Россия и Запад

Тарас Бурмистров

Россия и Запад

Антология русской поэзии

Acknowledgements

Автор выражает свою искреннюю и горячую признательность С. С. Аверинцеву, И. С., К. С. и С. Т. Аксаковым, Александру I, П. В. Анненкову, В. Ф. Асмусу, А. Ф., Э. Л. Афанасьеву, А. А. Ахматовой, Д. Г. Байрону, Е. А. Баратынскому, К. Н. Батюшкову, В. Г. Белинскому, А. Х. Бенкендорфу, Н. А. Бердяеву, И. В. Бестужеву, Д. Д. Благому, А. А. Блоку, М. А. Бойцову, Ю. С. Борсукевичу, Ф. В. Булгарину, О. А., Ю. П. и Н. М. Бурмистровым, Ф. Ф. Вигелю, Д. Власенко, М. А. Волковой, Н. Волошиновой, Вольтеру, П. А. Вяземскому, А. Галактионову, Р. Гарбузову, М. Л. Гаспарову, Г. Ф. Гегелю, А. И. Герцену, М. О. Гершензону, М. И. Гиллельсону, Ф. Н. Глинке, Н. В. Гоголю, Р. Голубеву, Н. И. Гречу, В. М. Гуминскому, Иоганну Гутенбергу (особая благодарность), Д. В. Давыдову, Н. Я. Данилевскому, Данте Алигьери, А. А. Дельвигу, Г. Р. Державину, Л. К. Долгополову, Ф. М. Достоевскому, Б. Ф. Егорову, Екатерине II, С. Ермакову, М. С. Живову, В. А. Жуковскому, Д. П. Ивинскому, В. В. Ильину, В. В. Капнисту, Н. М. Карамзину, А. Катасонову, М. Н. Каткову, И. В. и П. В. Киреевским, В. О. Ключевскому, В. В. Кожинову, Д. Кокодию, Д. Криницкой, В. И. Кулешову, М. И. Кутузову, маркизу де Кюстину, Л. Р. Ланскому, М.-Ж.-П. Лафайету, Е. Н. Лебедеву, В. Ледницкому, К. Н. Леонтьеву, М. Ю. Лермонтову, В. Лиховиду, Д. Ломакину, М. В. Ломоносову, А. Ф. Лосеву, Ю. М. Лотману, Н. А. Любович, О. М. Мандельштаму, Ю. В. Манну, Г. Меморскому, З. Г. Минц, М. В. Миско, С. Митину, А. Мицкевичу, Б. Л. Модзалевскому, К. В. Мочульскому, О. С. Муравьевой, Н. И. Надеждину, Наполеону Бонапарту, Н. А. Некрасову, И. В. Немировскому, Николаю I, Д. Омельченко, Н. Ф. Остолопову, И. Ф. Паскевичу, Петру Великому, К. В. Пигареву, М. В. Погодину, Л. В. Пумпянскому, А. С. Пушкину, А. Н. Радищеву, В. В. Розанову, А. Садовскому, Ю. Ф. Самарину, В. И. Сахарову, С. А. Соболевскому, В. С. и С. М. Соловьевым, Д. Сорокину, Ю. В. Стеннику, А. В. Суворову, Е. В. Тарле, В. А. Твардовской, Л. Н. Толстому, Б. В. Томашевскому, Д. Тонковичу, А. И. Тургеневу, Ф. И. Тютчеву, С. С. Уварову, Г. Флоберу, Фридриху II, Д. И. Хвостову, В. Хлебникову, А. С. Хомякову, Б. Циомкалюку, П. Я. Чаадаеву, В. Чернову, Д. Шаманскому, Д. И. Шаховскому, А. С. Шишкову, Л. Б. Щукиной, Б. М. Эйхенбауму, Н. М. Языкову и др., без которых написание этой книги было бы крайне затруднительным.

Другие книги автора Тарас Юрьевич Бурмистров

Железнодорожная станция называлась «Курорт», но сейчас, в декабре, здесь ничего не напоминало о курорте. Не было никаких толп отдыхающих, шума, толкотни и скуки. Войдя в гостиничный номер, он с первого взгляда понял, какой удачной была эта идея — оставить на время утомительную петербургскую суету и поселиться здесь, в маленьком приморском городке. В городе было совсем пустынно, и даже гостиница сейчас выглядела так, как будто в ней никто не останавливался с самого момента постройки.

Тарас Бурмистров

Вечерняя земля

БРЮССЕЛЬ

Когда я приехал в Брюссель, был уже поздний вечер. Поезд прибыл, казалось, на глухую, тупиковую станцию - никто не встречал его, да и пассажиров было совсем немного. Странное впечатление заброшенности произвел на меня огромный, почти пустой вокзал. Какое-то тревожное несоответствие было между пышностью и размахом этого строения, отделанного изнутри красивым желтоватым мрамором, и общим духом запустения и сонного, незыблемого спокойствия. Ночевать мне было негде, и я, дважды пройдя по гулким залам в поисках подходящего места, решил устроиться до утра прямо здесь, в одном из закоулков полутемного вокзала. Сев на мраморные прохладные ступени, я стал глядеть, как за окном мерно двигаются темные ветви деревьев, как мигают и переливаются огоньки вдали. Постепенно тяжкая дремота начала охватывать мой мозг; еще видя бледный свет от фонарей на улице и ощущая холод от окна, я уже смешивал их с какими-то проступавшими в сознании картинами, с дневными впечатлениями, ярко отпечатавшимися в мозгу; и понемногу эти призраки также стали уходить и растворяться.

Тарас Бурмистров

Текст и действительность

1 февраля 1880 года Флобер пишет Мопассану: "Она прелестна, ваша девка! Если бы вы еще вначале немножко уменьшили ей живот, вы бы доставили мне этим большое удовольствие". Речь идет о "Пышке", героине новеллы Мопассана, прочитанной Флобером в корректуре утром того же дня. Это шутливое замечание не только свидетельствует о различии эротических вкусов двух французских литераторов (Мопассан, как известно, предпочитал полненьких), но и наводит на некоторые размышления о природе той реальности, которую создает литературное произведение. Флобер, конечно, досконально знал, каким образом создается эта реальность. Более того, и сам Мопассан, его ученик, получил это умение из рук Флобера (влияние которого в "Пышке" чувствуется еще очень сильно; только позднее Мопассану удастся отойти от слишком буквального следования флоберовским рецептам). И тем не менее, на Флобера, опытнейшего мастера, воплотившего тысячи образов, разработавшего сотни сцен, создавшего десятки литературных героев - на него безыскусное мопассановское повествование воздействует, оказывается, точно так же, как и на любого другого, самого неискушенного читателя. Флобер просит автора новеллы придать своей героине больше физической привлекательности, и мотивирует это тем, что в этом случае новелла доставит ему больше удовольствия! Я думаю, это короткое замечание польстило Мопассану сильнее, чем все те восторги, которые расточал ему Флобер в своем письме.

Тарас Бурмистров

Записки из Поднебесной

С. Петербург

В то утро меня разбудил телефонный звонок.

- Тарас Юрьевич? - послышалось в трубке.

- Да, я вас слушаю, - ответил я, недоумевая, кто это может обращаться ко мне по имени и отчеству.

- Это из Службы безопасности вас беспокоят. Вот тут у нас сведения, что вы нигде не работаете. По какой это причине, хотелось бы знать?

- Вообще-то я работаю, - ответил я, соображая, какой из видов моей обширной деятельности будет лучше назвать. - Я работал журналистом, но из-за финансового кризиса мой журнал сейчас обанкротился, и я остался без места на какое-то время.

Тарас Бурмистров

Ироническая Хроника

1999-2001

20 Февраля 1999 года Никита Михалков говорит с народом

(в Москве состоялась премьера "Сибирского цирюльника")

Я не берусь здесь высказывать свое мнение о фильме, которого я не видел и, по всей вероятности, не увижу, но вот реакция самого г-на Михалкова на первые отклики по поводу его новой работы показались мне интересными. Видимо, несколько раздосадованный высказываниями типа "громовая неудача прославленного мастера", распространившимися в последнее время в печати, он заявил Анне Наринской, корреспонденту "Эксперта": "С русским народом надо разговаривать на понятном ему языке. Я хочу быть услышанным не только эстетами из Дома кино". Здесь чувствуется вполне современный подход к искусству, фатально разделенному ныне на массовое и элитарное. Чуткий художник ясно различает, где проходит эта граница, и творит целенаправленно, то для одной прослойки, то для другой. В тоне Михалкова слышалось раздраженное: что вы хотите, ведь не на вас все это рассчитано, и делалось не для вас. Что-то похожее было и раньше в искусстве, хотя и в единичных случаях. Скажем, Гендель, долго пытавшийся угодить вкусам лондонской аристократии, и испытавший вследствие этого множество печальных затруднений из-за ее капризов, однажды обратился и к широким массам, написав победную ораторию "Иуда Маккавей". Англичане, основательно трухнувшие, когда шотландская армия двинулась на Лондон, разделили с Генделем чувство облегчения после того, как она была разбита, и очень скоро Гендель стал восприниматься как английский национальный композитор - несмотря даже на свое немецкое происхождение. Генделю так понравился этот оборот событий, что несколько позднее, по случаю заключения Ахенского мира, он написал для черни еще и "Музыку фейерверка", которая была помпезно исполнена в лондонском Грин-парке при большом стечении народа. Но это, повторяю, были случаи единичные, да и художественный язык произведений как той, так и другой направленности оставался, в общем-то, одинаковым. Теперь же, в ХХ веке, разграничение между этими двумя видами культуры дошло до такой степени, что когда один из них воспринимается как искусство, другой тогда производит впечатление не более чем нелепицы. Это разделение рассекло на две части не только культуру, но и все остальные коммуникативные способности нашего общества. Существуют отдельные газеты для народа и для элиты, отдельное телевидение для них, и даже отдельные политики.

Тарас Бурмистров

"Путешествие по Петербургу"

Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою. Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по Югу, то по Северу, и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России. Я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег. Но этот берег был уже завоеван: я все еще находился в России.

Тарас Бурмистров

"БРЮССЕЛЬ"

Когда я приехал в Брюссель, был уже поздний вечер. Поезд прибыл, казалось, на глухую, тупиковую станцию - никто не встречал его, да и пассажиров было совсем немного. Странное впечатление заброшенности произвел на меня огромный, почти пустой вокзал. Какое-то тревожное несоответствие было между пышностью и размахом этого строения, отделанного изнутри красивым желтоватым мрамором, и общим духом запустения и соннного, незыблемого спокойствия. Ночевать мне было негде, и я, дважды пройдя по гулким залам в поисках подходящего места, решил устроиться до утра прямо здесь, в одном из закоулков полутемного вокзала. Усевшись на мраморные прохладные ступени, я стал глядеть, как за окном мерно двигаются темные ветви деревьев, как мигают и переливаются огоньки вдали. Постепенно тяжкая дремота начала охватывать мой мозг; еще видя бледный свет от фонарей на улице и ощущая холод от окна, я уже смешивал их с какими-то проступавшими в сознании картинами, с дневными впечатлениями, ярко отпечатавшимися в мозгу; и понемногу эти призраки стали также уходить и растворяться. Через полчаса я проснулся от холода. В помещении уже не было ни души, только у входа стояло несколько полицейских. Один из них поманил меня к себе. Ничего хорошего, как видно, для меня это не предвещало. По своему советскому опыту я отлично знал, что объяснения с представителями власти обыкновенно заканчиваются ничем иным, как неприятностями различного калибра. Конечно, в данном случае еще неизвестно было, что оказалось бы лучше - провести ночь в одиночестве на холодном и пустом вокзале или в уютном участке, в увлекательном общении с галантными полицейскими на французском языке. Один из тех путеводителей по Европе, что я жадно читал перед отъездом, даже советовал тем, кто не имел денег на ночлег, самим попроситься в камеру до утра. Пока я приближался к полицейским, эта шальная мысль занимала мое воображение, но когда я представил себе, какое выражение появится при этой просьбе на лице у поджидавшего меня рыжебородого блюстителя порядка ("только что из России? и не может и двух суток выдержать без привычной обстановки?"), я почувствовал, что от этой затеи надо отказаться. - Bonjour, monsieur, - обратился ко мне рыжебородый блюститель. - Vous кtes йtranger? Avez-vous votre passeport? Я показал ему свои документы, подивившись про себя странной схожести поведения наших тоталитарных и свободных европейских органов охраны порядка. - Bien. Je ferme la gare, monsieur. Vous ne pouvez pas restez ici. Я не совсем понял то, что он говорил - к бельгийскому французскому еще надо было привыкнуть - но жест, сопроводивший эту краткую речь, был достаточно красноречив и недвусмыслен. Кажется, в эту ночь мне предстоит заняться осмотром достопримечательностей Брюсселя. Выразительно пожав плечами, я двинулся к выходу. На улице холодный ветер и темень сразу освежили мое восприятие. Идти было некуда. Уже третью ночь я проводил без сна; от переутомления и избытка впечатлений то жадное любопытство, что снедало меня в первые дни по прибытии в Европу, начало совсем сникать и выдыхаться. Меня уже не радовала и не удивляла, как вначале, сама мысль, что я нахожусь в тех краях, о которых я мечтал так давно и ревностно, меня не будоражило сознание того, что рядом, в двух шагах, находятся великие произведения искусства, великие свидетельства бурной и угасшей исторической жизни, дворцы, соборы, башни, улицы... Мне хотелось только найти спокойное и теплое пристанище, в котором я мог бы переждать до утра. Помедлив в нерешительности немного у вокзала (бравые полицейские в это время закрывали щитами вход), я двинулся в ту сторону, где, как мне казалось, находился старый исторический центр. Город спал. Улицы были пустынны и безжизненны, темнели таинственно окна в домах, только соборы освещены были снаружи неподвижным, мертвенным люминесцентным светом - настолько бледным, что отчетливо виднелись звезды над их крышами. Свежий, веселый ветер бил в лицо, трепал кроны деревьев, раскачивал фонари, подвешенные на цепях. Все это так живо мне напомнило мою родину - недоставало только вихря снежинок под фонарем, промерзшей наблюдательной вышки, забора, обтянутого колючей проволокой и автомата за спиной, да еще бесконечной равнины, покрытой снежными сугробами, от забора и до горизонта, да багровой луны, встающей над горизонтом - что я невольно тряхнул головой, отгоняя наваждение. Я был в свободной Европе. Странно, однако, подумалось мне, как яростно наши властители дум всегда третировали европейскую вольницу. "Безумство гибельной свободы", как однажды выразился Пушкин. "От свободы все бегут", высказывался Розанов. "Франция гибнет и уже почти погибла в судорожных усилиях достигнуть просто глупой темы свободы". Впрочем, и Европа ведь в долгу не оставалась. Да и что с нами было церемониться, с восточной деспотией. Чем дольше я шел по ночному городу, тем удивительней мне было это полное отсутствие на улицах каких-либо признаков жизни. Казалось, жители оставили город, и оставили совсем недавно, поспешно бросив все, что в нем было. Обычно в крупных мегаполисах и в самые глухие часы не замирает жизнь, да даже в деревнях по ночам тишину нарушает хотя бы лай собак - здесь же запустение было настолько впечатляющим, что если б мне и встретился случайный прохожий, я, наверное, принял бы его за привидение. Я медленно брел по мостовой прямо посреди улицы, пересекал площадь за площадью, останавливался, как зачарованный, перед огромными готическими соборами, стремительно взмывавшими ввысь передо мной; и постепенно, исподволь меня стало охватывать какое-то грустное и даже ностальгическое чувство. Все эти грандиозные памятники ушедшей навсегда эпохи когда-то вызывались к жизни неистовым творческим порывом; в то время тот народ, что их порождал, жил настоящей, плодотворной, полной смысла и значения исторической жизнью; теперь же все остановилось и вряд ли когда-нибудь еще придет в движение. Бельгийцы вдруг представились мне каким-то мужественным приморским племенем, вроде наших северных народов - с застывшей, замершей в вековечной неподвижности культурой, всесильными традициями, освященными бесконечностью протекших столетий и нежеланием менять что-либо в своей размеренно идущей жизни. Внезапно я припомнил то, что видел несколько часов назад из окна поезда. Мы проезжали через всю страну, и время от времени мелькавшие зеленые поля расступались и открывали вид на чистенький, уютный городок. На переднем плане, вдоль железной дороги обычно проходила широкая улица, на которую обращены были фасадами кирпичные домики, крытые красной черепицей. Дальше, в глубь городка, ответвляясь в сторону от этой улицы, уходили длинные ряды таких же игрушечных домиков, завитых плющом, окруженных цветочными клумбами, аккуратно обнесенных изгородями. Было еще совсем не поздно, солнце садилось, подсвечивая кирпичные фасады, отражаясь в окнах, но - странное дело - город был пуст, как будто в нем никогда никто и не жил. На улицах не было ни людей, ни автомобилей; только перед самым выездом из города я увидел, как в дверном проеме одного из домиков стоит человек, прислонившись к косяку, и смотрит вслед уходящему поезду. Казалось, он один и оставался тут; очень живо я представил себе тишину, которая должна была царить в этом вымершем месте перед закатом солнца, когда ветер стихает; представил легкое поскрипывание приоткрытой двери, только и нарушающее эту тишину и печальное, торжественное настроение последнего человека, почему-то задержавшегося в покинутом всеми городе. Под этим впечатлением я ехал через Бельгию; потом оно забылось, сгладилось, и только сейчас я снова остро ощутил свое одиночество здесь, среди пышных и безмолвных монументов, оставшихся от давно угасшей, прекрасной, полнокровной европейской жизни. Так, предаваясь сладостной меланхолии, я медленно бродил по старому Брюсселю; но постепенно холод и усталость стали отвлекать меня от тех захватывающих картин, что рисовало мне мое взбудораженное воображение. Две эти напасти подбирались ко мне с двух сторон: холод не давал ни на минуту остановиться для отдыха, усталость не позволяла двигаться, чтобы согреться. Почему-то мне казалось, что прошло уже очень много времени с тех пор, как я отправился в свой путь, и до рассвета мне осталось ждать совсем недолго. Но вот, проходя мимо одного внушительного здания, я увидел, как над его входом празднично горевшее сообщение "+6 C" сменилось разочаровывающим 00-10. До рассвета оставалось никак не меньше пяти часов. Вся ночь была еще впереди. Остановившись в нерешительности на площади перед большим собором, я попытался уяснить свое положение. Ветер как будто начинал стихать, но так или иначе, при такой температуре долго я на улице не протянул бы. Чтото надо было делать, искать какое-то укрытие, где можно было бы согреться и немного подремать. Взглянув еще раз на прекрасный белокаменный готический собор, я пошел, уже не мешкая, в новом направлении, и вскоре среди мрачных и угрюмых, затихших до утра переулков, по которым я шагал, мне вдруг послышался какой-то непонятный, монотонный звук. Я двинулся в его сторону, и довольно скоро начал различать, что это была музыка, и музыка, включенная кемто очень громко. После всех переживаний своей заброшенности и одиночества в чужом, пустынном и безлюдном городе, я так обрадовался этому движению и жизни, что даже не удивился тому, как странно было услышать ее здесь в такое время. Подойдя еще ближе, я увидел, что звук исходил из небольшого кафе, расположенного на первом этаже большого дома. Окна его гостеприимно светились, и возле входа толпилась оживленная публика. Поколебавшись немного, я вошел внутрь, и обнаружил там обстановку самую демократичную: никто ни на кого не обращал внимания, люди стояли у стойки, сидели за широкими столами, курили, выпивали и закусывали. Тут же, рядом со стойкой, на небольшом свободном пространстве танцевало столько народу, что я поразился, как им удается не налетать друг на друга. Заказав кружку пива, чтобы не сидеть здесь просто так, я подошел к свободному столику и тяжело, с облегчением опустился на деревянную скамью. Судя по всему, это заведение должно работать до утра, так что я смогу, по крайней мере, побыть тут в тепле и относительном покое. Усевшись поудобнее и отхлебнув пивка, я с любопытством стал разглядывать посетителей кафе. Часом раньше, находясь под сильным впечатлением того роскошного, томительного угасания, которое я видел на улицах Брюсселя, я испытывал к бельгийцам острую жалость, щемящее сострадание; мне казалось, что они должны беспрерывно ощущать свою безнадежную обреченность; и, наверно, очень грустно им все время сознавать, что их многовековые напряженные усилия, лихорадочная творческая деятельность, походы, войны, революции завершились в конце концов ничем, бессмысленным и безрадостным сегодняшним прозябанием. Но теперь, глядя на выражения их лиц, безмятежные и равнодушные, я усомнился в том, что вообще кому-нибудь здесь еще приходят в голову размышления такого рода. Музыка ревела монотонно-оглушающе, вокруг меня все время происходило какое-то спокойное, неторопливое движение, люди выходили из кафе, появлялись новые, танцевали, садились за столики, жевали, разговаривали. Довольно скоро их лица стали расплываться у меня перед глазами, сливаться в однородную массу, превращаясь в тусклые пятна на темном фоне. Меня властно одолевал глухой, тяжелый сон. Через какое-то время я внезапно, как будто после сильного толчка, очнулся от своего глубокого забытья, и начал озираться, не сразу осознав, где я нахожусь и как здесь оказался. Вдруг, полностью придя в себя, я быстро приподнялся, и снова сел, охваченный ужасно сильным и необычным ощущением. Танцующих вокруг меня стало еще больше, видно, играли какой-то новый, популярный мотив. Краткий сон освежил меня, сознание прояснилось, но невыразимо тягостное впечатление на меня производила печальная, меланхолическая мелодия и вид множества извивающихся, корчащихся рядом со мной тел. Мне как-то вдруг почувствовалось, насколько дико это зрелище должно было выглядеть среди всеобщей мрачной тишины и запустения, царящих всюду сразу за порогом этого небольшого зала. Невольный холодок пробежал у меня по позвоночнику; это был даже не пир во время чумы; это был Danse Macabre. Но скоро это ощущение отхлынуло, и меня снова постепенно начало охватывать грустное, поэтическое настроение. Они, эти европейцы, не знают сами и не чувствуют, насколько их теперешняя жизнь бездушна и скудна, и потому только и могут предаваться таким безрадостным, унылым развлечениям.

Тарас Бурмистров

Москва и Петербург

Противопоставление Москвы и Петербурга, традиционное в русской культуре со времени появления на свет Северной столицы, предполагает ряд одних и тех же парадигм, казалось бы, незыблемых. Всегда подчеркивалось, что Москва - это город, выросший сам собой, естественно, стихийно, а Петербург был воздвигнут по воле одного человека, возникнув в сказочно короткий срок на пустом и ровном месте. Петербург появился как дерзкий замысел, наперекор стихии, "назло надменному соседу", и потребовал неимоверного напряжения сил от народа, возводившего этот "парадиз" на невских болотах. Петербург был европейским городом, но воспринимался при этом как символ и воплощение жесточайшего азиатского деспотизма, без которого он не смог бы и появиться на свет. Эта победа над стихией придала какой-то зыбкий и двусмысленный колорит самому городу; в его основании уже лежал изначальный порок и изъян; и на всем протяжении петербургской истории не было недостатка в мрачных пророчествах о его скорой и неминуемой гибели. В то же время Москва, воскреснув, как Феникс из пепла, после наполеоновского пожара, казалась городом вечным, черпающим свои силы в самом себе, в отличие от Петербурга, поддерживаемого только насилием. Это постоянное ожидание катастрофы в Петербурге, "возникшем над бездной", в сочетании с внешним его блеском и пышностью, доходящими до театральности, давало постоянное ощущение некой призрачности города и нереальности его. Петербург воспринимается как город фантастический, обманчивый, неуловимый, ускользающий, его постоянно сравнивают с грезой, миражом, видением в противовес трезвой и будничной Москве. И вместе с тем искусственность появления города давала ощущение чрезмерной правильности, выверенности, рациональности, регулярности, геометрической прямолинейности Петербурга, особенно заметными по сравнению с хаотичной, разбросанной и беспорядочно застроенной Москвой. Петербург был первым городом в России, и Москва рядом с ним казалась огромной деревней, но деревней милой, уютной и хлебосольной, в отличие от холодного, туманного и неприветливого Петербурга.

Популярные книги в жанре Литературоведение

А.В.Федоров

Иннокентий Анненский - лирик и драматург

К Иннокентию Анненскому (1855-1909), при жизни малоизвестному, широкое признание пришло только посмертно - признание позднее, запоздалое. Правда, значение Анненского для будущего русской поэзии и культуры сознавали некоторые проницательные современники - и поэты (о них речь впереди) и не поэты. Так, известный впоследствии искусствовед H. H. Лунин написал: "Анненский опередил и свою школу (то есть, очевидно, русский символизм. - А. Ф.), и своих современников, и даже, если хотите, самого себя - и в этом скрыта его удивительная жизненность и до сих пор полное его непризнание" {Лунин Н. Н. Проблема жизни в поэзии И. Анненского // "Аполлон". 1914, Э 10. С. 48.}. И еще - слова, сказанные ученым-историком П. П. Митрофановым: "Анненский при жизни не был популярен и не дождался признания, но нет сомнения, что имя его постепенно с распространением истинной культуры дождется у потомков заслуженной славы" {Митрофанов П. П. Иннокентий Анненский // Русская литература XX века. М., 1915. Т. 2, кн. 6. С. 296.}.

Л.И.Володарская

Первая английская поэтика

Появление на исторической арене нового класса - буржуазии повлекло за собой изменения во всех сферах общественной жизни Англии. Для второй половины XVI в. характерны, с одной стороны, небывалый интерес к литературе и театру, с другой - гонения на их создателей. За религиозной кампанией пуритан, провозгласивших: "Причина чумы - грех, причина грехов представления, причина чумы - представления", - стоял класс, главными принципами существования которого становились практицизм, отсутствие эмоциональных и каких-либо других связей между людьми, кроме голого расчета. Отчасти справедливая мысль Р. А. Фрэзера об общей платформе "полезности" в борьбе защитников и противников поэзии {См.: Fraser Д. А, Tne War Against Poetry, Princeton, 1970.} требует уточнения. В 1579 г. С. Госсон написал отвергающий поэзию трактат "Школа ошибок" ("School of Abuse", 1579) и посвятил его Филипу Сидни, возможно, как одному из лидеров всеевропейского протестантства. На этот трактат были написаны два ответных. Первый - Томаса Лоджа "Ответ Госсону" ("Reply to Gasson", 1579), который защищал поэзию с той же позиции, с которой Госсон на нее нападал и о которой пишет Р. А. Фрэзер. Однако исторически неверно утверждение, что требование полезности объединило всех в рамках одного класса, как это хочет доказать Фрэзер. Если принять его концепцию, то как отличить гуманистов, титанов "по силе мысли, страстности и характеру, по многосторонности и учености" от их противников и даже некоторых соратников (например, Т. Лодж)? Сила гуманистов заключалась как раз в преодолении границ узкоклассовой мысли, в борьбе за безграничное познание и развитие человеческой личности, а также в утверждении высшего познавательного значения литературы. Второй ответный трактат - "Защита поэзии" {На английском языке "Защита поэзии" издается согласно традиции под двумя заглавиями, предложенными ее первыми издателями в 1595 г.: An Apology for Poetrie / Publ. by Henry Olney. The Defence of Poesie / Publ. by W. Ponsonby.} Филипа Сидни, созданная примерно в период с 1579 по 1583 г. Она явилась первым теоретическим обоснованием гуманистической литературы в Англии, первой в основе своей материалистической историко-нормативной поэтикой на английском языке.

"Мир Толкина" - одно из самых расхожих понятий, употребляемых каждым, кто говорит или пишет о замечательном английском писателе Джоне Роналде Руэле Толкине (1892-1973). Оно появилось сразу же, как только в середине 50-х гг. увидел свет роман "Властелин колец", и определяло, в основном, необычность романной реальности. После переиздания сказки "Хоббит, или туда и обратно", таких малых произведений, как "Листок Ниггла". "Фермер Жиль из Хэма" и особенно, после посмертного издания цикла сказаний "Сильмариллион", "мир Толкина" стал представляться многим читателям и критикам чем-то автономным и неисчерпаемым. В результате возникла тенденция анализировать и толковать столь необычное литературное явление как бы изнутри, исходя лишь из внутренних критериев текста. В связи с этим представляется важным попытаться проследить, хотя бы в первом приближении, процесс возникновения и формирования того "Вторичного мира", по определении самого писателя, который существует на страницах его произведений.

Одним из важных аспектов обучения иностранным языкам в вузе является текстологический аспект, то есть привлечение всестороннего изучения и анализа иноязычных текстов разных жанров для более глубокого проникновения в сущность языка и более полного его освоения. Особое значение при этом приобретают тексты литературных произведений как носители художественной образности, выражаемой средствами языка. По В.А. Кухаренко [Кухаренко 1973, с. 23], наиболее перспективным и эффективным при комплексном исследовании художественного текста представляется анализ с использованием возможностей лингвистической и литературной стилистики. Рассмотрим результаты его применения на примере изучения средств построения временной перспективы во "Властелине Колец" Дж.Р.Р. Толкиена.

Анатолий Фёдорович Бритиков — советский литературовед, критик, один из ведущих специалистов в области русской и советской научной фантастики.

В фундаментальном труде «Отечественная научно-фантастическая литература (1917-1991 годы)» исследуется советская научно-фантастическая проза, монография не имеет равных по широте и глубине охвата предметной области. Труд был издан мизерным тиражом в 100 экземпляров и практически недоступен массовому читателю.

В данном файле публикуется вторая книга: «Некоторые проблемы истории и теории жанра».

Обзор советской фантастики до 1959 года.

В книге члена Пушкинской комиссии при Одесском Доме ученых популярно изложена новая, шокирующая гипотеза о художественном смысле «Моцарта и Сальери» А. С. Пушкина и ее предвестия, обнаруженные автором в работах других пушкинистов. Попутно дана оригинальная трактовка сверхсюжера цикла маленьких трагедий.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Владимир Бушин

Гении и прохиндеи

СОДЕРЖАНИЕ

От редакции

Вместо предисловия

Почему безмолвствовал Шолохов (Лев Колодный)

Письмо Виктора Кожемяко в редакцию "Завтра"

Сараскина контора приглашает (А.Солженицын)

Как на масляной неделе мы гостей ждали (В.Распутин)

Фелимон и Бавкида удивительного вида (М.Ростропович и Г.Вишневская)

"Кушайте друзья мои, все ваше" (Угощает Б.Окуджава).

Александр Бушков

А она бежала

Дорога побежала в полдень. До этого она была вполне благонамеренной и тихой дорогой, и ничего такого за ней не водилось. А тут вдруг побежала. Еще утром по ней проследовал батальон самоходок и колонна "Мардеров" - и ничего, все успели к началу маневров в расчетное время. А в полдень началось...

Первым свидетелем стал шафер рефрижератора "Берлье", перевозившего откуда-то куда-то что-то там скоропортящееся. Дорога перед ним вдруг вздыбилась и стряхнула грузовик на обочину, впрочем довольно деликатно. Водитель показал неплохие результаты в беге на длинную дистанцию и объявился в ближайшем полицейском участке. Там его сгоряча хотели госпитализировать, успели даже позвонить в психиатрическую клинику, но тут появился в расстроенных чувствах вахмистр Кранц, у которого дорога сбросила в кювет патрульную машину. Санитаров пришлось с извинениями выставить - начальник участка сообразил, что Кранц настолько глуп, что сойти с ума никак не в состоянии, и дело оборачивается то ли повышением, то ли разносом. Скорее все-таки разносом: допустить, чтобы на вверенной тебе территории бежали неизвестно куда и неизвестно с какими намерениями дороги - это, знаете ли, попахивает...

Представим, что земной шар вертится, а мы смотрим на него со стороны — нам, детям космического века, ничего не стоит вообразить такое. Планета вертится. И на планете подходит к концу 1729 год…

Итак, на Земле подходил к концу 1729 год от рождества Христова — он же 7237 от сотворения мира, от же 1236 по Бенгальскому календарю, он же 1107 год Хиджры. Действовало и еще несколько более экзотических летоисчислений.

Венгрия после поражения восстания Ференца Ракоци попала под власть австрийских Габсбургов, проглотивших к тому времени Чехию, Силезию, польские, южнославянские, итальянские земли.

Александр Бушков

Еще о космической экспансии

- Прекрасная планета, - сказал Фельдмаршал, глядя в чистое голубое небо.

- Так точно, - преданно поддакнул Генерал. Восходящее солнце робко коснулось лучиками его тридцати орденов, висевших в шесть рядов.

Где-то в вышине покачивались ветви исполинских деревьев, огромные цветы распространяли дурманящий аромат.

- Пахнет приятно, - сказал Фельдмаршал. - Только солдату больше пристало нюхать пороховую гарь.