Приключение

Пришел корабль под черным парусом, чтобы увезти меня. И я взошел на борт без особых колебаний, я был не прочь совершить небольшое путешествие, я был юн и беззаботен и тосковал по морю. Мы отчалили, берег исчез за кормой, и вот судно уверенно погнал свежий ветер. Команда попалась угрюмая и неразговорчивая. Мы плыли и плыли день и ночь, вперед и вперед. Земли все не было видно. Мы плыли и плыли с попутным ветром в открытом море, год за годом. А земли все не было видно. В конце концов мне это показалось странным, и я спросил у одного из матросов, в чем же дело. Он ответил, что земли больше нет. Она уничтожена, погрузилась на дно океана. Остались только мы.

Рекомендуем почитать

Мое имя Юхан, но все называют меня Спасителем, потому что я спасу людей на земле. В этом мое предназначение, и потому меня так называют. Я не такой, как другие, и никто здесь в городе не похож на меня. В моей груди господь зажег огонь, который никогда не гаснет, я чувствую, как он горит во мне, горит день и ночь. Я знаю, что должен спасти людей, что ради них я буду принесен в жертву. Моя вера, вера, которую я им проповедую, принесет им освобождение.

Заместитель директора банка Йенссон открыл дверь роскошного лифта и нежно подтолкнул вперед грациозное создание, пахнущее пудрой и мехами. Опустившись на мягкое сиденье, они тесно прижались друг к другу, и лифт пошел вниз. Маленькая женщина потянулась к Йенссону полуоткрытыми губами, источавшими запах вина, и они поцеловались. Они только что поужинали на открытой террасе отеля, под звездами, и собирались теперь развлечься.

— Как чудесно было наверху, любимый! — прошептала она. — Так поэтично сидеть там с тобой — будто мы парим высоко-высоко, среди звезд. Только там начинаешь понимать, что такое любовь. Ты ведь любишь меня, правда?

В одном городе, где люди жаждали все новых и новых развлечений, консорциум пригласил акробата на следующих условиях: сначала он будет балансировать на верхушке церковного шпиля, стоять там на голове, а потом упадет и разобьется. За это он получит пятьсот тысяч. Затея вызвала живейший интерес у граждан всех сословий. Билеты были распроданы за несколько дней, и все только и говорили что о предстоящем событии. Вот это смелость — ничего не скажешь! Но ведь и сумма какова! Конечно, не очень приятно упасть и разбиться, да еще с такой высоты. Однако и плата назначена щедрая, с этим нельзя не согласиться.

Однажды вечером я шел по улице с моей любимой, как вдруг открылись ворота мрачного дома, мимо которого мы проходили, и из темноты одной ногою выступил амур. Но был это не обычный маленький амур, а огромный мужик, тяжелый и жилистый, весь волосатый. Похожий на здоровенного стрелка, он прицелился в меня из своего большущего лука. Он выстрелил и попал мне в грудь, а сам исчез, затворив за собой ворота дома, напоминающего темный, безрадостный замок.

Все мы видели его и видим почти каждый день. Мы не обращаем на него внимания, снова и снова проходим мимо того места, где он лежит, и не задумываемся о нем, словно он и должен там лежать, словно он — неотъемлемая принадлежность нашей жизни. Я говорю о Линдгрене, человеке с отсохшими ногами, который ползает по улицам и бульварам, отталкиваясь от земли руками в кожаных рукавицах; ноги его тоже обшиты кожей. Лицо с короткой бородкой отмечено страданием, которого не в силах выразить маленькие, покорные глаза. Все мы встречали его и встречаем его постоянно, мы привыкли к нему и не замечаем его, будто он — частица нас самих. Мимоходом суем мы монету в его высохшую руку — ему ведь тоже нужно жить.

Два народа вели друг с другом большую войну, которой оба очень гордились и которая так разжигала страсти, что обычные мелкие человеческие переживания против них ничто. Уцелевшие в битвах люди жадно предавались им. По обеим сторонам границы, где велись бои и не затихала кровопролитная резня, воздвигались огромные монументы павшим воинам, принесшим себя в жертву отчизне и ныне упокоенным в земле. Туда устремлялись паломники, там произносились пылкие речи в честь героев, кости которых спят под землей, освященные доблестной смертью и прославленные навеки.

Помню, когда мне было лет десять, как-то в воскресенье после обеда отец взял меня за руку и мы собрались в лес послушать пение птиц. Мы попрощались с мамой: она осталась дома готовить обед. Было солнечно, тепло, и мы бодро пустились в путь. Мы не то чтобы придавали особое значение пению птиц — подумаешь, эка важность! — мы оба были здоровые и разумные люди, жили среди природы и привыкли смотреть на нее не суетясь, не заискивая. Просто день был воскресный, и отец был свободен. Мы шагали по шпалам, вообще-то ходить там запрещалось, но отец работал на железной дороге, и ему было можно. Так мы вышли прямо к лесу, без крюков и обходных маневров.

Другие книги автора Пер Лагерквист

Палач сидел и пил в полутемном трактире. В чадном мерцании единственной сальной свечи, выставленной хозяином, грузно нависла над столом его могучая фигура в кроваво-красном одеянии, рука обхватила лоб, на котором выжжено палаческое клеймо. Несколько ремесленников и полупьяных подмастерьев из околотка галдели за хмельным питьем на другом конце стола, на его половине не сидел никто. Бесшумно скользила по каменному полу служанка, рука ее дрожала, когда она наполняла его кружку. Мальчишка-ученик, в темноте прокравшийся в трактир, притаившись в сторонке, пожирал его горящими глазами.

Рост у меня хороший, 26 дюймов, сложен я пропорционально, разве что голова великовата. Волосы не черные, как у других, а рыжеватые, очень жесткие и очень густые, зачесанные назад и открывающие широкий, хотя и не слишком высокий лоб. Лицо у меня безбородое, но в остальном точно такое же, как у других мужчин. Брови сросшиеся. Я очень силен, особенно если разозлюсь. Когда устроили состязание по борьбе между мной и Иосафатом, я через двадцать минут положил его на обе лопатки и задушил. С тех пор я единственный карлик при здешнем дворе.

В одинокой хижине на откосе горы, у подножия которой лежали Дельфы, жила древняя старуха со своим слабоумным сыном. Хижина была совсем маленькая, задней стеною ее служил горный склон, из которого постоянно сочилась влага. Это была убогая лачужка, некогда построенная здесь пастухами. Она сиротливо лепилась к пустынной горе высоко над городом и над священной землею храма. Старуха редко покидала хижину, сын — никогда. Он сидел в полумраке и улыбался чему-то своему, как он сидел и улыбался всю жизнь. Теперь он был далеко не молод, кудлатая голова начала уже седеть. Но лицо его осталось нетронуто, осталось такое, каким оно было всю жизнь — безбородое, поросшее пухом и в своей младенческой первозданности лишенное ясно обозначенных черт, — с этой застывшей на нем странною улыбкой. У старухи лицо было суровое и морщинистое, почерневшее, точно опаленное огнем, взгляд ее обличал человека, которому дано было видеть бога.

И сказал Бог:

— Ну вот, я тут постарался все для вас получше устроить, произрастил рис, горох и картофель, много разных съедобных растений, которые могут вам пригодиться, всевозможные злаки, чтобы было из чего выпекать хлеб, кокосовые пальмы, сахарный тростник и брюкву, сотворил земли для разной надобности: для пашен, лугов и садов, — подобрал животных, подходящих для приручения, и диких зверей, на которых можно охотиться, соорудил равнины и горы с долинами, террасы, приспособленные для разведения винограда и маслин, рассадил пинии, эвкалипты и прекрасные акации, придумал березовые рощи, цветок лотоса и хлебное дерево, опять же поросшие фиалками пригорки и земляничные поляны, изобрел солнечный свет, который, сами увидите, доставит вам много радости, водрузил на небе луну, чтобы вам легче было следить за временем, пока вы не дорастете до того, что заведете себе часы, подвесил звезды, которые будут указывать направление вашим судам в море и вашим мыслям, когда они станут отрываться от земли, позаботился об облаках, дающих дождь и тень, измыслил для разнообразия времена года и установил приятный порядок их чередования — ну и все такое прочее. Надеюсь, вы будете благоденствовать.

Жил-был принц, и отправился он однажды на войну, чтобы завоевать принцессу несравненной красоты, которую любил больше всего на свете. Рискуя жизнью, отвоевывал он пядь за пядью и, сокрушая все на своем пути, продвигался по стране. Ничто не могло остановить его. Принц истекал кровью, но, не щадя себя, снова и снова бросался в бой. Среди самых доблестных рыцарей не было ему равных. Воинский пыл его был так же благороден, как и черты его молодого лица.

Во дни земной жизни великого царя Ирода равного ему могуществом не было в целом свете. Так думал он сам. И, быть может, не ошибался. Но был он всего-навсего человек, один из тех, кто населяет землю и чей род прейдет, не оставя следа, не оставя по себе и воспоминания. Но отвлечемся от этих мыслей и расскажем о его судьбе.

Он был царь иудейский, и народ не любил его. Не любил за жестокость, а еще из-за того, что был он идумей и потому обрезан не по правилам: лишь часть крайней плоти удалялась у младенцев мужского пола по обычаю идумеев. Несчетные злодеяния множили ненависть к нему народа, и все желали его смерти, покуда он жил. И однако он воздвиг храм господу, великолепием превзошедший даже храм Соломонов. Народ этому дивился, но, хотя никто не мог отрицать красоту несравненной постройки, ненависть к царю не уменьшалась. Его считали богопротивнейшим и страшнейшим из людей, врагом рода человеческого, и он наполнял сердца отвращением, тоской и ужасом. Таков был общий о нем приговор. Приговор справедливый и истинный.

Всем известно, как они висели тогда на крестах и кто собрался вокруг него — Мария, его мать, и Мария Магдалина, и Вероника, и Симон Киринеянин, и Иосиф из Аримафеи, тот, который потом обвил его плащаницей. Но ниже по склону, чуть поодаль, стоял еще один человек и не отрываясь смотрел на того, кто висел на кресте и умирал, от начала и до конца он следил за его смертными муками. Имя человека — Варавва. О нем и написана эта книга.

Ему было лет тридцать, он был крепок, но желт лицом, борода рыжая, волосы черные. Брови тоже были черные, а глаза запали, словно для того, чтоб получше упрятать взгляд. Под одним глазом начинался глубокий шрам, шел вниз и терялся в бороде. Но не так уж важно, как выглядит человек.

По безлюдным улицам ночного города шел злой ангел. Ветер выл среди домов, бушевал над крышами; на улицах не было никого, кроме ангела. Он был жилист и мускулист, он шел, наклонясь против ветра и плотно сжав губы, кроваво-красный плащ скрывал его огромные крылья. Он сбежал из кафедрального собора, где долго простоял в затхлости и духоте. Веками дышал он свечным угаром и ладаном, веками слушал хвалебные гимны и молитвы, возносимые к мертвому богу, который висел у него над головой. Веками смотрел он на людей, коленопреклоненных, распростертых на церковном полу, устремляющих взоры к небу, бубнящих разную чепуху, в которую они верили. Трусливый сброд, провонявший верой во всякое вранье! Тошнотворная смесь из страха, путаных мыслей, убогой надежды ускользнуть от судьбы, выкарабкаться! Наконец-то он сбежал!

Популярные книги в жанре Классическая проза

Уильям Мейкпис Теккерей

Митинг на Кеннингтон-Коммон

Вчера на Кеннингтон-Коммон состоялся многолюдный митинг рабочих, созванный, как представлялось его организаторам, во-первых, для того, чтобы принять приветственный адрес революционному правительству Франции, во-вторых, для того, чтобы выразить негодование по поводу закона о подоходном налоге, и, в-третьих, для того, чтобы наметить меры, которые помогли бы им добиться осуществления пяти основных пунктов хартии. Причиной созыва этого митинга послужил срыв демонстрации на Трафальгарской площади в прошлый понедельник; Кеннингтон-Коммон же избрали по причине наибольшего соответствия требованиям закона о месте проведения уличных демонстраций во время сессии парламента. Многие серьезно опасались нарушения общественного порядка, однако негодование и презрение, вызванные бесчинствами на Трафальгарской площади и в Степни-Грин, подействовали отрезвляюще на резвых зачинщиков, и потому вчерашние события ознаменовались той вызывающей зевоту скукой, которую навевает в сотый раз рассказываемая история чартизма, да еще и публика вела себя так чинно и благородно, будто собралась в ратуше какого-нибудь тихого провинциального городишки, - например, Саутварка, - а место председателя занял старший судебный пристав. Правда, вокруг Кеннингтон-Коммон было-таки сосредоточено немалое количество полицейских, готовых немедленно пресечь любую попытку нарушения общественной тишины и спокойствия, но если не считать нескольких шумных выходок отдельных хулиганов, присутствие которых на таких сборищах неизбежно, хоть и случайно, никто из демонстрантов не выразил ни малейшего намерения устроить скандал или затеять потасовку. Направляясь на митинг, несколько сорвиголов ограбили находящуюся неподалеку от площади булочную, причем пекарский помощник, который продавал в это время на улице хлеб с лотка, так перепугался, что убежал, бросив хозяйское добро на произвол судьбы; но на этом перечень прискорбных событий вчерашнего дня и можно закончить. Многие из тех, кто вышел на ведущие к Кен-нингтон-Коммон улицы, оказались всего лишь сторонними наблюдателями, а потому, поскольку полицейские власти проявили в высшей степени похвальную скромность, наказав полисменам не мозолить толпе глаза, тем самым и была устранена основная причина, вызвавшая бесчинства на Трафальгарской площади. Подсчитано, что вчера на Кеннингтон-Коммон и соседних улицах побывало около восьми или десяти тысяч человек, однако число тех, кто выказал к происходящему интерес, сравнительно невелико. Ставни на окнах гостиницы Хорнс и нескольких лавочек по соседству были закрыты, кстати, тем же способом выразили свои мрачные предчувствия и гостиницы на Кеннингтон-роуд. Говорят, в помощь полиции было вызвано несколько отрядов солдат, которые получили приказ начинать - как это ни прискорбно - действия по первому сигналу, буде их вмешательство потребуется. К счастью, обстоятельство это было мудро скрыто от толпы, которая видела только небольшой отряд конной полиции. В начале первого часа из дверей гостиницы Хорнса вышел в сопровождении нескольких человек, составляющих, по-видимому, что-то вроде распорядительного комитета, мистер Рейнольде, который председательствовал на митинге на Трафальгарской площади, и направился к тому месту, где стояло несколько сдвинутых повозок, образуя сцену, на которой должны были предстать пред толпой главные герои дня. Мистера Рейнольдса и на этот раз попросили взять на себя обязанности председателя, но его в высшей степени сдержанное вступительное слово было в самом начале прервано появлением фургона с рабочими, размахивающими трехцветным флагом, который они потом передали на трибуну, где стоял председательствующий. Задуман этот coup-de-theatre {Эффектный трюк (франц.).} был эффектно, но потерпел при исполнении самое жалкое фиаско, ибо, хотя сначала этот флаг был встречен как будто и мирно, к концу митинга его безжалостно обстреляли комьями земли и камнями, а охваченные ужасом рабочие, которые привезли его, тщетно пытались пробиться сквозь толпу и в конце концов попрятались под сиденья фургона. Но не будем забегать вперед.

Мы в восторге от того, что он избран! Наш почтенный друг с триумфом прошел в парламент нового созыва. Он — достойный депутат от Многословия, наилучшим образом представленного округа Англии.

Наш почтенный друг обратился к своим избирателям с поздравительным посланием, в коем он отдает должное этим благородным гражданам и каковое являет собой недурной образец сочинительства. Избрав его, — говорит он, — они увенчали себя славой, и Англия осталась себе верна. (В одном из своих предвыборных обращений он отметил, прибегнув к мало известной поэтической цитате, что «нам никакая участь не страшна[1]

Надо ли говорить, что и у нас есть свой докучный знакомец? Он есть у каждого. Но тот докучный, которого мы имеем честь и удовольствие числить среди наших добрых знакомых, так типически докучен и столько в нем черт, общих, как нам представляется, для всего великого рода докучных, что мы соблазнились избрать его предметом одного из настоящих очерков. Пусть так его и примут — как типическое явление!

Наш докучный знакомец слывет добродушным малым. Он может вывести из себя полсотни человек, но сам не потеряет душевного равновесия. Он сохраняет на лице тошнотно безмятежную улыбку, когда у остальных лица кривятся перед совершенством, достигнутым им в своем искусстве, и голос у него ровный, никогда не сбивающийся с ключа, не повышающийся ни на малую толику. Его тон — тон спокойной заинтересованности. Его суждения никогда не бывают неожиданными. Из всех его глубоко укоренившихся убеждений может быть упомянуто, что воздух Англии он полагает сырым и допускает, что в этом смысле наши веселые соседи — он всегда называет французов нашими веселыми соседями — имеют перед нами преимущество. Тем не менее он не может забыть, что Джон Булль — всегда Джон Булль, где бы он ни был, и что Англия со всеми ее недостатками — все-таки Англия.

Ах! Приятно бывает, душенька, опуститься в свое кресло, хоть сердце немножко и бьется оттого, что вечно бегаешь то вверх по лестницам, то вниз по лестницам, и почему только все кухонные лестницы винтовые, этому могут найти оправдание одни лишь архитекторы, хоть я и считаю, что они не очень хорошо знают свое дело, да вряд ли когда и знали его, иначе почему у них всюду все одинаково и почему так мало удобств и так много сквозняков, и опять же: штукатурку накладывают слишком толстым слоем, — а я глубоко убеждена, что от этого в домах заводится сырость, — ну а что касается дымовых труб, то их как попало нахлобучивают на крыши (вроде того, как гости — свои шляпы, расходясь после вечеринки), и при этом архитекторы знают не больше меня, если не меньше, какое влияние это окажет на дым, — ведь вся разница большей частью лишь в том, что дым либо забивается тебе в глотку прямой струей, либо извивается, прежде чем в тебя попасть! А насчет этих новомодных металлических труб разного фасона (длинный ряд таких труб торчит на меблированном доме мисс Уозенхем, что вниз по нашей улице, на той стороне), — насчет них можно сказать, что они только закручивают дым всякими затейливыми узорами, но тебе все равно приходится его глотать, а по мне лучше глотать свой дым попросту, без затей, — вкус-то ведь все равно тот же самый, — не говоря уж о том, что ставить на крыше своего дома что-то вроде знаков, по которым можно судить, в каком виде дым проникает к тебе во внутренности, — это чистейшее тщеславие.

Улицы Лондона в летнее утро, за час до восхода солнца, представляют собою картину, удивительную даже для тех немногих, кто, в злосчастной ли погоне за удовольствиями, или в не менее злосчастной погоне за наживой, достаточно к ней пригляделся. Холодом печали и запустения веет от безлюдных улиц, которые мы привыкли в другое время видеть заполненными шумной, бурливой толпой, от притихших, наглухо закрытых зданий, где день-деньской кипит жизнь, — и уже это одно поражает воображение.

Как может кто-нибудь, кроме одинокой женщины, которой нужно зарабатывать на жизнь, взвалить на себя сдачу комнат жильцам, для меня совершенно непостижимо, душенька, извините за фамильярность, но это как-то само собой выходит, когда сидишь в своей комнатушке и хочется поговорить по душам с тем, кому доверяешь, и я бы поистине благодарила судьбу, кабы можно было доверять всему человечеству, но это невозможно, потому стоит вам только прилепить на окошко записку: «Сдаются меблированные комнаты», а часы ваши лежат на каминной полке, — можете навсегда распрощаться с этими часами, если хоть на секунду повернетесь к ним спиной, хотя бы манеры у посетителя были самые джентльменские, если же посетитель женского пола, это тоже не гарантия, как я узнала по опыту, когда пропали щипчики для сахара, а ведь эта дама (очень даже изящная женщина) попросила меня сбегать за стаканом воды, объяснив, что она, мол, скоро должна родить, да так оно и оказалось, только родила-то она под арестом, в полиции.

Ему очень не хотелось говорить первым, прежде стольких почтенных членов их семейства, когда они, усевшись в кружок у огня в рождественский вечер, решили каждый рассказать какую-нибудь историю; и он скромно заметил, что было бы правильнее, если бы начать согласился «Джон, наш уважаемый хозяин» (за чье здоровье он предлагает выпить). Ему же самому, сказал он, так непривычно быть впереди других, что, право же… Но когда все хором вскричали, что начинать нужно именно ему, и заявили в один голос, что он может, должен и даже обязан начать, он перестал потирать руки, высвободил ноги из-под кресла и начал.

Я не привык писать для печати. Да и какой рабочий человек, ежели он трудится всю жизнь по двенадцати, а то и четырнадцати часов в сутки (не считая нескольких понедельников[1] и дней рождества и пасхи), умеет писать? Но меня просили рассказать попросту, что и как случилось, и вот я беру перо и чернила и пишу, стараясь по мере сил моих, в надежде, что мне простят мои промахи.

Я родился близ Лондона, но работаю в мастерской в Бирмингеме, почти с той самой поры, как закончилось мое ученичество. (Мастерскими мы называем то, что принято называть мануфактурами.) Ученье я проходил в Детфорде, недалеко от места, где родился. По ремеслу своему я кузнец. Имя мое Джон. А зовут меня чуть не с девятнадцати лет «Старый Джон» по той причине, что волос у меня маловато. Сейчас мне пятьдесят шесть, и волос у меня, можно сказать, столько же, сколько было и в девятнадцать, как уже упоминалось выше.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Пер Лагерквист

Смерть Агасфера

(1960)

На постоялый двор для паломников, направлявшихся в Святую землю, пришел однажды вечером человек; казалось, его загнала туда молния: когда он рывком отворил дверь, все небо позади него вспыхнуло пламенем, ветер и дождь накинулись на него, он с трудом закрыл за собой дверь. Когда же это ему наконец удалось, он повернулся и оглядел полутемную комнату, освещенную лишь несколькими коптящими масляными светильниками, как бы недоумевая, куда он попал. В конце этой большой холодной комнаты было так темно, что он не мог ничего разглядеть. Остальное же пространство было заполнено людьми, стоящими на коленях на грязной, замызганной соломе, разбросанной по полу; похоже было, что они молились, он слышал невнятное бормотание, но лиц их не видел, они стояли к нему спиной. Воздух здесь был тяжелый и спертый, в первое мгновение он показался ему тошнотворным, удушающим. Куда же он, собственно говоря, попал?

Венчание Юнаса и Фриды назначено на четыре часа, и гости уже прибывают в домик на краю станционного поселка, где готовится торжество. Подкатили повозки с хутора, где у Фриды остались дальние родственники, у Юнаса-то нет родни. И из поселка пришел кое-кто — всего, пожалуй, человек пятнадцать наберется.

Погода прекрасная, и мужчины остаются на дворе, прогуливаются по садику, подходят друг к другу, стоят, разговаривают. Оглядывают дом со всех сторон, будто осмотр производят. На восточном фронтоне над небольшой дверью поблекшая вывеска: «Рукодельная торговля Фриды Юханссон». «Н-да. Стало быть, сегодня Фриду выдаем. Ну что ж». Больше они об этом ничего не говорят, но про себя, уж верно, что-нибудь думают.

Пер Лагерквист

Святая земля

(1964)

Когда Джованни постарел и ослеп, его высадили на пустынный берег, потому что на корабле от него более пользы не было, и Товий последовал за ним. Уже начало смеркаться, единственный из них зрячий огляделся, нет ли где человеческого жилья, чтобы попроситься заночевать. Но он ничего не увидел. Единственно, что он заметил на пустынной равнине, - это остатки мощных, древних, наполовину выветрившихся колонн, четко выделявшихся на фоне взволнованного вечернего неба. Они вряд ли могли защитить их от ночного холода и сильного ветра, но, коль скоро ничего другого поблизости не было, он направился туда. Взяв слепого за руку, пилигрим Товий пошел к разрушенному и покинутому строению, возвышавшемуся на пространном побережье, где не было никакой растительности, кроме репейника и сухой травы. Слепой спросил, что это за жилище, к которому они идут, но Товий и сам этого не знал, потому что видел его впервые.

Пребывание здесь будет совсем коротким. Поэтому мне досадно, что я застаю все в таком анафемском беспорядке.

Я попадаю из вечной тьмы в эту гостиницу для заезжих туристов, я тороплюсь, мне нужно столько успеть, мне хочется покоя и уюта, чтобы вкусить всю прелесть этого места, удостовериться, что оно превосходно, о чем я так много слышал. А здесь все перевернуто вверх дном. Мебель грудами навалена в холле, маляры перекрашивают стены и потолки, столяры перебирают полы и ставят новые панели, стучат, прибивают, заколачивают. Здоровенные свирепые типы месят цемент в огромных корытах. Сомнительные черномазые субъекты взламывают лестничные марши. Странные, подозрительные личности лакируют перила, протирают окна, перемещают осветительную арматуру. Повсюду краска, стружки, известь, гвозди, козлы, чурбаки. Запах олифы, замазки, цемента и свежераспиленного дерева. И шум и гвалт — как в преисподней.