битвах люди жадно предавались им. По обеим сторонам границы, где велись бои и не затихала кровопролитная резня, воздвигались огромные монументы павшим воинам, принесшим себя в жертву отчизне и ныне упокоенным в земле. Туда устремлялись паломники, там произносились пылкие речи в честь героев, кости которых спят под землей, освященные доблестной смертью и прославленные навеки.