Прекрасные мгновения печали

Богумил Грабал

ПРЕКРАСНЫЕ МГНОВЕНИЯ ПЕЧАЛИ

Перевод с чешского Сергея Скорвида

Осенью, по субботам и воскресеньям, гремели охотничьи ружья. И когда я прибегал из школы домой, то, ослепленный сентябрьским солнцем, падал в темном коридоре, споткнувшись о груду куропаток или зайцев. Это трактирщики, которым отец составлял налоговые отчеты, отдаривались дичью. Матушка подвешивала зайцев под балками на чердаке, а куропаток в кладовой, всех головами вниз. И только после того как из заячьих носов начинала капать кровь, а из куропаток сыпаться черви, матушка снимала их и разделывала. Все мы, и особенно наши гости из городка, с нетерпением ждали пира. Матушка укладывала куропаток в большую посудину и запекала их со шпиком и разными пряностями. На огромной сковороде помещались восемь куропаток, и вечером вся наша казенная квартира вкусно пахла; даже отец ел запеченных куропаток, а это говорило о многом. Ну, и гости, конечно... хотя я и знал каждого из них, все-таки для меня они были гости. Они всегда хвалили у нас то, что и так восхваляло само себя. Они пили отличное пиво, которое и не могло быть иным, потому как приносилось прямо из подвала, но главное, что ели и пили они на дармовщинку. Я сидел и медленно жевал, а когда кто-нибудь из гостей брал очередную куропатку, я смотрел на нее, и гость всякий раз смеялся, тем громче, чем больше я был опечален. Но матушка спасала положение... с каким же удовольствием она ела! Разрезав куропатку и положив в рот первый кусок, она внезапно вскакивала, и принималась кричать, и выбегала во двор, и носилась там, и вопила, задрав голову к небу, так что гости пугались, что она проглотила косточку, но когда наставала очередь третьей куропатки и гости понимали, что это матушкина обедня за хорошую куропатку, они начинали смеяться, они подходили к окну с запеченными птицами в руках, и кусали их, и радовались точно так же, как матушка, которая тем временем, вернувшись к столу, вгрызалась в мясо, макая кусочки куропатки в соус и по-детски облизывая их. Все это она проделывала потому, что любила поесть, но главное потому, что обожала устраивать представления, причем не только на любительской сцене нашего городка, но и просто так, в повседневной жизни... она не могла обойтись без представлений! И отец хорошо это знал и внутренне вечно терзался, но, как и я, молчал, ведь все равно ничего нельзя было поделать, потому что такой уж наша матушка уродилась, а кроме того, будь матушка иной, у нас царила бы вечная скука, потому что папаша без конца читал роман "У съестной лавки", и никому не удавалось переубедить его, что тот несчастный лабазник -- вовсе не он. Глотнув пива, матушка, с кружкой в руке, отводила вторую руку назад, словно удерживая равновесие -- точь-в-точь как на рекламной картинке хорошего пива... однако этого ей было мало. Выпив половину поллитровой кружки, она вдруг вскакивала, отставляла кружку, и опять выбегала во двор, и кричала, обращаясь к небу, что ей очень нравится пиво, а потом она возвращалась домой, подсаживалась к столу и колотила по нему кулаками до тех пор, пока не опорожняла кружку. А иной раз, когда на улице шел дождь, а матушке приходились по вкусу и еда и питье, она опять же вскакивала и давала нам с отцом такого тумака в спину, как если бы мы поперхнулись костью... она, бывало, и гостей била, и все смеялись, так что пиво или еда попадали им не в то горло и матушке приходилось колошматить их по спине, чтобы кусок выскочил наконец из давящегося рта. Нынче же вечером, когда матушка положила себе третью куропатку и как раз собиралась выбежать за дверь, она внезапно застыла на пороге, прижав руку к жирным губам.

Другие книги автора Богумил Грабал

Богумил Грабал

ОТПУСК

Перевод с чешского Сергея Скорвида

Вместе с друзьями я съездил в отпуск, и по неизвестной причине нам особенно полюбился подъем по канатной дороге на Грунь. Было прохладное летнее утро, гигантская канатная петля с прикрепленными к ней креслами возносила вверх человеческие фигуры, пестрые свитера и разноцветные куртки над голыми коленками, и так как с Груни никто не спускался, застывшие фигуры с отвернувшимися от меня лицами поднимались только наверх, а оттуда возвращались лишь пустые кресла, на их спинках я различал номера и видел, что номера эти убывали, уменьшались, подъемные колесики, отвечающие за то, чтобы эти кресла не сорвались с опоры, мелодично поскрипывали, и я заметил, что число колесиков на всякой такой опоре было подчинено определенному ритму: четыре, четыре и, на каждой третьей, шесть... Итак, поднялись туда и мы, чтобы только побывать наверху, там мы пообедали и прогулялись, взбираясь на подножия скал и любуясь видом на горы, окружающие Вратную долину, а потом в креслах опять поехали вниз. И по мере того как мы спускались, горы перед нами вырастали все выше и выше, а навстречу нам поднимались другие кресла, в каждом третьем или в нескольких кряду торжественно восседали люди, и когда мы миновали друг друга, чуть ли не всякий глядел в глаза тому, мимо которого он проезжал, и теперь номера кресел, повернувших наверху канатной дороги назад и спускавшихся вниз, возрастали, увеличивались. Но при этой первой встрече с канатной дорогой я обращал внимание лишь на мелькание лиц очаровательных девушек, юношей, детей, стариков... хотя все мы, минуя один другого, опускали глаза и только в последний момент вновь их поднимали и в этот миг смотрели друг на друга, это был беглый, но такой глубокий взгляд человеческих глаз, что эта поездка с таким множеством встреч оказывалась столь утомительной, что, наверное, каждый ее участник в креслах, движущихся вверх и вниз, переходя от глаз к глазам, страшно уставал от этой игры и старался спрятать свой взор от встречных, но поток этих глаз напирал так сильно, что воздушная прогулка превращалась в исполненную надежд езду в область мечты, в своего рода кокетство высшего порядка, в этакий воскресный променад, который игрой глаз ослабляет плоть, но возбуждает дух. Поэтому внизу, когда каждый из путешествующих в таком кресле отстегивал ремень, словно на цепочной карусели, и вставал ногами на твердую землю, служитель подхватывал его кресло и не раз вынужден был помогать людям, настолько изнуренным взглядами встречных, что у них подкашивались ноги... И еще теплое кресло, вознесенное наверх механизмом подъемника, с грохотом разворачивалось, чтобы арифметическая последовательность номеров, которые на пути вниз возрастали, там, внизу, поменялась на противоположную, а затем кресло с очередным путешественником вновь устремлялось вверх.

Богумил Грабал

РАЗДЕЛЕННАЯ КВАРТИРА

Перевод с чешского Сергея Скорвида

У нас дома жили две кошки. У матушки был ее любимец Целестин, или Целда, а у отца -- кошечка Милитка. Целда мог позволить себе едва ли не все на свете. Если он спал на столе в кухне, а пора было обедать, то матушка накрывала в гостиной. Если он спал на столе в гостиной, а Милитка -- на кухонном столе, то мы сидели на стульях, держа тарелки с едой на коленях. По утрам кот и кошка возвращались после своих ночных странствий совершенно мокрые от росы или перепачканные грязью и немедленно запрыгивали на кровать. Матушка им это не запрещала, однако же если кто-нибудь из наших гостей клал на кровать шляпу, матушка брала ее и вешала на вешалку. Когда по вечерам матушка отправлялась в театр на репетицию, Целестин провожал ее до моста и прятался в кустах возле газетного киоска, а, завидев возвращавшуюся матушку, выскакивал ей навстречу, и они вместе шли домой, в пивоварню. У отца же была Милитка, сопровождавшая его даже в кабинет и даже к мотоциклу "Орион", который отец сам ремонтировал. Если папаше не удавалось никого уговорить поремонтировать вместе с ним, то Милитка усаживалась на верстак, и папаша, разбирая мотор, называл и показывал Милитке разные детали, а кошка жмурилась и покачивала головой, будто запечатлевая в мозгу образ папы, в которого она была влюблена. Целда тоже любил отца, но только за то, что отец любил матушку, в которую Целда втрескался по уши. И чтобы втереться в отцовское доверие, а также доказать, что в доме его, Целду, держат не зря, кот каждое утро ровненько выкладывал на подоконнике пойманных за ночь мышей, а то и крыс, которых и обнаруживал отец, подходивший к окну, чтобы посмотреть, какая погода. И отцу приходилось кочергой стаскивать их на совок и зимой кидать в раскаленную печь. А летом он носил их в угольном ведерке в хлев, где, приподняв вилами навоз, хоронил. Целда весил четыре с половиной кило (сначала я взвесился сам, а потом взял Целду на руки и так взвесил его). Когда Целестин влюблялся, он иногда не приходил домой по две недели. Матушка то и дело вставала, открывала окно и дверь и кричала в ночь:

Богумил Грабал

УЛИЧНОЕ ОСВЕЩЕНИЕ

Перевод с чешского Сергея Скорвида

Нашему городку больше всего к лицу пора сумерек. Та пора, когда загораются витрины всех лавок и магазинов, а потом начинают спускаться металлические шторы, когда люди, работающие в магазинах, прямо-таки хорошеют от того, что им предстоит свободный вечер и часть ночи. Все продавцы и продавщицы, хотя и продолжают торговать, устремляют уже взор на часы и улыбаются циферблату, который как будто говорит им: еще немного - и рабочий день закончится, еще совсем чуть-чуть. И вот продавец крюком стаскивает вниз штору, придерживает ее подошвой у тротуара и прижимает коленом к стене, чтобы легче было повесить замок. С темного осеннего неба доносится бой часов на церкви, и люди валят толпой из лавок и магазинов, и все они в сумерках кажутся прекрасными. Я люблю наш городок, когда зажигаются газовые фонари, люблю ходить по улицам по пятам за паном Рамбоусеком, который совершенно равнодушно поднимает к верхушке каждого столба бамбуковый шест, тянет за крючок - и вот так, пока на город опускается ночь, пан Рамбоусек зажигает фонари, медленно, неспешно; газовый рожок сперва мешкает, но в конце концов соглашается, вспыхивает желто-зеленое пламя, и пан Рамбоусек идет по городку, перед ним тьма, а за ним - свет. Вначале он направляется на площадь, к колонне в честь Девы Марии, и зажигает там четыре газовых фонаря на четырех столбах, а потом шагает по улицам и переулкам, тихий и низенький, и воздевает обе руки, точно срывая фрукты с верхушки дерева. Потом он мелкими шажками семенит дальше, в густеющую тьму. А я хожу за ним, и пан Рамбоусек делает всякий раз одно и то же, я же всякий раз смотрю на то, как он освещает вечер, будто впервые.

Богумил Грабал

Русалка

Из книги "Жизнь без смокинга"

Из школы я побежал на отмель, где стояли баржи с песком, суда, с которых песковозы - по мосткам, на тачке - выгружали из чрева корабля песок. Песковозы всегда были загорелыми по пояс, не так, как загорают те, кто голышом лежит на пляже, а как-то по-другому, от работы. Они были загорелыми, как на рекламе крема для загара. Один из этих песковозов уже давно просто околдовал меня. На груди и руках у него были вытатуированы русалки, якоря и корабли с парусами. Один парусник так мне понравился, что я захотел, чтобы у меня на груди тоже был такой же. Я уже предвкушал, как он подымает паруса на моей груди. И вот сегодня я набрался смелости и говорю:

Богумил Грабал

НОЯБРЬСКИЙ УРАГАН

(фрагменты)

Перевод с чешского Сергея Скорвида

Дорогая Апреленка,

сейчас вечер семнадцатого ноября, мои кошечки уже свернулись клубочком, прижавшись друг к другу, и сопят себе в лапки, я же вышел к выкрашенному в белый цвет забору в темную звездную ночь, а за мной увязался Кассиус, черный котенок, я взял его на руки, и на северной стороне небосклона расплылось огромное розовое пятно, это было северное сияние, которое я там уже не раз видел, полярное сияние, украшенное сверкающими звездами... и я понял, что это пурпурное знамение неба тоже не предвещает ничего хорошего... Я знал, что в Праге разрешили провести мирную демонстрацию со свечами, шествие, которое начнется у часовни на Альбертове и проследует тем же путем, по которому пронесли гроб с телом студента Яна Оплетала, двадцать восьмого октября 1939 года расстрелянного в Праге немецкими оккупантами... и вот в небе над Керском распростерся розовый занавес, усеянный сверкающими звездами, и котенок Кассиус испугался, а я, держа его на руках, ходил туда-сюда вдоль белого забора и понимал, что это нежное северное сияние не сулит ничего хорошего, что это зловещий знак...

Опубликовано в журнале "Иностранная литература" № 12, 1989

Из рубрики "Авторы этого номера"

...Рассказ «Беатриче» взят из еженедельника «Кмен»(1989, № 12).

Богумил Грабал

БОЖЬИ ДЕТИ

Перевод с чешского Сергея Скорвида

Даже дядюшка Пепин, приехавший в Нимбурк из самой Моравии, превратился в конце концов в одну из тех безумных марионеток, что жили в городке, где остановилось их время, в одного из тех юродивых и сумасшедших, которые жили, не ища смысла в своем помешательстве, и веселили прочих, иногда даже ценою собственной смерти. Дядюшка Пепин уже с самого детства любил бояться. Чтобы дойти до городка, он должен был миновать длинный кусок стены пивоварни, за которой позвякивали цепями привязанные кони и волы, потом ему приходилось идти вдоль сада пивоварни до самой Лабы, а потом еще по дороге между речной отмелью и полем, чтобы фонарь у первого домика осветил ему путь, полный приключений. Оланек Коларж и его приятели знали, как трусит дядюшка Пепин, и ложились в лебеду возле этой дороги, да и солодильщики не ленились, и вот, когда дядюшка Пепин приближался, весь взмокший и радостный оттого, что это позвякивание цепей уже позади, темным вечером там, на углу пивоварни, где о стену со свистом и воем бился ветер, дующий от реки прямо через эту стену, солодильщики внезапно подымали на палке развевающуюся простыню, так что Пепин убегал к реке, а потом, когда он уже видел первый огонек, Оланек Коларж и его приятели, лежавшие в высокой лебеде, начинали вертеться и шуршать, и подходивший к ним дядюшка слышал к своему ужасу человеческие голоса: "Вот он... Он уже близко... У вас с собой ваши острые ножи? Тише, тише... Убьем его!" И дядюшка Пепин несся, вывалив язык, как он рассказывал, и останавливался только возле первого огонька -- с тем, чтобы время от времени, когда он возвращался из пивных, Оланек и его приятели опять лежали в придорожной лебеде, и бормотали, и переговаривались вполголоса: "Вот он... Убьем его!" И дядюшка Пепин бежал к Лабе, а потом поднимался по дороге к стене пивоварни, где над ним вновь и вновь склонялась развевающаяся простыня и где он слышал нечеловеческий скулеж, после чего дядюшка мчался, высунув язык, мимо длинных конюшен пивоварни, продолжая бояться, что и за их стенами его подкарауливают черти, гремя цепями... Так он весь в поту добегал до пивоварни, и спасением для него была скамейка у конторы, где мы до глубокой ночи сидели с паном Ванятко и его верной собакой Майкой, и тут дядюшка Пепин валился без сил на землю, утирая пот и с трудом переводя дух, а потом принимался объяснять, что он мог лишиться жизни... Однако, придя в себя, он должен был преодолеть последние сто пятьдесят метров до пивоварни, а потом вбежать в солодильню и по винтовой лестнице наверх, в служебку... Там же, на углу пивоварни, всегда дул такой пронзительный ветер, что всякий, кто шел туда, должен был склониться перед этим сквозняком и едва ли не улечься на него, и больше всего дядюшка Пепин боялся именно этого сквозняка, который, черт побери, ни с того ни с сего ослабевал, и дядюшка спотыкался и падал на колени, а потом вбегал во тьму и поспешно отпирал двери солодовни, но ветер захлопывал их за ним с такой силой, что дядюшке Пепину казалось, будто кто-то схватил его за шею, втолкнул в солодовню и с яростью закрыл за ним двери. А потом, уже во мраке солодовни, там, наверху, бывал такой ветер, что от его могучих порывов разбитое окно ходило туда-сюда, распахивалось от сквозняка и вновь затворялось с громким ударом, так что дядюшка Пепин взлетал по лестнице на второй этаж, где жили солодильщики, но они иногда, заслышав, как Пепин влетает в солодовню, гасили свет и принимались вопить и свистеть, а то и выбегали к дядюшке в темный коридор, завернутые в простыни, дядюшка Пепин несся на третий этаж, где захлопывал за собой и быстро запирал дверь, и так он стоял там во тьме, придерживая на всякий случай дверную ручку... Нам, детям, дядюшка Пепин больше всего любил рассказывать о немом солодильщике в Конице -- как он взял у мясника лошадиную голову, как засунул ее в пивоварне за потолочную балку и как отец того солодильщика, наработавшись с парнями в солодовне, усталый и измаявшийся, поднимался по лестнице да и уселся на ступеньку, а тут кап-кап, кап-кап, в темноте на него что-то закапало, и отец перепугался, побежал в служебку, глянул на себя в зеркало и увидел, что он весь в крови, и тогда он подумал, что на него капал водой злобный карлик -- пугало всех пивоваров... а потом солодильщики пошли, прицепив к шесту фонарь, и увидели за балками ощеренную лошадиную голову, из которой капала кровь. И дядюшка Пепин, рассказывая нам об этом, все еще боялся, и мы боялись тоже, потому что никто не сумел разубедить его отца в том, что за лошадиной головой сидел карлик...

Богумил Грабал

Розовый клевер

Из книги "Прекрасные мгновения печали"

Господин настоятель Спурный, излагая библейскую историю, умел говорить таким тихим и нежным голосом, что мы всякий раз думали, будто душой он не в классе и вообще не в нашем городке, а где-то в другом месте, где-то в земле Ханаанской, плавает по Генисаретскому озеру или пребывает в Тарсе. Из всего, что происходило в те времена, самое чудесное приключилось со святым Павлом. Мое воображение поражала мысль о том, что вот я, к примеру, еду на велосипеде, а тут с небес ударяет молния, я падаю на землю и вдруг становлюсь совершенно другим человеком.

Популярные книги в жанре Современная проза

Кто это, — спросил Регистратор.

Это Перэл, — ответил некто, в девичестве Перэл Бейгельман.

Уже под самое утро, когда слышался Аврааму рассвет и подъем неба, он понял, что снова падал горящим камнем с неба Бог.

Авраам услышал поздний обвал пустоты, раскроивший вселенную на две части — что-то отпадало от того света, в котором жил он.

Веер горящих раскаленных тел шел с неба и оставался потом долгим столбом. Столб этот был еще несколько дней и в любом месте, куда бы он ни посмотрел была дорога обратно. Столб этот становился с высотой тоньше, пропадая днем и светясь ночью.

Жанр рассказа имеет в исландской литературе многовековую историю. Развиваясь в русле современных литературных течений, исландская новелла остается в то же время глубоко самобытной.

Сборник знакомит с произведениями как признанных мастеров, уже известных советскому читателю – Халлдора Лакснеоса, Оулавюра Й. Сигурдесона, Якобины Сигурдардоттир, – так и те, кто вошел в литературу за последнее девятилетие, – Вестейдна Лудвиксона, Валдис Оускардоттир и др.

В середине семидесятых, когда советская империя пребывала на пике могущества, о чём кое-кто вздыхает с тоской, прелестная блондинка, которую друзья зовут, словно она парень, Аликом, знакомится с двумя мужчинами: молодым и пожилым. Жалеть ей или нет, что, первой сделав шаг, она позволила вовлечь себя в эксцессы смертельного накала, в историю, которая, благодаря утончённости, не достойна ли истой красотки раффинэ?

Она стала участницей трагедии крайне жёсткого и вместе с тем романтичного индивидуализма, вызывающего зависть и остервенелую ненависть.

Всего в его жизни прозвучало четыре звонка. Четыре гвоздя были вбиты в мягкую плоть. Но только четвертый, с мясом вывернул и разрушил трухлявую плоть креста, на котором он был распят. После чего его тело обрушилось вниз.

Первый звонок прозвучал, когда нож хирурга искромсал тело маленького, нежного, похожего на девочку Алеши, чтобы пропустить яичко из паховой па­зухи в его законное мужское место, в мошонку. Хирург был мясником, - шрамы остались навсегда и болели всю жизнь. Но после этого, Алеша стал быстро и резко изменяться, намного опережая сверстников в своем развитии, - исчез лишний жирок, начали расти мускулы и волосы на теле, ломаться голос. Одно­временно, произошли психологические изменения, - он стал агрессивен, жесток и сексуально заинтересован сверх меры. Однако, добрые отношения в семье и размеренные условия жизни перевели этот импульс в социально приемлемое русло спорта и запойного чтения.

Мирча Кэртэреску (р. 1956 г.) — настоящая звезда современной европейской литературы. Многотомная сага «Ослепительный» (Orbitor, 1996–2007) принесла ему репутацию «румынского Маркеса», а его стиль многие критики стали называть «балканским барокко». Однако по-настоящему широкий читательский успех пришел к Кэртэреску вместе с выходом сборника его любовной прозы «За что мы любим женщин» — только в Румынии книга разошлась рекордным для страны тиражом в 150 000 экземпляров. Необыкновенное сочетание утонченного эротизма, по-набоковски изысканного чувства формы и яркого национального колорита сделали Кэртэреску самым читаемым румынским писателем последнего десятилетия.

Было бы явным преуменьшением сказать, что Тюдор Гаррис нарывался на неприятности, когда решил обчистить казино Чарли Взубы на Валентайн-стрит. Тот, кто выигрывал в носяру больше одного раза подряд, был либо мошенником, либо счастливчиком, а оба эти сорта людей весьма расстраивали руководство казино, причём расстраивали до такой степени, что каждый большой выигрыш непременно сопровождался звуком черепов, раскалывающихся, словно необожжённая глиняная посуда. Гениальная идея посетила Тюдора Гарриса в тот самый момент, когда он наблюдал, как один из счастливчиков пытается выбраться из мусорного бака на заднем дворе казино. Не везёт с мозгами — повезёт в игре.

Салли-с-Пушкой звали просто Салли, пока она не купила себе полуавтоматическую винтовку «Армалайт» в круглосуточном магазине оружия Брута Паркера, и не принялась палить из неё в супер-взломщика Билли Панацею. Первый, кто назвал её С-Пушкой, заработал выстрел в упор, так что копам пришлось обводить контуры тела по стенам и потолку. Все очень удивились — Салли всегда была очень милой девушкой. Кое-кто говорил, что это Билли Панацея сбил её с пути истинного.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Богумил Грабал

Рассказы из пивной

Из книги "Жизнь без смокинга"

Я сижу в "Золотом тигре", поигрываю картонной подставкой под пивную кружку и не могу наглядеться на эмблему, два черных тигра так и мелькают в моих пальцах, и я, как всегда, подсознательно загибаю углы счета, сначала один, затем второй, после третьего пива третий, а потом четвертый; порой, когда первое пиво приносит Богоуш, он извлекает из кармана белой куртки листок белой бумаги, на котором уже наперед загибает один уголок, а сижу я в компании, где ни сяду - там моя компания, это мой ритуал, и не только мой, но и всех тех, кто заходит сюда выпить пива: стол - это компания, которая ведет беседы. Это такие беседы за столом в пивной, во время которых человек, беседуя, восстанавливается после повседневных стрессовых ситуаций, или все просто так треплются, но и это тоже восстановление; быть может, когда тебе совсем скверно, лучшее лекарство - это банальный разговор о банальных делах и событиях. Иногда я сажусь и угрюмо молчу, и вообще до первого пива я даю ясно понять, что не желаю отвечать на какие бы то ни было вопросы, так я предвкушаю это мое первое пиво. Потому я не сразу адаптируюсь к этой деспотически шумной пивной, не сразу настраиваюсь на такое количество посетителей и разных речей: каждый хочет, чтобы то, что он произносит, было услышано; каждый в этой пивной думает - то, что он как раз произносит, заслуживает исключительного внимания, оттого-то он громко выпаливает свою банальную реплику; я гляжу на этих крикунов - и после второго пива тоже считаю то, что я говорю, страшно важным и тоже выкрикиваю нечто в тщеславной уверенности, что это должен услышать не только мой стол, но и весь мир. Так я сижу, нервно поигрывая картонными подставками под пивные кружки, я набираю их штук по десять и тасую, как колоду карт, потом высыпаю их на стол, отхлебываю пиво - и тут же опять принимаюсь играть с подставками и счетом. Я на своем месте; я не один, но в разговоры окружающих не вмешиваюсь, а только слушаю. Сколько десятков тысяч бесед я таким образом провел, сколько десятков тысяч людей прошло передо мной в этих моих пивных, скольких я, должно быть, задел своим не то чтобы разговором, но диалогом, который иногда кончался самой настоящей лекцией, причем обычно не моей, а чьей-то еще, когда все мы затихали и слушали истории, излагаемые так, что они были не просто пьяной болтовней, а, как это со знанием дела назвал Эман Фринта, рассказами из пивной. Пан Руис, виолончелист из "Квартета Дворжака", как раз закончил повествовать об их последнем концерте в Билине, хмуром и обшарпанном городке, ветшающем от непогоды и небрежения властей, по центральной площади которого слонялось без дела несколько пьяниц-цыган, но вечером в ратуше собралась прилично одетая публика, и Билина преобразилась: благодарные слушатели были тронуты. Мои соседи по столу толковали о грибах, о рыжиках; я все ждал, когда же они наконец скажут самое главное, но самого-то главного о рыжиках никто не говорил, поэтому я извинился и произнес... Рыжик, господа, - гриб мистический, он такого прекрасного рыжеватого оттенка, а зеленоватые концентрические окружности на его шляпке как раз и выражают мистический смысл этого гриба, потому что эти зеленоватые уменьшающиеся круги венчает точеный зеленый пупырышек - средоточие всех этих уменьшающихся зеленых концентрических окружностей, и эта точка посреди шляпки рыжика есть центр познания, это то же самое, на что смотрят буддийские жрецы, созерцая собственный пуп; при этом они как будто возвращаются по пуповине назад, во чрево нашей праматери, первой женщины с гладким животом, откуда взял начало род человеческий. Все это, господа, говорю я, можно прочесть по концентрическим зеленым окружностям рыжего рыжика, которые заключают в себе главный символический смысл человеческого прошлого и настоящего... Но вы, господа, любите поесть, так я расскажу вам один рецепт, как испанские лесорубы готовят рыжики. Слой колбасы, сверху слой рыжиков, потом нарезанный перец, потом слой сала, потом помидоры, потом опять слой колбасы и рыжиков, и так слой за слоем, а сверху опять колбаса; все это запекается на костре, а когда блюдо готово, его можно еще посыпать тертым сыром... И я выкрикивал это свое послание, чтобы, с одной стороны, меня было хоть как-то слышно, а с другой - мне казалось, что меня должно быть слышно не только в Праге, но и во всей стране, во всей Европе; потому я, бывает, и кричу как оглашенный, что думаю, будто таящееся во мне принадлежит всем... а пан Руис рассказывал, как "Квартет Дворжака" исполнял в Швеции сплошь чешскую музыку, а именно сам квартет Дворжака, который он написал, когда у него умерли дети, а под конец - "Из моей жизни"... и тут вдруг раздались рыдания и плач, все стали оборачиваться, а после концерта выяснилось, что в зале была жена одного нашего доктора, который эмигрировал, и она говорила пану Руису в гардеробе, что хочет домой, к маме, что если она не вернется, то умрет, и хотя у нее тут есть все, даже "мерседес", она хочет домой, повидать Прагу, и маму, и друзей... Пан Руис тихо сказал это, и все смолкли, так что над столом звучал лишь надтреснутый красивый голос пана Руиса, а потом разговор перешел на Стравинского, у которого на стене всегда висели портреты троих святых для него музыкантов, его патронов: Веберна, Шенберга и Берга ... А я дожидался своей минуты, когда я смогу вставить ногу в приоткрытую дверь беседы и высказать то, что, как мне неизменно кажется, должны были бы знать не только мои соседи по столу, но и вся пивная, да что там пивная - весь город, вся страна, весь мир... и когда я наконец вставил ногу в приоткрытую дверь, через которую пролетел тихий ангел, я громко произнес... Слушаю я, господа, утром венское радио, а там сообщает неизвестные подробности из жизни Веберна его зять. Когда для Австрии кончалась война и американская армия заняла Линц, в городе объявили комендантский час... и вот вечером зять Веберна, который и понятия не имел, кто такой Веберн, да и сам Веберн не знал, что он - знаменитый Веберн, так вот, этот самый зять говорит Веберну, который пришел их навестить: папа, я сберег для вас восемь сигарет, вы же заядлый курильщик, вот, возьмите, и Веберн растрогался до слез и отвечает: я так счастлив, что отдал дочь за тебя, что у меня такой хороший зять, а у моей дочери - муж, я одну сейчас же выкурю, я не выдержу, а дочь с зятем и говорят ему: папа, покурите в коридоре, а то тут дети, и Веберн вышел в коридор, но потом подумал, дым потянет в комнату, где спят мои внуки; раз уж у меня такой хороший зять, я, пожалуй, покурю на балконе. И он вышел в ночь, с жадностью сунул в рот сигарету, дрожащей рукой чиркнул спичкой, но как только он в первый раз вдохнул долгожданный никотиновый дым, раздался выстрел и Веберн рухнул как подкошенный, и когда пришли его родные, они нашли мертвого Веберна; его первая затяжка стала его последним вздохом, дорого же он за нее заплатил! Какой-то солдат из патруля выстрелил, потому что было запрещено зажигать огни, и убил Веберна... Но на этом, господа, мистическая цепь событий не кончается. Этот солдат потом просто места себе не находил от того, что по ошибке застрелил Веберна, так что, вернувшись в Америку, даже угодил в лечебницу, этот Веберн ранил его настолько, что он три года провел в психушке, а на пятый год после того, как убил Веберна, он покончил с собой... А пана Марыско эта история так проняла, что он потом говорил, когда мы уже собирались домой, он говорил... Не надо было рассказывать мне это про Веберна... говорил пан Марыско, который раньше все ругался, мол, кто только этого Веберна станет играть, а пан Руис на это ответил, что лично он Веберна любит и с удовольствием его исполняет, и его поддержал пан Гампл, художник, заявив, что он ценит Веберна именно за то, что совершенно его не понимает... И вот я сидел в "Золотом тигре", разглядывал посетителей - о да, это вам не просто треп, не какая-нибудь там пьяная болтовня; эта шумная пивная - словно маленький университет, где под воздействием пива люди рассказывают друг другу истории и повествуют о событиях, которые ранят душу, а над их головами клубится табачный дым, принимающий очертания огромного вопросительного знака: ну, не абсурдна ли и не удивительна ли человеческая жизнь?.. Я молчал. Рыжик с зелеными концентрическими кругами, зеленая точка в центре рыжей шляпки рыжика, этот омфалос, пуп земли, сквозь который можно проникнуть в самое чрево праматери Евы... и вот, погруженный в задумчивость посреди беседы, которой я не слышал, я вернулся назад, в свое детство, когда я впервые попал в пивную, которая меня так очаровала, что стала моей судьбой. Папаша, управляющий пивоваренным заводом, бывало, брал меня с собой, когда на мотоцикле фирмы "Лаурин и Клемент" объезжал кабачки, куда его завод поставлял пиво; мы ездили по городкам и весям, и я помню, что каждый такой кабачок казался мне утром и днем каким-то заброшенным, грустным, там почти не было посетителей, обычно в полумраке лишь тускло поблескивал кран, из которого наливают пиво, папаша на кухне высчитывал налоги, а я сидел в зале, где почти всегда было холодно, но пил, конечно, лимонад, один стакан за другим, тот восхитительный желтый или красный лимонад, который пенился и шипел, в полутьме с трудом можно было различить нескольких завсегдатаев, их присутствие выдавало только то, что иногда они поднимали пивные кружки или опрокидывали рюмочку чего-нибудь покрепче, некоторые курили, поэтому в темноте иногда вспыхивала спичка - и я в этих заведениях бывал счастлив. Иногда меня звали на кухню, там обычно сидела хозяйка, и все они казались мне страшно усталыми, эти хозяйки с трудом ходили, хватаясь за мебель, а со стула вставали так, как будто страдали ревматизмом; на кухне мне наливали супа, давали гуляша, и я опять-таки пил лимонад, желтый и красный, стакан за стаканом, сколько влезет, в то время как перед папашей на столе ослепительно белели бумаги, а от его пальцев к потолку поднимался синий дым папирос - египетских, за другими он меня никогда не посылал, папаша говорил тихим, вкрадчивым, но настойчивым голосом, хозяин молча слушал его советы, а я не понимал, о чем речь, как будто говорили не по-нашему, я знал лишь, что у хозяина всегда было что-то не в порядке, примерно как у меня в школе: папаша был строгий учитель, а я ученик, который не выполнил домашнего задания, вот так и хозяин пивной смотрел в пол, боясь встретиться взглядом с папашей, но его голос придавал хозяину смелости, внушал надежду, так что в конце концов оба, рассмеявшись, долго жали друг другу руки и глядели в глаза, папаша оставлял бумаги на столе, а хозяин всякий раз совал ему бутылочку-другую сорокаградусной; потом нас провожали, помогали завести мотоцикл, и я знал, что после нашего отъезда весь кабачок вздыхал с облегчением, ведь папаша, должно быть, потому и был управляющим, что всегда сваливался на голову хозяев с какими-нибудь неприятностями, с чем-то таким, чего они боялись... В следующей пивной я опять пил желтый и красный лимонад, стакан за стаканом, через год я уже не решался заходить на кухню, а сидел в зале, и сквозь застекленные двери до меня доносился голос папаши, говорящего что-то неприятное хозяину, который возражает, приводит какие-то доводы в свою защиту; иногда хозяин, вылетев из кухни и подбежав к стойке, наливал себе рюмочку и с бледным лицом возвращался назад, а папаша, положив руку ему на плечо, добродушно увещевал его - так, как он ласково убеждал меня лучше учиться и перестать лоботрясничать, кем, мол, я вырасту, если буду лениться? Я любил эти поездки с отцом, любил кататься с ним после уроков, а особенно в каникулы, изо дня в день мы объезжали эти папашины кабачки в Нимбуркском округе, я уже знал их наперечет, самым же большим потрясением стала для меня пивная "У города Колина" в Лысой, где была такая бесстыжая хозяйка, что папаша краснел, а она только смеялась и плевать хотела на все эти страсти с пивом и налогами. Я сидел в зале, всегда залитом солнцем, где стояли большой аспарагус и хозяйкина швейная машинка, пил красный лимонад, стакан за стаканом, а между ними - желтый, и с замиранием сердца слушал, как непристойно бранилась эта женщина, которая иногда наведывалась в зал, чтобы дать мне очередной лимонад, и всякий раз проводила рукой по моим волосам, глядя на меня своими прекрасными глазами, в которых я отражался весь. В других заведениях я обходил всю пивную, а затем зал для танцев и зал для театральных представлений и выходил в сад, где стояли столы и бильярд; особенно меня поразил кабачок, где хозяином был пан Гуго Шмолка, еврей, у сыновей которого были такие густые шевелюры и такие пышные пейсы, что они закрывали почти все лицо, а черные волосы самого пана Шмолки, на затылке коротко подстриженные, спереди падали на лоб едва ли не до бровей, супруга же его вечно лоснилась от пота, словно ее намазали маслом или салом, даже платье на ней было как будто пропитано жиром. Вот так я полюбил кабачки и пивные, и мне было как-то не по себе, когда папаша брал меня в ресторан, где были скатерти, а то и официант в черном фраке, здесь я чувствовал себя не в своей тарелке и предпочитал подождать папашу на улице, чтобы опять отправиться вместе с ним в деревенскую пивную... ах, эти деревенские пивные, где меня принимали чуть ли не как родного, там я бывал счастлив, в такой пивной я заглядывал во все углы, иногда даже во двор и в хлев, при некоторых кабачках - самых моих любимых - была еще и мясная лавка, где мне непременно давали колбасы. Вот это было по мне - пить лимонад, один стакан за другим, заедая его колбасой! Когда я пошел в реальное училище, я уже пил пиво. Везде, куда бы мы с папашей ни приехали, я был живой рекламой пива. Я опрокидывал кружку за кружкой и вслух нахваливал их содержимое, мол, какой это отличный и вкусный напиток; и я говорил это так убедительно и пил с таким удовольствием, что мне не переставали удивляться как хозяева, так и завсегдатаи пивных. И я объезжал все те же кабачки, пил там одну кружку пива за другой - а отец своим тихим голосом решал с хозяином все те же проблемы с завозом пива и налогами, и всякий раз что-то было не так, я же сидел в зале и после третьей кружки пускался в разговоры с посетителями. Больше всего я любил ездить с отцом в Колин, в кабачок Водварки; здесь уже с утра шло веселье, а пан Водварка был человек открытый и никогда не терял хорошего расположения духа, и папаша не мог его ни в чем упрекнуть, потому что пан Водварка был просто молодец и таким навсегда остался в моей памяти. Когда он появлялся в Нимбурке, отец приходил в ужас, что опять надо будет ехать с ним в Прагу, для меня же это было настоящее событие; каждые три месяца мы наведывались в Прагу, а точнее сказать, в тамошний кабачок "У Шмельгаузов", причем в первый раз пан Водварка, едва войдя в зал, прилепил скрипачу на лоб сотенную бумажку, и с тех пор, стоило нам показаться на пороге, музыканты принимались играть для нас песню "Колин, Колин...". А потом мы кутили, папаша то и дело напоминал, что пора отправляться домой, но пан Водварка лихо отплясывал и пел, расточал улыбки и сыпал остротами, и я тоже кутил и чем больше пил, тем охотнее обнимался со всяким, кто подходил пожать руку пану Водварке; так мы веселились до самого закрытия, и на отца жалко было смотреть, ведь он не мог так много пить, потому что вез нас назад на мотоцикле, а позже он купил "шкоду". Папаша цепенел, недоумевая, куда это он попал, ибо пан Водварка, приезжая сюда раз в три месяца, всегда обещал, что они вначале покончат со всеми делами, а потом только на минутку заглянут к Шмельгаузам... а в итоге нас с музыкой провожали к выходу и даже на улицу, на обратном же пути, уже на рассвете, пан Водварка поднимал с постели трактирщика в Негвиздах, и мы опять пили там пиво и кофе, и пан Водварка требовал разбудить музыкантов, которые потом для нас играли, а еще пан Водварка будил местного лавочника и, скупив у него весь запас шоколада, угощал женщин, которых он созывал, так как до этого он стучался в окна каждого дома и приглашал добрых людей повеселиться, и все пели и плясали, а отец сидел и смотрел на часы, переживая, что ему через каких-нибудь два часа нужно быть в бухгалтерии пивного завода... Ах, эта вереница кабачков моих детских и юношеских лет, а позже мои пивные в Нимбурке, куда я ходил по субботам и воскресеньям утром и вечером играть на бильярде, и мой трактир "Под мостом у Поспишилов", где я играл на пианино и резался в карты с ребятами из Залабья, с которыми мы были друзья не разлей вода, с простыми парнями из зареченских домишек, а потом мои пивные и кабачки тех времен, когда я колесил по Чехии, служа страховым агентом, а затем ресторанчики, в которых я завтракал, обедал и ужинал, когда ездил коммивояжером, продавая галантерейные товары фирмы "Гарри Карел Клофанда", а ночевал при этом в обычных гостиницах, и, наконец, моя Прага, где я каждый день ходил в кабачки в Либени, на Жижкове и на Высочанах, на Малой Стране и в Старом Месте. Почитай четверть века я обедал в этих моих кабачках и крайне редко, скорее по недоразумению, попадал в приличный ресторан или гостиницу; их я посещать не любил и даже робел там, приходя в себя, только когда оказывался на улице и мог завернуть в первую попавшуюся пивную: тут мне было хорошо, тут были все свои - свои официанты, свой хозяин, здесь я был среди друзей, дома, в кругу семьи...

Богумил Грабал

РУКОВОДСТВО ДЛЯ УЧЕНИКА ПАБИТЕЛЯ

Перевод с чешского Сергея Скорвида

Я поклонник солнца в ресторанчиках под открытым небом, любитель глотка луны, отраженной в мокрой мостовой, я шагаю прямо и ровно, в то время как моя жена дома, хотя и трезвая, совершает неверные движения и пошатывается, шутливое толкование Гераклитова "Panta rhei" переливается у меня в горле, и любая пивная на свете видится мне скопищем оленей, сцепленных между собой рогами беседы, выведенное крупными буквами Memento mori!, сквозящее во всех вещах и людских судьбах, вновь и вновь дает повод выпить sub specie aeternitatis, так что я -- догматик в жидком состоянии, теория тростника и дуба -- моя движущая сила, я испуганный человеческий вскрик, который снежинкой падает на землю, я вечно спешу, для того чтобы два-три часа в день бездеятельно и деятельно мечтать, ибо я хорошо сознаю, что человеческая жизнь течет так же, как тасуется колода карт, что, быть может, лучше бы меня кто-нибудь выстирал или обронил вместе с носовым платком, иногда кажется, будто я предвкушаю, что на меня вот-вот свалится миллион, хотя я отлично понимаю, что в конце концов мне выпадет смеющийся ноль, что весь этот хоровод начался с капельки семени и закончится потрескиванием огня, после такого прекрасного начала -- столь прекрасный конец, и в миловидном обличье жизни ты ласкаешь кумушку Смерть; я поливаю цветы, когда идет дождь, в душном июле волоку за собой декабрьские санки, в жаркие летние дни, желая обрести прохладу, я пропиваю деньги, которые отложил на покупку угля, чтобы согреваться зимой, я то и дело замираю в страхе от того, что людей не страшит, как коротка жизнь и как мало времени отпущено им на запои и безумства, пока же хватает времени, я воспринимаю утреннее похмелье как полезный опыт, как высшую ценность поэтической травмы с признаками пищевой несовместимости, которую нужно смаковать как святой приступ желчекаменной болезни, я раскидистое дерево с переплетенными ветвями счастливых и несчастных случаев, полное внимательных и улыбчивых глаз, которые всегда пребывают в состоянии влюбленности, какое это наслаждение -- молодые побеги на старом стволе и смех свежераспустившейся листвы, мой климат -переменчивая апрельская погода, залитая скатерть -- вот мое знамя, в его колышущейся тени я переживаю не только радостную эйфорию, но и оползень восстания из мертвых, тупую боль в затылке и страшную дрожь в руках, я собственными зубами извлекаю из ладоней осколки и остатки вчерашней бурной ночи и каждое утро удивляюсь, как это я еще не умер, я все время ожидаю, что загнусь раньше, чем успею всласть побезумствовать, я не мню себя четками, я лишь звено в разорванной цепочке смеха, хрупкая поросль ясеня дает силу моему буйному воображению, во мне что-то выхолощено -- нечто такое, что одновременно существует и при этом откатывается в прошлое, дабы оно, описав дугу, катапультировалось в будущее, которое опять-таки вечно отодвигается от моих жадных губ и глаз, отчего они косят, будто перед глыбой слоистого исландского известняка, сегодня есть вчера, но прежде всего послезавтра, поэтому я -- творец поспешных всеобъемлющих выводов, дегустатор расплесканного пространства, склероз, маразм, как и детский щебет, я считаю источником вполне вероятных открытий, игривостью и игрой я обращаю юдоль слез в смех, я зачаровываю действительность, и она всякий раз дает мне знак, я робкая косуля на поляне дерзких мечтаний, я колокол, надтреснутый молниями ожиданий, объективной данности природы и общественных наук, я гений разрушения, браконьер в угодьях речи, лесничий несерьезного вдохновения, сторож на поле анонимных анекдотов, убийца благих намерений, инспектор рыбнадзора у темных омутов спонтанности, герой здравомыслящего безрассудства, опередивший свое время опрометчивый крестоносец параллелей и меридианов, желающий откусить от ломтя хлеба, намазанного маслом бесконечности, и отхлебнуть из поллитровой кружки сливок вечности, причем немедленно, в неверном толковании Христовых слов я нахожу особую прелесть апостольских посланий, меня украшает ледяная крошка по берегам замерзшей реки, о которую легко пораниться, я -- депрессия, хандра и тоска, моя готовность пробивать лбом стену -- это попытка, откладываемая со дня на день; можно ли жить иначе, чем я жил до сих пор, я неврастеник с отменным здоровьем, который страдает лишь бессонницей и спит крепко только в трамвае, позволяя ему увезти себя на конечную остановку, я великое настоящее скромных ожиданий и ожидаемых великих крахов и поражений, на краю причудливого небосклона передо мной мерцают новые горизонты маленьких провокаций и миниатюрных скандалов, поэтому я -- клоун, мультипликатор, рассказчик и домашний учитель точно так же, как непревзойденный сочинитель доносов на самого себя и писем с угрозами в свой же адрес, ничтожные известия я считаю достойными стать преамбулой к моему уставу, который я то и дело меняю и никогда не могу окончить, в наброске едва обозначенной тени я нахожу проект гигантского сооружения, хотя это всего лишь уже давно исчезнувшая детская могилка, я стареющий человек, несущий под сердцем свою молодость, мои жесты и язык -- это переменчивая грамматика моего собственного жаргона, свежая отбивная и кружка холодного пива спустя полчаса доказывают мне, что материя транссубстанциализуется в хорошее настроение, дешевая метаморфоза для меня -- первейшее из чудес в мире, а рука на плече друга -- это ручка от дверей к блаженству, где каждый предмет любви есть средоточие райских кущей, каннибализм -- это путь по бесплодной пустыне без священников и школьных аттестатов, грустные глаза коров, любопытно выпученные поверх бортов грузовых машин, -- это и мои глаза, молодая телочка, которую ждут мясники со сверкающими ножами, -- это я сам, синичка с вывернутыми крыльями, утонувшая морозным вечером в ведре с ледяной водой, -- это тоже я, и огонь, в который возвращаются верные осы, чтобы сгореть вместе с прочими в пылающем гнезде, дает мне весьма точное представление о горящих сотах с медом, приготовленным лишь для меня; итак, я член-корреспондент Академии пабителей, студент кафедры эйфории, мой бог -- Дионис, прекрасный и вечно пьяный юноша, веселость в человеческом образе, мой духовный отец -- ироничный Сократ, который терпеливо ведет разговор со всяким, чтобы посредством языка и за язык подвести его к самому порогу неведения, мой возлюбленный сын -- Ярослав Гашек, первооткрыватель рассказов из пивной, гениальный самородок и сочинитель, который, очеловечив прозаический небосвод, предоставил писать другим, немигающими глазами я вглядываюсь в синие зрачки этой Святой Троицы, так и не достигая вершин пустоты, упоения без алкоголя, просвещенности без знания, я обескровленный смехом бык, чей мозг кто-то поедает ложечкой, словно мороженое.

Богумил Грабал

Волшебная флейта

Перевод с чешского Сергея Скорвида

Горящий горящий горящий

О Господи Ты выхватишь меня

О Господи Ты выхватишь

горящий

Т.С.Элиот, "Бесплодная земля"

Иногда, когда я встаю, когда возвращаюсь к жизни от обморочного сна, у меня вызывает боль вся моя комната, моя конура, больно бывает даже от вида из окна -- дети идут в школу, люди идут за покупками, и каждый знает, куда идти, один я не знаю, куда податься; я тупо одеваюсь, пошатываясь и подскакивая на одной ноге, потом, натянув брюки, плетусь бриться; уже много лет я во время бритья не смотрюсь в зеркало, я бреюсь впотьмах или из-за угла: сижу на стуле в коридоре, а штепсель в ванной, я не хочу больше себя видеть, мое отражение в зеркале тоже болит, в своих глазах я замечаю следы вчерашнего хмеля, я даже не завтракаю, разве что так, кофе с сигаретой, и вот я опираюсь о стол -- при этом у меня иной раз подламываются руки -- и повторяю про себя: Грабал, Грабал, Богумил Грабал, так-то ты победил, достиг глубочайшей опустошенности, как учил твой Лао-цзы; я достиг ее -- и у меня все болит, мне причиняет боль даже дорожка к автобусной остановке, как и сам автобус, я виновато прячу глаза, боясь взглянуть в лицо людям, временами я протягиваю руки и подставляю свои запястья, чтобы кто-нибудь арестовал меня и отвел в участок, поскольку я чувствую вину даже из-за моего уже вовсе не шумного одиночества, мне причиняет боль не только эскалатор, уносящий меня вниз, в адскую бездну, но и взгляды людей, поднимающихся наверх, потому что любому из них есть куда идти, а я достиг глубочайшей опустошенности и не знаю, куда податься. Я сознаю это, но меня спасают мои дети, дачные кошки, которые ждут меня, они -- мои дети, и вот я уже еду под землей, подземка тоже доставляет мне боль, кто-то поднимается наверх, кто-то спускается вниз, стоя на месте, я же потом поднимаюсь пешком по лестнице, в буфете на Флоренце виновато покупаю четыре жареные куриные грудки, виновато отсчитываю деньги и вижу, как у меня трясутся руки, ведь кур я покупаю для кошек, тогда как где-то в Африке голодают дети. У меня вызывают боль даже этот буфет на Флоренце и оживленная магистраль с едущими во встречных направлениях грузовиками и легковыми машинами, каждый водитель знает, куда ехать, один я не знаю, хотя где-то за городом меня ждет моя последняя надежда, последний стимул к жизни -- кошечки, замирающие в страхе: вдруг я не приеду, что тогда с ними будет, кто их накормит, кто погладит; да, мои киски любят меня, хотя меня мучит не только моя спальня, но и весь этот город, в котором я живу, да и весь этот мир, ибо под утро меня посещают некие существа, которые мне не то чтобы незнакомы, скорее наоборот; они медленно, но верно поднимаются по эскалатору моей души, и при этом все отчетливее обозначаются их лица и некоторые страшные события, как если бы это был портрет или фильм, документальный фильм о том, как я, бывало, безумно любил и как я предавал. И вот так я продолжаю мой внутренний монолог, впрочем, нет, я уже не веду разговор сам с собой, я стою как будто перед судьей на допросе, и все, что я когда-либо сказал или сделал, обращается против меня, с этого момента и то, о чем я невольно думал, против меня. Как часто я перехожу на красный свет, прямо сквозь поток автомобилей, однако, как я ни задумчив, при мне всегда мой ангел-хранитель, и он, мой ангелочек, хочет, чтобы я еще пожил на этом свете, чтобы я достиг своего дна, опустился еще на один этаж ниже, туда, где укрываются самые тяжкие угрызения совести, из-за чего во мне и отзывается болью весь мир, и даже сам мой ангел; не раз я уже порывался выброситься с шестого этажа, из своей квартиры, где меня мучит каждая комната, но ангел в последний момент всегда спасает меня, втаскивая обратно, так же как моего Франца Кафку, который тоже хотел выброситься с шестого этажа, из "Мэзон Оппельт", оттуда, куда вход со Староместской площади, вот только пан доктор Кафка упал бы за углом, на Парижской, его, наверное, тоже больно ранил мир и вся его жизнь.

Богумил Грабал

ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОГО ДЯДЮШКИ

Перевод с чешского Сергея Скорвида

За несколько месяцев, прошедших с тех пор, как дядюшка Пепин взбунтовался, перестал ходить к нам обедать и ужинать и даже не здоровался с нами, он так похудел, что его морская фуражка стала ему велика. При порывах ветра она переворачивалась козырьком назад, одежда на дядюшке болталась, и по воскресеньям, когда он надевал каучуковый воротничок с бабочкой на резинке, было видно, что этот воротничок ему так же велик, как и пиджак, и бабочка печально висела на рубашке возле первой пуговицы. А когда на углу солодильни свистел ветер, дядюшкины брюки полоскались, подобно знамени, потому что его ноги были худы, как палки. В пивной никому и в голову не могло прийти, что дядюшка Пепин голоден, поэтому его угощали только чашкой кофе да рюмкой вермута или настойки. Вот почему, прежде чем отправиться в свою каждодневную экспедицию за красивыми девушками, дядюшка Пепин прокрадывался вдоль стены солодильни на птичий двор, заглядывал в курятники, делая вид, что интересуется курами, и, когда рядом никого не было, таскал у хохлаток вареную картошку, а если ее не оказывалось, то удовлетворялся картофельными очистками, посыпая их грубо измельченным зерном. И вот нынче утром прибежали бочары - мол, дядюшку Пепина нигде не могли отыскать, а теперь его нашли под койкой, и он, похоже, умирает, если уже не умер. И отец взял из шкафчика, украшенного красным крестом, пузырек с нашатырным спиртом и, бледный, направился в солодильню, сопровождаемый бочарами, которые с серьезными лицами и тоже бледные шагали рядом с отцом - как живой укор и свидетельство того, насколько далеко зашла неприязнь между паном управляющим и дядюшкой Пепином, рабочим-весовщиком и солодильщиком. А в коридоре солодильни к ним присоединились еще и солодильщики, так что в подсобке столпились все, кто смог оставить работу. Был там и пан заместитель, который хотел посмотреть на отца в неловкой ситуации. Когда папаша встал на колени и заглянул под койку, где лежал дядюшка, солодильщики взяли эту койку за железные спинки и вынесли ее на середину комнаты. Потом они окружили коленопреклоненного отца, склонившегося над лежащим Пепином. Голова дядюшки покоилась на старых резиновых сапогах, из которых выбегали мыши. Щеки дядюшки Пепина были накрашены красным эмалевым лаком, а под глазами синели такие же эмалевые круги. И вот он лежал, как манекен, как жалкая кукла, тряпичный клоун, с каким играют ребятишки. А вокруг дядюшки громоздились всякие лохмотья и грязные рубашки, и вдобавок там валялись два старых мышиных гнезда из клочьев бумаги; костюм же на дядюшке Пепине был мокрый, без пуговиц, а брюки подпоясаны веревкой, из башмаков текла вода, рубашка была без воротничка и к тому же такая грязная, что невозможно было понять, какого она цвета. И рабочие серьезно и злобно взирали на этот контраст: отец был облачен в красивый серый костюм с галстуком в форме капустного листа, и его белый каучуковый воротничок имел загнутые кончики, перед ним же лежал его брат, которого будто бы только что выловили из реки, где он проплавал целый месяц, и его обглодали раки и рыбы. Рабочие смаковали этот контраст, а пан заместитель улыбался, потому что впервые за долгое время видел управляющего в неловком положении. Папаша откупорил флакон с нашатырем и поднес его к дядюшкиному носу. Однако дядюшка дышал ртом. Тогда отец зажал ему рот ладонью. И, вдохнув несколько раз пары нашатыря, Пепин застонал и сел, чихая и перхая. Из глаз у него лились слезы, и на разрисованное эмалевым лаком лицо дядюшки страшно было смотреть. Отец встал и снял с койки подушку, будто пропитанную дегтем, так она была засалена дядюшкиной головой. Из рубашки под подушкой выскочила мышь, а когда отец поднял рубашку, он обнаружил нитки с иголками, несколько носков и портянок и зеленую расческу.