Шпрехен зи дейтч?

Металлист Щукин постучался к соседу своему по общежитию — металлисту Крюкову.

— Да, да, — раздалось за дверью.

И Щукин вошел, а войдя, попятился в ужасе — Крюков в одном белье стоял перед маленьким зеркалом и кланялся ему. В левой руке у Крюкова была книжка.

— Здравствуй, Крюков, — молвил пораженный Щукин, — ты с ума сошел?

— Наин, — ответил Крюков, — не мешай, я сейчас.

Затем отпрянул назад, вежливо поклонился окну и сказал:

Рекомендуем почитать

Итак, я остался один. Вокруг меня — ноябрьская тьма с вертящимся снегом, дом завалило, в трубах завыло. Все двадцать четыре года моей жизни я прожил в громадном городе[1] и думал, что вьюга воет только в романах. Оказалось: она воет на самом деле. Вечера здесь необыкновенно длинны, лампа под синим абажуром отражалась в черном окне, и я мечтал, глядя на пятно, светящееся на левой руке у меня. Мечтал об уездном городе — он находился в сорока верстах от меня. Мне очень хотелось убежать с моего пункта туда. Там было электричество, четыре врача, с ними можно было посоветоваться, во всяком случае, не так страшно. Но убежать не было никакой возможности, да временами я и сам понимал, что это малодушие. Ведь именно для этого я учился на медицинском факультете...

В то время как раз, как вели Никанора Ивановича, Иван Бездомный после долгого сна открыл глаза и некоторое время соображал, как он попал в эту необыкновенную комнату с чистейшими белыми стенами, с удивительным ночным столиком, сделанным из какого-то неизвестного светлого металла, и с величественной белой шторой во всю стену.

Иван тряхнул головой, убедился в том, что она не болит, очень отчетливо припомнил страшную смерть Берлиоза, но она не вызвала уже прежнего потрясения. Иван огляделся, увидел в столике кнопку, и вовсе не потому, что в чем-нибудь нуждался, а по своей привычке без надобности трогать предметы позвонил.

— Значит, гражданин Поротый[2], две тысячи рублей вы уплатили гражданину Иванову за дом в Серпухове?

— Да, так. Так точно, — уплатил я. Только при этом клятвенно говорю, не получал я от Воланда никаких денег! — ответил Поротый.

Впрочем, вряд ли в отвечавшем можно было признать председателя. Сидел скуластый исхудавший совсем другой человек, и жиденькие волосы до того перепутались и слиплись у него на голове, что казались кудрявыми. Взгляд был тверд.

Улицы начинают казаться слишком пыльными. В трамвае сесть нельзя — почему так мало трамваев? Целый день мучительно хочется пива, а когда доберешься до него, в нёбо вонзается воблина кость и, оказывается, пиво никому не нужно. Теплое, в голове встает болотный туман, и хочется не моченого гороху, а ехать под Москву в Покровское-Стрешнево.

Но на Страстной площади, как волки, воют наглецы с букетами, похожими на конские хвосты.

На службе придираются: секретарь — примазавшаяся личность в треснувшем пенсне — невыносим[1]

Первоначально кажется, что это крыса царапается в дверь. Но слышен очень вежливый человеческий голос:

— Можно зайти?

— Можно, пожалуйте.

Поют дверные петли.

— Иди и садись на диван!

(От двери.) — А как я по паркету пойду?

— А ты тихонечко иди и не катайся. Ну-с, что новенького?

— Нициво.

— Позвольте, а кто сегодня утром ревел в коридоре?

(Тягостная пауза.) — Я ревел.

— Почему?

— Меня мама наслепала.

В десять часов вечера под Светлое Воскресенье утих наш проклятый коридор. В блаженной тишине родилась у меня жгучая мысль о том, что исполнилось мое мечтанье и бабка Павловна, торгующая папиросами, умерла. Решил это я потому, что из комнаты Павловны не доносилось криков истязуемого ее сына Шурки.

Я сладострастно улыбнулся, сел в драное кресло и развернул томик Марка Твена. О, миг блаженный, светлый час!..

...И в десять с четвертью вечера в коридоре трижды пропел петух.

Каждый бог на свой фасон. Меркурий, например, с крылышками на ногах. Он — нэпман и жулик[1]. А мой любимый бог — бог Ремонт, вселившийся в Москву в 1922 году, в переднике, вымазан известкой, от него пахнет махоркой. Он и меня зацепил своей кистью, и до сих пор я храню след божественного прикосновения на своем осеннем пальто, в котором я хожу и зимой. Почему? Ах да, за границей, вероятно, неизвестно, что в Москве существует целый класс, считающий модным ходить зимой в осеннем. К этому классу принадлежит так называемая мыслящая интеллигенция и интеллигенция будущая: рабфаки и проч. Эти последние, впрочем, даже и не в пальто, а в каких-то кургузых куртках. Холодно?..

Другие книги автора Михаил Афанасьевич Булгаков

«Мастер и Маргарита» — бесспорно лучшее произведение Булгакова. Это к тому же — итоговое его произведение по отношению ко всему, что он написал, как бы резюмирующее представления писателя о смысле жизни, о человеке, о его смертности и бессмертии, о борьбе доброго и злого начала в истории и в нравственном мире человека.

Данное издание подготовлено известным текстологом-булгаковедом Л. Яновской, снабжено достаточно сжатым и вместе с тем исчерпывающим комментарием. В электронной версии книги полностью устранены опечатки и другие ошибки.

«Белая гвардия» — не просто роман, но своеобразная «хроника времени» — хроника, увиденная через призму восприятия «детей страшных лет России». Трагедия издерганной дворянской семьи, задыхающейся в кровавом водовороте гражданской войны, под пером Булгакова обретает черты эпической трагедии всей русской интеллигенции — трагедии, отголоски которой доносятся до нас и теперь…

В этот сборник вошли произведения Булгакова, носящие автобиографический характер, – остроумная, ироничная повесть «Записки на манжетах», посвященная скитаниям по послереволюционному Кавказу, сложным отношениям с «красной» властью и собратьями по перу, мечтам об эмиграции и первым опытам в литературе, и потрясающие «Записки юного врача» – почти документальные очерки Булгакова о святом и страшном жребии служителя Гиппократа в нищей, почти средневековой российской провинции начала 1920-х. В книгу включен и «Морфий» – пугающе откровенная, мучительная исповедь, послужившая основой для одноименного фильма Алексея Балабанова.

«Бег». Знаковое для творчества Михаила Булгакова произведение.

Произведение глубокое, многоплановое и многозначное, в котором судьба поколения, опаленного огнем войны и революции, предстает во всем величии подлинной трагедии.

В книгу также вошли классические, до сих пор не сходящие с театральных подмостков пьесы Булгакова, являющие собой иную грань яркого, масштабного таланта...

В настоящем Собрании сочинений представлены все художественные произведения Михаила Булгакова, созданные им на протяжении 20 лет литературной работы (романы, повести, рассказы, драматические произведения, фельетоны и очерки), а также эпистолярное наследие писателя.

В третий том Собрания сочинений Михаила Булгакова вошли повести, рассказы, очерки и фельетоны, написанные автором в период (март) 1925–1927 годы.

Переводчик. Он спрашивает… не понимает… домой ехать…

Милославский. А, конечно! Чего ж сидеть-то ему здесь зря! Пущай сегодня же едет с глаз долой. Взять ему место в международном… Тьфу! Чего ты к каждому слову цепляешься?

Милославский. Ишь, интурист как быстро разговаривает! Хотя бы на смех одно слово понять… (Послу.) Совершенно с вами согласен. Правильно. Еc [1].

Посол (говорит)

— Дядь Иван, а дядь Иван!

— Што тебе? Мыло, мочалка имеется?

— Все имеется, только умоляю тебя: уйди ты к чертям!

— Ишь, какая прыткая, я уйду, а в энто время одежу покрадут. А кто отвечать будет — дядя Иван. Во вторник мужской день был, у начальника станции порцыгар свистнули. А кого крыли? Меня, дядю Ивана!

— Дядя Иван! Да хоть отвернись на одну секундочку, дай пробежать!

— Ну, ладно, беги!

Дядя Иван отвернулся к запотевшему окошку предбанника, расправил рыжую бороду веером и забурчал:

По окончании медицинского факультета Киевского университета в 1916 году, получив степень лекаря с отличием, Михаил Афанасьевич Булгаков 4 года проработал врачом. Медицинская практика писателя была положена в основу цикла «Записки юного врача».

Популярные книги в жанре Советская классическая проза

Творчество В.Санги, первого в истории маленького народа нивхов писателя, знакомо не только русскому, но и зарубежному читателю. В сборник вошли лучшие прозаические произведения, получившие всесоюзноепризнание: роман «Ложный гон», повествующий о сегодняшнем дне сахалинскихохотников, и роман «Женитьба Кевонгов», который занимает в книге центральноеместо и представляет собой широкую панораму жизни народа нивхов; повести «Изгин» и «Тынграй», рассказы, легенды, сказки.

Книга кроме произведений старейшего ненецкого писателя содержит также воспоминания о нем.

Эту историю рассказал мне цирковой клоун Жакони, старый добрый толстяк в сандалиях на босу ногу, длинной рубахе под поясок и штанах с огромными пузырями на коленках. Все у него было огромных размеров. Живот. Голова. Нос. Брови. Он много ел, громко смеялся, а храп его записывали на пленку и транслировали во время обеда по всему санаторию, дабы усовестить добрейшего Демьяна Данилыча.

— Да-а-а, — самодовольно сказал он, вслушиваясь в сложнейшие рулады своего храпа. — Бывало, львы дрожали в своих клетках, как болонки, когда я ложился за кулисами вздремнуть на куче опилок.

Есть в лесах моей родины озерцо Светленькое. Оправдывая свое название, оно еще издали сверкает, как россыпь битого зеркала, но стоит заглянуть с берега в его глубину, как оно приобретает прозрачно-малахитовый оттенок, сгущающийся к центру до цвета темно-зеленого, почти черного бархата. Когда оно впервые увиделось мне среди темных елей и сосен, как чистая капля росы на зеленом листе, я подошел по сухому, усыпанному хвоей берегу к самой воде, нагнулся, чтобы зачерпнуть ее кружкой, и ахнул. Взгляд свободно проникал в глубину, где расстилался мохнатый ковер водорослей и, чуть пошевеливая красноперыми хвостами, плавали мелкие окуни.

Если бы это не сделал он сам в «Возвращенных письмах» — книге небольшой, но искренней, написанной по чистой правде, — то, вдумываясь в жизнь его, писатель нашел бы тему для повести с героем, до мельчайшей жилочки типичным, характер которого могла сформировать только революция. «Возвращенные письма» — это книга о фабричном пареньке со стихийными порывами бунтаря и возмутителя спокойствия, переплавленного событиями начала века в активного революционера-большевика.

Сюжет этого рассказа давно занесен в мою записную книжку и ждет своей очереди уже много лет. По совету Чехова, писатель должен быть холоден, когда пишет, иначе он запоет фальшивым голосом. Я чувствую, что сфальшивлю, и поэтому, наверно, никогда не получится у меня этот рассказ…

По соседству со мной (умолчу, в коем городе и годе) жила женщина, занимавшая в том городе ответственную, как у нас говорят, должность (словно есть должности безответственные) и очень непривлекательная собой. Была она косоглаза, один глаз у нее затянуло голубовато-мутным бельмом, а другой смотрел так, точно дырку в тебе прожигал. Ходила она боком, — этим глазом вперед, — опустив плечо, вытянув в ниточку тонкие губы, и какой-то малыш на улице однажды сказал ей вслед:

Старые тополя на бульваре моего родного города всегда вызывают у меня воспоминания о далеком прошлом, и не потому ли я так люблю побродить по бульвару, особенно в ранний утренний час, когда влажный воздух пропитан запахом тополиной листвы. Ведь мир воспоминаний населен людьми и наполнен событиями не менее интересными и значительными, чем день бегущий. В воспоминаниях друзей и близких бессмертен человек. Воспоминания неистребимы, даже если уже исчезли с лица земли люди, дела и вещи, вызвавшие их к жизни.

В Подмосковье, вблизи истока большой реки, есть санаторий для сердечников. Санаторий как санаторий: белый корпус о двух этажах, открытая веранда, щелканье бильярдных шаров в холле, запах пригорелой каши из кухни, баян, культурник Сени в шелковой тенниске, скука.

Сюда-то и приехал в начале августа отставной полковник Иван Степанович Крестьянинов после тяжелой и долгой болезни. Первые дни он почти не покидал плетеную качалку на веранде; от слабости часто засыпал в ней, а проснувшись, не сразу приходил в себя и крепко тер лицо сухими ладонями, улыбаясь растерянно и смущенно.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Лето 1923-е в Москве было очень дождливое[1]. Слово «очень» следует здесь расшифровать. Оно не значит, что дождь шел часто, скажем, через день или даже каждый день, нет, дождь шел три раза в день, а были дни, когда он не прекращался в течение всего дня. Кроме того, раза три в неделю он шел по ночам. Вне очереди начинались ливни. Полуторачасовые густые ливни с зелеными молниями и градом, достигавшим размеров голубиного яйца.

По окончании потопа, лишь только в небе появлялись первые голубые клочья, на улицах Москвы происходили оригинальные путешествия: за 5 миллионов переезжали на извозчиках и ломовых с одного тротуара на другой. Кроме того, можно было видеть мужчин, ездивших друг на друге, и женщин, шедших с ногами, обнаженными до пределов допустимого и выше этих пределов.

Панорама первая была в густой тьме, потому что въехал я в Москву ночью. Это было в конце сентября 1921-го года. По гроб моей жизни не забуду ослепительного фонаря на Брянском вокзале и двух фонарей на Дорогомиловском мосту, указывающих путь в родную столицу. Ибо, что бы ни происходило, что бы вы ни говорили, Москва — мать, Москва — родной город. Итак, первая панорама: глыба мрака и три огня.

Затем Москва показалась при дневном освещении, сперва в слезливом осеннем тумане, в последующие дни в жгучем морозе. Белые дни и драповое пальто. Драп, драп. О, чертова дерюга! Я не могу описать, насколько я мерз. Мерз и бегал. Бегал и мерз.

Дура Ксюшка доложила:

— Там к тебе мужик пришел...

Madame Лузина вспыхнула:

— Во-первых, сколько раз я тебе говорила, чтобы ты мне «ты» не говорила! Какой такой мужик?

И выплыла в переднюю.

В передней вешал фуражку на олений рог Ксаверий Антонович Лисиневич и кисло улыбался. Он слышал Ксюшкин доклад.

Madame Лузина вспыхнула вторично.

— Ах, Боже! Извините, Ксаверий Антонович! Эта деревенская дура!.. Она всех так... Здравствуйте!

Дождалось наконец радости одно из сел Червонного, Фастовского района, что на Киевщине! Сам Сергеев, представитель райисполкома, он же заместитель предместкома, он же голова охраны труда ст. Фастов, прибыл устраивать смычку с селянством.

Как по радио стукнула весть о том, что сего числа Сергеев повернется лицом к деревне!

Селяне густыми косяками пошли в хату-читальню. Даже 60-летний дед Омелько (по профессии — середняк), вооружившись клюкой, приплелся на общее собрание.