При дамах

«Васса Андреевна Ужова встала очень поздно и имела не только сердитый, но даже злющій видъ. Умывшись, противъ обыкновенія, совсемъ наскоро, она скрутила свою все еще богатую косу въ толстый жгутъ, зашпилила ее высоко на голове, накинула на плечи нарядный, но не очень свежій халатикъ, и вышла въ столовую, где горничная Глаша поставила передъ ней кофейникъ, корзинку съ хлебомъ и большую чашку. Все эти принадлежности Васса Андреевна оглянула съ враждебной гримасой, поболтала ложечкой въ сливочнике, потомъ лизнула эту ложечку языкомъ, и отбросила ее черезъ весь столъ…»

Произведение дается в дореформенном алфавите.

Отрывок из произведения:

Васса Андреевна Ужова встала очень поздно и имѣла не только сердитый, но даже злющій видъ. Умывшись, противъ обыкновенія, совсѣмъ наскоро, она скрутила свою все еще богатую косу въ толстый жгутъ, зашпилила ее высоко на головѣ, накинула на плечи нарядный, но не очень свѣжій халатикъ, и вышла въ столовую, гдѣ горничная Глаша поставила передъ ней кофейникъ, корзинку съ хлѣбомъ и большую чашку. Всѣ эти принадлежности Васса Андреевна оглянула съ враждебной гримасой, поболтала ложечкой въ сливочникѣ, потомъ лизнула эту ложечку языкомъ, и отбросила ее черезъ весь столъ.

Другие книги автора Василий Григорьевич Авсеенко

«Начало XVIII вѣка застало Россію въ разгарѣ преобразовательной дѣятельности Петра Великаго. Молодой царь уже побывалъ въ Европѣ, насмотрѣлся на тамошніе порядки, личнымъ наблюденіемъ и сравненіемъ оцѣнилъ преимущества европейскихъ знаній, научился самъ многому невѣдомому въ московской Руси, и вызванный изъ недоконченнаго путешествія извѣстіемъ о стрѣлецкомъ бунтѣ, возвратился неожиданно въ Москву съ твердымъ намереніемъ приступить къ пересозданію страны и перевоспитанію народа. Твердой рукой расправился онъ съ участниками бунта, и не давая опомниться противникамъ новизны, заставилъ ихъ прежде всего пріучаться къ внѣшнему европейскому обличью: отмѣнилъ обычай носить длинныя неподстриженныя бороды и долгополое платье. Помимо подражанія видѣнному Петромъ заграницею, мѣры эти могли имѣть и ближайшую цѣль: онѣ наружно сближали иностранцевъ съ русскими, а иностранцы требовались для обученія русскихъ морскому и военному дѣлу, ремесламъ и промысламъ. Вмѣстѣ съ тѣмъ отмѣнено было старинное лѣтосчисленіе отъ сотворенія Міра и введено новое отъ Рождества Христова; день новаго года, вмѣсто 1 сентября, перенесенъ былъ на 1 января…»

Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Пропускаю впечатленія моего ранняго детства, хотя изъ нихъ очень многое сохранилось въ моей памяти. Пропускаю ихъ потому, что они касаются моего собственнаго внутренняго міра и моей семьи, и не могутъ интересовать читателя. Въ этихъ беглыхъ наброскахъ я имею намереніе какъ можно менее заниматься своей личной судьбой, и представить вниманію публики лишь то, чему мне привелось быть свидетелемъ, что заключаетъ въ себе интересъ помимо моего личнаго участія…»

Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Въ большомъ кабинете, на длинномъ и широкомъ диване, покоился всемъ своимъ довольно пространнымъ теломъ Родіонъ Андреевичъ Гончуковъ, мужчина летъ сорока, съ необыкновенно свежимъ, розовымъ цветомъ лица, выдавшимися впередъ носомъ и верхнею челюстью, задумчивыми голубовато-серыми глазами, и густыми каштановыми волосами…»

Произведение дается в дореформенном алфавите.

«В образовании гражданских обществ, как и во всяком историческом процессе, неизбежен известный осадок, в котором скопляются единицы, выделяющиеся из общих форм жизни, так точно как в химическом процессе оседают на стенках сосуда частицы, неспособные к химическому соединению. Объем и злокачественность такого осадка обыкновенно увеличиваются в периоды общего брожения, когда предложенные к решению задачи колеблют общественную массу и нарушают спокойное равновесие, в котором она пребывала многие годы. В такие эпохи, под видимыми, исторически образовавшимися общественными слоями, накопляется особый подпольный слой, обыкновенно враждебно расположенный к устроившемуся над ним общественному организму, и во всяком случае совершенно чуждый историческим формам жизни, подле которой он накопился во мраке, представляя собою патологический нарост на живом теле…»

«Иванъ Александровичъ Воловановъ проснулся, какъ всегда, въ половине десятаго. Онъ потянулся, зевнулъ, провелъ пальцемъ по ресницамъ, и ткнулъ въ пуговку электрическаго звонка.

Явился лакей, съ длиннымъ люстриновымъ фартукомъ на заграничный манеръ, и сперва положилъ на столикъ подле кровати утреннюю почту, потомъ отогнулъ занавеси и поднялъ шторы. Мутный осенній светъ лениво, словно нехотя, вобрался въ комнату и поползъ по стенамъ, но никакъ не могъ добраться до угловъ, и оставилъ половину предметовъ въ потемкахъ…»

Произведение дается в дореформенном алфавите.

Популярные книги в жанре Русская классическая проза

У окна стояла молодая девушка и задумчиво глядела на грязную мостовую. Сзади нее стоял молодой человек в чиновничьем вицмундире. Он теребил свои усики и говорил дрожащим голосом:

— Опомнись, сестра! Еще не поздно! Сделай такую милость! Откажи ты этому пузатому лабазнику, кацапу этакому! Плюнь ты на эту анафему толстомордую, чтоб ему ни дна, не покрышки! Ну, сделай такую милость!

— Не могу, братец! Я ему слово дала.

— Умоляю! Пожалей ты нашу фамилию! Ты благородная, личная дворянка, с образованием, а ведь он квасник, мужик, хам! Хам! Пойми ты это, неразумная! Вонючим квасом да тухлыми селедками торгует! Жулик ведь! Ты ему вчера слово дала, а он сегодня же утром нашу кухарку на пятак обсчитал! Жилы тянет с белного народа! Ну, а где твои мечтания? А? Боже ты мой, господи! А? Ты же ведь, послушай, нашего департаментского Мишку Треххвостова любишь, о нем мечтаешь! И он тебя любит…

– А где это вам ухо повредили, Тарасыч? На войне?

Отставной матрос Тарасыч, бывший сторожем севастопольской купальни, с которым мы частенько беседовали в ранние утренние часы, когда других купальщиков обыкновенно не было, обернулся к открытой дверке маленькой каютки, где я раздевался, и с оттенком досады проговорил:

– Вот так-то все господа любопытничают насчет уха. Скажи да скажи! Ну, я и обсказываю всем, что, мол, на войне стуцерной пулей оторвало.

В Одессе нет улицы Лазаря Кармена, популярного когда-то писателя, любимца одесских улиц, любимца местных «портосов»: портовых рабочих, бродяг, забияк. «Кармена прекрасно знала одесская улица», – пишет в воспоминаниях об «Одесских новостях» В. Львов-Рогачевский, – «некоторые номера газет с его фельетонами об одесских каменоломнях, о жизни портовых рабочих, о бывших людях, опустившихся на дно, читались нарасхват… Его все знали в Одессе, знали и любили». И… забыли?..

Он остался героем чужих мемуаров (своих написать не успел), остался частью своего времени, ставшего историческим прошлым, и там, в прошлом времени, остались его рассказы и их персонажи. Творчество Кармена персонажами переполнено. Он преисполнен такой любви к человекам, грубым и смешным, измордованным и мечтательно изнеженным, что старается перезнакомить читателей со всем остальным человечеством.

Зачем ты снова явилась мне в эту ночь — тяжкую и долгую, как дорога в ад, когда, спотыкаясь под ношей воспоминания, бредет по ней обреченная мукам душа? Чем дальше ведет ее грозный путь, тем мельче становятся образы оставшейся позади жизни, тем глуше и тише ее незабвенные отзвуки. А дьяволы вечного отчаяния, ждущие добычу, все растут и растут впереди — и вырастают, как столетние дубы, и язвительный хохот их переходит в раскаты грома.

Да! Я был близок к мысли, что гром — хохот дьявола в эту ночь, когда тучи черной медвежьей шкурой лежали над Римом, ливень хлестал Палатин и Капитолий, а Тибр вздувался в оковах набережной, пытаясь, как узник, вырваться на свободу и затопить Трастевере мутной волной.

Поццуоли изнывало в истоме полуденного зноя.

Я лежал в тени нависшего над морем утеса, положив под голову вместо подушки толстую кипу русских газет, только что полученных с почты.

От Неаполитанского залива веяло ароматом моря, отдыхавшего после вчерашней бури. Кто знает море, вспомнит этот запах, поймет меня и позавидует мне.

С берега веяло лимоном и розами.

От газет под головой — уголовщиной, крахами банков, юбилеями и бракоразводными делами.

Мать и дочь — двое, и в нужде. Такими они остались после «с душевным прискорбием» Якова Сергеевича Воробьева, полковника в отставке и под судом.

Умер полковник внезапно, от порока сердца, а под судом состоял за растраченные полковые суммы, растратил же для радостей семьи: жену баловал и дочь содержал в институте, и тоже баловал. Был он красивый старик, высокий ростом, бледный, сдержанный и крайне благородный, и женщину ставил так высоко, что всякий труд почитал для нее за оскорбление; и, не смущаясь ядовитыми шепотами знакомых, сам вдвоем с денщиком вел свое хозяйство, сам под большие праздники ходил в Андреевский рынок и сам вел списки грязного и чистого белья. Единственный труд, который он позволял жене, — это собственноручно мыть его собственный большой чайный стакан; но, принимая этот стакан, уже налитый крепким чаем, он всякий раз испытывал большое, даже до боли, острое чувство благодарности. Все же остальное делали по дому горничная, портниха, кухарка и экономка; к последней оба они с денщиком относились с недоверием и держали ее единственно для виду. А кроме того, театры и концерты в первых рядах, конфеты и фрукты зимой, гости и ужины на пятнадцать персон с вином — так и не заметил он, как совершил растрату и наделал неоплатных векселей.

По одному неприятному и скучному делу я был вызван из Москвы и освободился только к десяти часам вечера, развинченный и злой. Другого дела у меня не было, но я торопливо шел на станцию, по привычке человека, у которого лежит в боковом кармане записная книжка, а в ней против каждого дня отмечены десятки мест, куда нужно поспеть, и ругал, ругал… право, не знаю кого. Весь свет ругал: и тех, кто вызвал меня по этому глупому делу, и себя за то, что поехал, и собак, существование которых в этой местности я предполагал, и дождливое лето, и ночной мрак, который уже царил всюду, особенно сгущаясь в узеньких путаных переулках, пролегавших между дачами. Посередине еще светлела дорога, но по краям, где под тенью высоких деревьев проходила пешеходная тропинка, было так же черно, как и у меня на душе. По времени свету полагалось больше — это происходило в последних числах июня, — но перед тем только что пронеслась сильная гроза, с проливным дождем и ветром, и посеревшие тучи еще не успели рассеяться, точно им было так же трудно и неприятно двигаться в теплом и сыром воздухе, как и мне. Минутами они спохватывались, как пьяница, который вспоминает, что в одном из карманов у него еще завалялся непропитый пятак, и, возвратившись, с треском бросает его удивленному целовальнику,[1]

Алексей Степанович, машинист при Буковской мельнице, среди ночи проснулся, не то уже выспавшись, так как накануне он завалился спать с восьми часов, не то от ровного шума дождя по железной крыше, от которого он отвык за семь зимних месяцев. Рамы в окнах уже были выставлены, и звук приносился густой и отчетливый, точно над железом крыши опрокинули мешок с горохом, и сквозь этот шум едва пробивалось мягкое и задумчивое бульканье. Алексей Степанович засветил огонь и, накинув пальто, выглянул наружу. Было так темно, что в первую минуту он не мог рассмотреть ракиты, которая стояла как раз у входа. Грохот дождя на крыше стал глуше, но бульканье усиливалось; и Алексей Степанович понял, что капли дождя попадают в воду, и удивился, откуда она взялась у его домика, стоявшего на бугорке. Постепенно тьма начала двигаться перед глазами и сбираться в черные пятна, похожие на провалы в темно-сером полотне. Вот темною полосою вытянулась ракита; за нею черным пятном встал барак, в котором находится потухший паровик; дальше, как туча с причудливыми краями, расплывался четырехэтажный корпус мельницы. Одно окно, под крышей, слабо светилось, и прямо под ним, в самом низу, смутно колебалось и двигалось на одном месте светлое пятно. «Ого, куда подошла!» — подумал про воду Алексей Степанович с тем приятно-жутким чувством, с каким люди встречают проявление грозной силы природы. Набросив пальто на голову, он обошел по ледяному, еще не стаявшему пласту вокруг своего домика и заглянул за угол, туда, где находилась река, а за нею, на противоположном берегу, раскидывались последние домишки Стрелецкой слободы. Но теперь не видно было ничего, точно мир кончался в двух шагах от Алексея Степановича, а дальше был бездонный провал, и там не слышалось ни звука, и не виднелось ни огонька, ни светлого пятна. Дождь шлепал где-то вблизи, а из черной пропасти подувало легким ветерком, несло свежестью и тиной, и неуловимым запахом льда, воды и навоза. Алексею Степановичу почудился крик; он долго вслушивался и даже снял пальто с головы, но только дождь нарушал зловещую тишину, обнявшую реку. Очевидно, он ошибся.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

«Итальянский язык становится литературным сравнительно поздно (после 1250 г.): другие неолатинские языки обособились раньше почти на два века. Это явление объясняется устойчивостью латинской традиции в Италии. Нигде латынь не была так живуча, нигде она не имела такого широкого применения, как в Италии. Рассадниками знания латинского языка в Италии были школы, существование которых здесь не прекращалось ни в готскую, ни в лангобардскую пору…»

«Театр представляет что-то очень странное – залу не залу, манеж не манеж, может быть, какой-нибудь „Олимпийский цирк“, но некоторые из зрителей полагают, что это гладиаторский цирк; а иные, пожалуй, подумают, что это – место для рыцарских турниров. К сожалению, зрители только видят внутренность здания: ибо не в средствах декоратора показать в одно и то же время и внутреннюю и наружную часть здания. Но если б зрители увидали фасад предлагаемого здания, им бы было очень приятно. Они бы увидали величественное и мрачное строение с надписью золотыми словами по голубому полю: „…сская литература, вход со двора“…»

«Шиллер, Иоганн Фридрих (Schiller) – великий немецкий поэт; род. 10 ноября 1759 г. в Марбахе в Вюртемберге. Отец его, Иоганн Гаспар, начал карьеру простым полковым фельдшером, но после бурной походной службы достиг офицерского звания. Когда родился его великий сын, он находился также в походе уже в чине лейтенанта. Это был энергичный и положительный человек, державший свою семью в повиновении и страхе Божьем. Характерную его особенность составляло и влечение к знанию…»

«Фольклор – дословно «народоведение». Этот термин изобретен в Англии в середине XIX века для обозначения одним словом древних верований, предрассудков, обычаев, обрядов, пословиц, заговоров, поговорок, песней и сказок, до сих пор еще живущих в простонародной среде по традиции (см. статью Thoms'a в «Athenaeum», 1846, стр. 862). От античной древности до нас дошли только отрывки народных песен (они собраны у Berck-Hiller'a, «Anthologia Lyrica», Лпц., 1897), сказок (напр., сказка об Амуре и Психее в пересказе Апулея) и пословиц (собр. в «Novus Tesaurus Adiagiorum» Биндера, Лпц., 1866, и Otto, «Die Sprichw ?rter der'R? mer», Лпц., 1890)…»