Последний магог

В основе новой книги прозы — роман «Последний магог», развернутая метафора на тему избранничества и изгнанничества, памяти и забвения, своих и чужих, Востока и Запада, страны Магог и страны Огон. Квазибиблейский мир романа подчеркнуто антиисторичен, хотя сквозь ткань романа брезжат самые остросовременные темы — неискоренимые мифы о «маленькой победоносной войне», «вставании с колен», «расовом и национальном превосходстве», «историческом возмездии». Роман отличает оригинальный сюжет, стилистическое разнообразие и увлекательность повествования.

Отрывок из произведения:

— Когда?

Он еле шевелил губами, пытаясь выговорить это слово. Он был очень слаб и очень стар. Он не мог двигаться, лишь следил глазами за моими движениями. Все оставшиеся силы вложил он в этот вопрос. Не знаю, как он смог догадаться, что я пойму его. Никто не понимает нас в земле Огон. Никто не может дать ответ, потому что не понимает нашего языка. Но даже если бы мы задавали этот вопрос на языке земли Огон, ответ получился бы совсем другим. Мы получили бы сотню ответов, и ни один из них нас бы не удовлетворил. Потому что никто не знает ответа на этот вопрос, будь он задан хоть на каком языке. Потому что ответа не добиться.

Другие книги автора Валерий Генрихович Вотрин

Кто-то сказал — чудны дела Твои, Господи. Точно сказал. Только для сказавшего-то это, небось, так, красное словцо, а некоторым эти чудные дела что ни день лицезреть. Помню, в первый раз ослица со мной заговорила, точно с древним пророком. Иа, иа, говорит, болван ты, Ахлай, куда идем, там же пустыня! Смотрю — точно пустыня. А ведь по воду шли. Ну задумался, о делах Господних, о пророках, мало ли о чем. А она мне — болван, мол! Изумился я донельзя, прибежал в город, к старейшинам стучусь, воплю гласом: ослица взговорила, ослица! Они, значит, на меня смотрят. Я им, уже потише: ослица взговорила. Они мне — и что она сказала? Я, уже шепотом: болваном назвала. Они смеются — а правду ведь сказало безгласное животное. И усомнился я, что она со мной заговорила. Подхожу к ней (она еще на лугу Менахии паслась) и строго так вопрошаю: отвечай, Божья тварь, вправду ли ты со мной заговорила или это бесовское наваждение? Она поднимает голову, спокойно так на меня смотрит, ничего не отвечает. Я ей еще раз, построже — отвечай, говорю, когда спрашивают. Откликается спокойно — а бесовское наваждение, говорит. Задумался я — может, и впрямь наваждение, поди отличи! И тут она мне — ну и болван же ты! Одно слово — Ахлай. Ну заговорила я с тобой, и то по необходимости — ты ведь прямиком в пустыню перся, где ни воды, ни еды, одни камни да скорпионы. А ты нет бы спасибо сказать — еще мне выговариваешь. Так это мне, говорю, старейшины выговаривают, с тебя спроса нет, безгласное ты животное, и все тут. Она качает головой — эх, Ахлай, Ахлай… Ну, продал ее, пусть другим о пустыне рассказывает. Но с тех пор так и повелось — то ангел явится, то козы укажут на место со свитками, то еще что. Прибегаю к старейшинам, зенки выпучив: ангел явился, ангел явился! Ну, идут, в сомнении качая головами, а там вместо ангела — идол торчит на холме. А вместо свитков — гора песка. Уже и за волосы таскали, и внушали: помнишь, что сказал Господь Моисею? Сказал, мол, что если человек то-то и то-то, то Я, значит, обращу лице мое на человека того и истреблю его из народа его. А ты, Ахлай, что? Ложное говоришь, и уже не в первый раз. Ужо истребит тебя Господь! Ну, забоялся я — а ну как истребит? Страх Божий — великое дело, сразу дурноту-то из башки вышиб. И тут снова является мне чудное дело. Еще, помню, сижу у реки и думаю — гроза собирается, вот будет вода для сынов Израиля, а то от засухи совсем истомились. Потемнело кругом, погода ну впрямь для чудного дела. Как подумал, вижу — от севера идет с ветром облако великое и клубящийся огонь с таким, значит, сиянием вокруг. Мама дорогая, думаю, это дело, похоже, всем чудесам чуднее. Приглядываюсь — в пламени как бы четыре животных, похожих на человека. У каждого — четыре лица и четыре крыла. А ноги-то прямые, и ступни как у тельца, и крылья — два разделены, а два соприкасаются. И такой от них огонь, что глаза слепит. А подле животных этих по колесу, на вид как топаз, и словно колесо в колесе, и ободья высоки и ужасны, ибо полны глаз. Короче, всего и не опишешь. И шум шел от них, как бы шум вод, и понял я, что это — вихрь и слава Господня. Все это прокатилось куда-то мимо меня и скрылось, а я долго еще не мог опомниться. Вот, думаю, слава Господня, вот, думаю, глаза, вот, думаю, животные. И вдруг вскочил да как рванул в город. А там — к старейшинам, и все отдышаться не могу, и хочу сказать, и дыханья не хватает, а они на меня смотрят. Наконец, один, Песахия, спрашивает — опять что-то видел, Ахлай? Ага, говорю, видел, и такое, чего вовек не описать. А ты попробуй, говорит. Да, говорю, тут одно слово — галгал. Они переглядываются — галгал, значит? Ага, говорю, галгал такой, и показываю руками, весьма образно. Они смотрят друг на друга и говорят — ну, что будем с ним делать? Говорили ему — Господь истребит. Не слушает. Говорили — быть такого не может. Может, говорит. И на тебе — галгал. Прямо, говорят, издевается над нами. Тебя, спрашивают, может, в пустыню бросить, к шакалам? А? Чтобы ты с ними поговорил? Не надо, говорю, к шакалам, а только был этот галгал, такой он, говорю, великий и страшенный. И руками показываю. Смотрят на меня, ничего не говорят. Чувствую, и впрямь скоро буду с шакалами беседовать. И ка-ак прысну оттуда, только они меня и видели, старейшины эти. И к реке. Вот сяду тут, думаю, и буду сидеть, покуда слава Господня не вернется. А потом я ей все про старейшин этих расскажу, все поведаю как на духу. Вот, наверно, смехота-то будет — сидят они в доме своем, и вдруг слава Господня к ним является. Небось забегаете, голубчики, будете на лица свои падать, молитвы творить, устрашаться. Сижу я так, усмехаюсь, вечер уже настает. И вдруг — шум как бы от многих вод, и вот — колеса возвращаются, идут мимо. Заметили меня, остановились. Ну, я, понятно, на лице свое, что-то там лепечу, мол, помилуйте, раб, мол, такой-то, презренный и тому подобное. И тут Голос сверху — а вот человек в льняной одежде. Читать-писать умеешь? Ну как же, бормочу, умею, презренный раб, и так далее. А и хорошо, говорит. Поднимайся с лица своего, пойдем. Иду, бегу, Господи, отвечаю, а сам поспешаю за колесами. И такой шум от них — ух! И тут смотрю — а на поясе моем писчие принадлежности. Эге, думаю. И возвеселился духом. Только возвеселился, значит, духом, только осознал, что уже в городе мы, как глас великий в уши — пусть приблизятся каратели города! Кто такие, думаю и оглядываюсь. Смотрю — шестеро нас, и писчий прибор только у меня, а у других — мечи, и идем мы и становимся у жертвенника Божья. Это, думаю, мы каратели. Уй, думаю, и страх меня забирает. Да только не до него — слава Господня появляется с шумом, и Голос возглашает — эй ты, который в льняной одежде, иди, значит, по городу и ставь людям на чело знак. Кто скорбит о всех творящихся мерзостях, тем ставь знак. А кто не скорбит и не вздыхает, тем не ставь. А вы, с мечами, идите за ним и бейте до смерти, но не троньте ни одного человека, на котором знак. Как бы, думаю, не перепутать, это ж ответственность какая! Это я себе думаю, и глядь — уже иду по городу и ищу глазами, на ком бы поставить знак. Да только не на ком — все разбежались и по домам попрятались. Смотрю — ребенок играет, девчушка. Остановился, смотрю на нее — вздыхает она о мерзостях или не вздыхает? Не вздыхает, возится себе в песочке. Ну, значит, знака не ставлю, все, как Господь сказал, чудны его дела. Дальше иду — старикашка какой-то на солнышке греется. Подошел, смотрю — ни о каких мерзостях не вздыхает старый. Не будет тебе знака. Ты вздыхай и скорби сердцем, тогда и знак поставлю. У нас все по закону. Иду, значит, и радуюсь в душе — вот какой справедливостью одарил Господь, вот до чего возвысил. И тут мысль приходит в голову. А где там дом старейшин? Оборачиваюсь, зову своих молодцов. Прямо так и говорю — эй, говорю, молодцы! А самого гордость распирает. Ну, вламываемся к старейшинам, а у них там пир горой — нового идола приобрели. А-га, говорю, и становится тихо. Вот как, говорю, вы Господа нашего чтите. А? Ничего не отвечают, глаза только выпучили, у Песахии, того и гляди, на лоб полезут. Это что же, говорю, идолы тут? Это когда Господь заповедовал народу Своему то-то и то-то, а не то прострет руку Свою и истребит. А? Молчат, челюсти отвалили, только Песахия что-то бормочет. Что? — спрашиваю, руку к уху приложив. Поставь знак, Ахлай, дорогой, шепчет, а сам весь взмок. Ага, говорю, знак. А кто меня за уши драл? А палкой кто прикладывал только за то, что я — видел, а вы — нет? А? — спрашиваю. Он, значит, только дрожит. А вот не поставлю знака, говорю. Вы тут о Господе в душе не ревнуете, идолы, понимаешь, разные, мерзости, говорю, творите, а я — грех на душу бери? Ну нет, говорю, меня Господь при городе поставил и особо наказал — то-то и то-то. Значит, заношу в свои скрижали — знака на старейшинах не ставить. Только сказал я это, только повернулся к дверям, только молодцы мои мечи вытащили, как вдруг сверху — Голос. Ахлай! — г оворит. Я — шлеп на лице свое, отвечаю — слушает раб Твой. Ты где сейчас, Ахлай? — спрашивает. Там-то, отвечаю. Со старейшинами маленько замешкались. Ага, говорит. Ну, с этим местом Мне все понятно. Ты Мне сейчас не там нужен. Бери карателей и иди туда-то. А, говорю, как же старейшины? Потом с ними разберемся, говорит. Подумаешь, один идол. В том месте их целых шесть, мерзость этакая. В общем, давай скоренько туда. Ага, говорю, Господи, слушаюсь. Поворачиваюсь, говорю молодцам — слыхали? Слыхали, говорят. Ну, тогда двинули, говорю. Выходим из дома — а слава Господня тут как тут. И шум от нее как от многих вод, и сиянье, и колеса, и все такое. И двинулись мы все, куда было сказано, и вдруг слышу — зовет кто-то. Оглядываюсь — Песахия, полуживой от страха, вышел за порог и показывает трясущейся рукой на славу Господню. Ахлай, спрашивает, что это такое? Что, говорю, вот это?

Новый роман Валерия Вотрина — лингвистическая антиутопия. Действие романа разворачивается в государстве, управляемом законами орфоэпии. Умение следовать правилам пунктуации и орфографии определяет социальное положение граждан, а необходимость контролировать их соблюдение создает развитую систему надзорных и регулирующих органов. Два главных героя романа — логопед, встроенный в государственную систему надзора за языковыми нормами, и журналист, высланный за несообразные с языковой политикой суждения. Одному суждено разрушить государственную систему изнутри. Другой станет последней надеждой на сохранение языка страны и, как следствие, ее государственности.

Жил некогда во Флоренции, граде в те времена заблудшем и развратном, один знатный и богатый человек по имени Джан Баттиста Ручеллаи. Нравом был он горд и своеволен и тем прославился еще смолоду, ибо всяк вокруг знал, что любит означенный мессер Джан Баттиста все делать по своему собственному произволу. Еще в младые годы взялся он за изучение трудов греческих философов и немало в том преуспел, подпав к этому времени под богомерзкое их влияние и так-то отринув помощь Бога в избавлении от пагубной сей ереси. Но сказано: берегитесь, чтобы вам не увлечься заблуждением беззаконников. А мессер Ручеллаи увлекся им, позабыл про суровость по отношению к ближним и домочадцам, стал держать ближних своих в недозволительной вольности и даже жену свою, монну Примаверу из рода Альбицци, стал выпускать в церковь редко и неохотно. Возомнив себя последователем платонической философии, начал участвовать указанный мессер Ручеллаи в заседаниях преступной против Бога и церкви Академии и развешивать в своем доме мерзкие картины, изображающие голых женщин и языческих богов. А еще в своем доме держал он великое множество запретных и недозволенных книг, каковые книги читывал он в одиночестве, еще более погрязая во грехе. Так-то и служил нечестивец Джан Баттиста диаволу.

Постоялый двор под вывеской «У ворот», каковая вывеска намалевана была желтой краской на фоне цвета голубиного яйца, в точности соответствовал своему названию. Он располагался близ главных городских ворот и испытывал все прелести такого соседства. Верно, пыли и гаму доставалось двору во множестве, так что иной раз доходило до жалоб. Но и прибыли было основательно, особенно в ярмарочные дни, иначе стал бы терпеть хозяин двора, рыжий Штюблер, все эти неудобства: гам, и пыль, и возчиков… ох уж эти возчики! Знатные господа предпочитали останавливаться не тут, а дальше, в гостинице «Бык и щит» на улице Мечников и в гостинице «Счет и бук» на улице Подсвечников. В заведении же Штюблера селился известно кто: торговцы, актеры, бродячий ремесленный люд, возчики… эти ему возчики!

Замок Безумцев стоял в долине, у которой не было своего названия, но имелась репутация, почти столь же зловещая, как и у самого замка. Малахитовое небо сверкало над ним алыми полотнищами зарниц, острые шпили устремлялись вверх, и безобразные птицы сидели на зубцах его башен. Окна замка светились странным светом, который не имел определенного оттенка, а переливался и мерцал, завораживая всевозможными цветами. У основания замшелых стен, на ровной, хорошо освещенной светом кровавой луны площадке Хейзинга и Намордник Мендес играли в бамбару.

Жак Мариво повстречал Корасон перед порталом больницы Сен-Жерве: она зачарованно и не мигая смотрела на тонкие железные решетки портала, которые были покрыты причудливыми, фантастическими иероглифами. Остановился. Продолжала смотреть. Коснулся ее. Сказал: эти символы оставил великий Фламель. Никто не может разгадать их. Помолчал. Добавил: вам интересны формулы герметиков? Неотрывно смотрела на него. Вздрогнула. Сказала: три дня назад в этой больнице умер мой отец. Сказала: он был очень стар. Сказала: теперь я сирота. Сказал: вы испанка, это слышно по выговору. Сказала: да. Отвернулась. Оглядел ее. Была красива. Сказал: я живу на улице Постников. Это совсем рядом. Мой дом обширен. Он вместит всякого, кто пожелает в нем поселиться. Спросила: кто вы? — будто очнувшись. Как вас зовут? Сказал: Жак. Жак Мариво, магистр теологии. Произнесла: меня зовут Корасон, — не оборачиваясь, продолжая глядеть на решетки. Сказал: вы остановились поблизости? Спросила: что? Взял ее за руку, повел. Безропотно подчинилась. Шли серпантинами узких, сдавленных старыми домами улиц, временами сторонясь и пропуская конный патруль гвардейцев или процессию духовного лица. Украдкой взглядывал на нее. Шла опустив глаза, кружева мантильи скрывают голову и плечи, узкая и смуглая рука подчиненно позволяет себя держать. Иногда словно бы просыпалась, вскидывала голову и изумленно оглядывалась. Пояснял: Штукатурная улица. Улица Сен-Мартен. Часовая. Снова погружалась в свое забытье, а он принимался смотреть на дорогу. Прошли Часовую улицу и свернули налево, попав в мелкую сеть улиц и улочек со старыми замысловатыми прозвищами. Концом их пути стал глухой тупик улицы Постников, узкий, изрытый канавами, с выпирающими на него задами лачуг и складов. Слева лачуг не было. Тут посреди обширного, огороженного полусгнившим деревянным частоколом пустыря высилась старинная каменная башня времен Филиппа Августа с зубчатым верхом, к которой с правой стороны, прорывая штурмом гнилую ограду, жалось несколько ветхих двухэтажных домов, чьи крыши, однако, едва доставали до искрошившихся зубцов башни. При виде ее остановилась. Сказала: я не пойду, — не глядя на него. Сильнее сжал ее руку. Сказал: я здесь живу. Эта башня — мой дом. Улыбнулась. Поглядела на него. Уверенно произнесла: ты лихоимец. Тот, кто заманивает беззащитных девушек в глухие места и там совершает над ними гнусные непотребства. Выпустил ее руку. Молвил: иди куда хочешь. Если не знаешь дороги, я провожу. Все еще улыбаясь, покачала головой. Сказала: отец мой умер. Сказала: мне некуда идти. Сказала: я бедная сирота, но и у несчастной лани есть острые копытца, чтобы мозжить головы матерым волкам. Пошла вперед. Поспешил, открыл дверь перед нею. Еще раз улыбнулась, взглянув на него, вошла. Первый этаж башни занимало большое многоугольное помещение с остатками когда-то перегораживающих его стен. Пол устилала солома, кое-где полусгоревшая и мокрая. В трех стенных очагах лежали горки углей. Стены и пол густо усеивали странные символы. Увидев их, вздрогнула и уже по-настоящему, внимательно оглянула его. Встретил ее взгляд. Спросила: чем ты занимаешься? Вместо ответа прошел к очагу и, стоя спиной к ней, разжег его. Вернулся с вином и мисками, сказал: должно быть, вы проголодались. Покачала головой, но не отрывала взгляд от еды. Стала медленно приближаться, но потом остановилась. Сказала: я маранка. Вместе с отцом мы бежали из Испании. Силами нашей общины в Руане его удалось вызволить из застенков инквизиции, но здоровье его было уже подорвано. Я думала, что мы переедем в Руан, когда он поправится. Но он умер в больнице Сен-Жерве и вчера я проводила его на кладбище Невинных. Замолчала. Добавила как бы про себя: теперь я одна на целом свете. Провел пальцем по столу. Поднял голову. Спросил: так ты еврейка? Сказала: я крещена во Христе. Сказал: это не имеет никакого значения. Сказал: во мне течет кровь катаров, а в тебе сосредоточилась мудрость праотцев. Спросил: веруешь? Ничего не сказала. Молча смотрела на него. Близилась ночь. Ела и смотрела, как он читает, а зябкий огонек свечи выхватывает из темноты его лицо, полузакрытое спадающими волосами. Иногда протягивал руку с пером и выписывал на пергамент несколько слов. Жевала и смотрела на заглавие книги — «De natura daemonium», смотрела, как изящно и точно его рука вписывает на шуршащий пергамент еще одну строку. Перестала жевать, сказала: в прошлом году мою мать сожгли в Мадриде. Замолчала, увидев его лицо, захлопнутую им внезапно книгу. Добавила: ее обвинили в том, что она ведьма, и сожгли вместе с нею ее книги. Вскочил. Заспрашивал: что это были за книги? Когда ее сожгли? Подтвердили ли свидетели то, что она являлась ведьмою? Молчала. Смотрела на него. Сказала потом: инквизиция арестовала бы и меня, но я вовремя покинула страну. Увидела, как он затаил дыхание, как побледнел и начал всматриваться в нее. Спросил: ты умеешь читать на древнееврейском? С усмешкой, непонятной и необъяснимой, покачала головой. Приблизился, сел рядом, отодвинув пустые миски. Спросил: ты останешься здесь? — с надеждой. Долго смотрела ему в глаза, потом обвела взглядом стены, сплошь в загадочных символах. Снова взглянула на него. Сказала: да. Накрыл ее руку своей. Сказал: там, вне этих стен, я гонитель, экзорцист, магистр триединой теологии, триединой, как Святая Троица: мистической, канонической и схоластической. Здесь я провожу время в своих опытах. Я задался целью постичь непознаваемое, прочесть недочитанное в сокровенных древних книгах символов и мудростей и сотворить нетварное. Знание — тьма, совершенство — тьма, тяга — свет. Спросила: чего ты хочешь, странный человек? Поднялся и стал освещен свечою. Сказал: хочу сотворить демона собственноручно. Усмехнулся вдруг. Усмехнулась вдруг. Усмехнулись вдруг. Сказал: открой мне свои тайны, спящая материя! Сказала: во мне живет страх перед пламенем. Сказал: креатура защитит нас от него. Сказала: демонами полны леса и пустоши. Зачем тебе еще один? Сказал: ради власти. Ради спасения души. Ради великого торжества разума. Спросила: торжества над чем? Сказал: над верой. Сказала: сложно объединенную веру тысяч осилить несовершенным своим разумом. Сказал: вот затем и хочу сотворить демона себе. Сказала: сможешь ли? Изрек: не сила, но символ. Не добро, но буква. Не душа, но идея. Всмотрелась в него. Сказала: ересь. Засмеялся. Сказал: альбигойские мученики незримыми толпами стекаются на площади городов. Плачут и слезятся стены домов, где они жили. Месть будет зрима для них. Задумалась. Произнесла: крест внезапно обернулся мечом, и немилосерд. Очаг превратился в огонь, и палит. Сила церкви угасает от преисполненности своей, сила ересей возрастает от умаления их. Встал, подошел к стене и, глядя на нее, показал. Было высечено по-гречески: «Число зверя». В воздухе пальцем вывела шестерку. Тогда, не колеблясь, подошел к ней. Смотрела прямо. Спустил с плеч ее накидку. Прижался губами к теплой голой шее. Поднял ее на руки, понес в угол. Там взял ее. На следующее утро смотрела на него спящего. Кончиком пальца провела по щеке, закрытым векам, подбородку. Проснулся, увидел ее смотрящей сверху. Проговорил: сейчас ты похожа на ведьму. Ее губы тронула улыбка. В окна доносился утренний перезвон колоколов. Поцеловала его. Обычно по утрам уходил. В церквушке неподалеку был священником и исправно служил службы, не взирая на то, что церковь почти не имела прихожан, пребывала в запустении, и за свою должность получал сущие гроши. И все же был доволен. Возвращаясь в свою башню, заставал ее то за разглядыванием стенных надписей, то обозревающей город с вершины башни, где у него была устроена обсерватория. Владела потрясающим даром: умела приготовить кушанье практически из ничего, ибо в доме почти всегда нечего было есть. В отношении еды был аскет и ел мало, но и тут признал, что таких кушаний отродясь не пробовал. Готовила вкусно. С того самого раза, когда он, прийдя и взойдя наверх, застал ее раздетой, с наслаждением купающейся в солнечных лучах, и овладел ею прямо там, наверху, под нескромными взглядами ворон и церковных шпилей, делал это регулярно и в самых неожиданных местах. Не сопротивлялась, отдаваясь с удовольствием, позволяя ему все, чего пожелает. На тринадцатый день ее пребывания в башне начертал на полу сложносеченную пентаграмму, завел ее в середину и здесь с жестоким наслаждением долго имел ее. Исступленно вопила и извивалась. В тот день открыл ее с новой, темной стороны. Вечером подошел. Вышивала ловко и искусно. Сказал: непосвященная, теперь ты посвящена. Я должен открыть тебе. Мы зачали демона сегодня. Ответила: знаю. Сказал: доверься и покорись мне. Подняла на него глаза. Загадочно, как всегда это у нее выходило, улыбнулась. Спросила: что суть демон? Ответствовал: как учит блаженный Августин, демоны суть животные, по врожденным свойствам — разумные, по существу своему — находящиеся всюду, по составу — воздушные, по времени — вечные. В ту же ночь повел ее на кладбище. Идти было тяжело и темно, город, его руины и башни, дворцы и колодцы, стены и кровли, спал. Еще издалека почуяла запах. Скверный и чуждый, он становился по их приближении гуще и настоянней, пока не превратился в забивающий гортань, выстилающий ноздри, выедающий глаза смрад. Стояли на краю того самого рва на кладбище Невинноубиенных, куда сбрасывали трупы воров и бездомных бродяг. Чуть не лишилась чувств. Подхватил. Сказал: как учит Татиан, тело демона состоит из воздуха или огня. Я же намерен породить демона телесно, но, допуская, что воздух демона вреден и воздействует на человека дурно, что является производным адских котлов, утверждаю, что любой другой воздух, включая и аромат красильных чанов, развивает демонические начала в зародыше, преображая его в итоге в столь необходимую нам креатуру. Дыши, дыши же полной грудью, ибо несешь в себе свет. Трупный чад колыхался в воздухе, как туман. Потеряла сознание. Очнувшись, увидела, что он насилует ее на одной из могил. Ощутила такое острое наслаждение, что не выдержала и закричала. Крик этот, похожий на сладострастный вопль самки, оседланной самцом в тишине первобытной колышущейся чащи, странно прокатился по кладбищу и замер среди могильных оград и скорбящих ангелов. Наутро смотрела, как он что-то вырезает на стене. Во рту и носу оставался запах кладбища. Внизу живота сосало, как будто все оттуда вычерпали большой ложкой. Сказала: Жак. Обернулся. Сказала: а шабаши бывают? Увидела, замялся. Сказал: канон Episcopi неоспоримо доказывает это, и о том же говорят святейший папа Иоанн XXII в булле Super specula и Николай Реми в своей книге «Daemonolatria», а также Самуил де Кассини, автор ученейшего труда «Questo lamiarum», каковые весьма уважаемые и известные своими святыми деяниями люди не отрицают… Перебила: ты тоже не отрицаешь, Жак? Нахмурился. Произнес: и я не отрицаю, коль скоро такие авторитеты настаивают в своих утверждениях на том, что шабаши имеют место во всех христианнейших странах Европы. Замолчала. Больше не говорила. Потом еще много раз водил ее на кладбище Невинных, дабы вкусила аромат костей. Танцевали обнаженными на заброшенных пустырях, где вместе с ними в смоляных огненных кругах плясали и другие голые, устраивали у пламени сцены демонической любви. Молились странным алтарям, кои находили в подвалах замков и дворцов, где раньше жили вельможи-чернокнижники. Проводили ночи у виселиц, стремясь отыскать мандрагору, сей несравненный афродизиак. Читали необычные книги, писанные на коже некрещенных младенцев или же на слоновой кости, разбирали таинственные знаки, за которыми были смерть и мудрость и загадка. Однажды спросил: почему не хочешь пойти в церковь? — как бы в насмешку. Долго молчала. Произнесла: я осквернена. Как-то, взбираясь на лестницу, ведущую в обсерваторию, внезапно упала и потеряла сознание. Бурно радовался, обнаружив у нее давно ожидаемое. Кричал: уже близится время. Кричал: скоро явится. Выкрикивал прочее, мудреное и нечленораздельное. Часто, раздев полностью, садился у ее ног и читал черные книги, обращаясь к ее чреву, иногда вплотную приблизив губы к лону, отчего она нередко распалялась и вынуждала его откладывать книги, дабы заняться делом более приятным и насладительным. Очень часто, с тех пор, как обнаружил у нее плод, заставлял ее спать внутри пентаграммы, и тогда ей снились тревожные и странные сны. Однажды торжественно возгласил: твой ребенок, Корасон, наш ребенок должен вести себя так. Раскрыл какую-то книгу, стал зачитывать: «а в утробе ведет себя смирно, ударов и распинаний не чинит. В это время следует читать ему древние книги, дабы причащался ума и мудрости. По выходе же из лона, кое его взрастило, обличьем будет яр и устрашающ, нравом бодр и боевит, умом зрел и разумен, как никто из рождающихся. Как же выйдет из лона, то не будет вопить подобно младенцам человеков „а! а!“, а крикнет трижды „йо!“, затем еще трижды „йэ!“ и „йо!“ еще трижды по три раза. Следует давать ему крови людской по две чаши ежедневно, все равно какой, мужской или женской, и вина красного, настоянного на ладане, еженедельно». Торжествующий, захлопнул книгу. Машинальным нежным движением погладила свое округлившееся чрево. В эти дни пыл Жака не угасал, и она ухитрялась принимать его от двух до пяти раз за день. Перестал водить ее на кладбище Невинных, чему она внутренне очень радовалась, зато участились ритуалы внутри башни. Ночами лежала в обсерватории, глядя в небеса, усеянные звездами. Учил, что каждая звезда — это демон, добрый или злой, имеющий влияние на жизнь и судьбу. По его наущенью молила этих демонов ниспослать власть и волю их креатуре. Звезды перемигивались и застилались тучами. На животе носила нарисованные им знаки: рогатого полумесяца и один из самых могущественных символов Агриппы, коим призывал демонов. Однажды в полнолуние одна спала посреди заросшей бурьяном пустоши, где в развалинах кирпичного дома кричали совы. Было так страшно слышать шаги полуистлевших хозяев дома, что даже на утро волосы торчали дыбом, а спина была липкой от пота. В один из дней вернулся домой и увидел ее скорчившейся в углу. Спросил: что? Не ответила. Вскрикнул радостно, быстро нагрел воду, из шкафчика в обсерватории принес какие-то металлические инструменты. Сказала, испугавшись: надо пригласить повитуху. Сказал: нет нужды. Я все сделаю сам и сам приму его. Ты забыла, я ведь сведущ и в медицине. Откинулась без сил, закусив губу от боли, ибо стало все равно. Не чувствовала, как взял ее на руки, перенес на постель, осторожно уложил, обтер полотенцами. Начала стонать. Приказал: кричи! Ведь скоро он явится на свет. Все время, пока хлопотал возле нее, видела на его лице счастливую улыбку. Боль сливалась со всего тела вниз и там скапливалась, лопаясь жгучими пузырями, пока не разорвалась вдруг неожиданным всплеском. Хрипло закричала, как тогда, на кладбище, и на лице ее была смешанная гримаса боли и счастья. Что-то приговаривал, возился у ее ног. Внезапно стало хорошо. Затих и Жак. Расслабилась и начала уходить, погружаться в сон, даже не спрашивая, даже не заговаривая, молча. Вдруг широко раскрыла глаза. Над ней стоял он. В руках держал иссиня-красное тельце новорожденного. Оттуда, с рук, доносились возня и похрюкиванье. Видела его лицо. Смотрел на ребенка как на алхимический тигель, в котором вот-вот должны появиться долгожданные крупинки, — сдвинув брови, напряженно, испытующе. Ребенок тоненько и хрипато завопил: а-а-а! а-а-а! Чуть не выронил. Поднял глаза на нее. Ничего не отражалось в этих глазах. Смотрели друг на друга сквозь равномерные вопли младенца. Потянулась. Взяла своего ребенка из его ослабевших и некрепких рук. Прижала к груди. Больше не смотрела на Жака. Ребенок начал сосать грудь.

Беря свое начало где-то в неизведанных глубинах земель, которым нет названия, змеясь и разбиваясь на множество протоков, река Веру становится широкой и полноводной, только когда выносит свои воды на желтые просторы Великих Степей Хут, где никто не живет, кроме гигантов-иппоантропосов, кормящихся влажной, глинистой почвой по берегам реки. Ее вода на всем протяжении своего пути бывает разного цвета: желтая на просторах Великих Степей, мутно-белая возле солончаковых болот гиблого Смрадного моря, красная от впадения множества кроваво-красных ручьев около Медных водопадов. Когда тихий покой ее волн достигает скал Манарис, вода Веру приобретает цвет неба на закате, с силой врываясь в узкий желоб Врат Пены, и прокатывается по нему вплоть до Ревущих Порогов, — тогда вода реки становится голубой, хотя и непрозрачной, ибо несет с собой множество мелких камешков и песка: скалы Манарис медленно отдают себя на растерзание реке, поддаваясь с какой-то безысходностью, явно не желая того.

«Сим удостоверяется, что Карстен Фора, служащий компании, направляется на одну из отдаленнейших ее факторий в качестве скупщика и оценщика сырья.

Дирекция Компании Северных морей.»

О своем предшественнике, старом факторе, он ничего толком не знал. Ему было известно лишь, что того звали Ганнон. Этот Ганнон то ли умер, то ли пропал, и вот компания посылает без промедления вместо него нового фактора. Им и был Фора. В его удостоверении ничего не было сказано о том, есть ли у него опыт и велик ли стаж работы в компании — ни тем, ни другим Фора похвастать не мог. Он был очень молод, а потому с легкостью принял новое назначение: Фора находился еще в том возрасте, когда самую скучную командировку одной лишь игрой воображения можно превратить в незабываемое романтическое странствие. Он, правда, со всей очевидностью понимал, что попалось ему место не из веселых. Наверняка не насладишься там ни приятным досугом, ни разговором с путным собеседником, а уж о женщинах нечего и говорить. Зато точно будет невпроворот унылой, пустой, выматывающей работы, после которой лишь спать и спать. Поразмыслив так, он решил захватить с собой книги, пластинки и даже самоучитель какого-то языка — все легче убить неповоротливое время. Снарядившись подобным образом, Фора отбыл. Ему предстояло морское путешествие длиной в трое суток. Пароход, собственность компании, был одним из четырех ее судов, совершавших плавания между северными факториями и метрополией. Фора был на нем единственным пассажиром. Капитана, длинного человека в неимоверно огромной фуражке, он видел всего один раз, перед отплытием, и с тех пор был предоставлен самому себе — команда, похоже, его вообще не замечала. Над пустынным океаном кто-то нарисовал неподвижные странные тучи. Капли, попадавшие на губы, были горькими, как хина. Тучи, стоило только отвернуться, мгновенно перестраивались и застывали в других, еще более нелепых сочетаниях. Фора сплевывал за борт, чувствуя, как с каждым плевком душа растравляется еще сильнее. Поэтому он скоро ушел в свою каюту и здесь поставил Грига. «Пер Гюнт» скрасил остаток путешествия. «Шест — вие гномов» ознаменовало его конец. Судно кинуло якорь в виду заснеженного гористого берега. На воду внезапно сел туман, и очертания берега стали обманчивы. Вещи Форы были уже снесены в баркас. Когда он сам спускался туда вслед за двумя матросами, то уронил в воду свою шляпу. Фактория была старая, бревенчатая. Она стояла под горой и была точно такой, какой Фора себе ее и представлял. Одним боком фактория плотно приникала к скале, поверхность которой была испещрена рисунками — среди них были, как Фора успел заметить, изображения людей, оленей и птиц, — другой ее бок был открыт всем ветрам: дерево там сильно потемнело, став почти черным. У крыльца лежала длинная узкая лодка-каяк с прорванным днищем. Глядя на все это, Фора присвистнул. Один из матросов, несших его сундук, поглядел на него с удивлением. В тот же вечер Фора засел за бумаги, что остались после старого хозяина фактории, Ганнона. Разумеется, он был уведомлен заранее, что уже второй год фактория Ганнона не присылает ни единой шкурки песца, ни одного моржового бивня. Странно, но дирекция на это никак не реагировала: судя по документам, лишь раз был прислан запрос о том, почему заготовка и поставка пушнины прекратились. Ответа на этот запрос не последовало. Ежемесячные отчеты подкалывались пустыми до тех пор, пока, наконец, вообще не слились в один большой полугодовой отчет, в котором нет-нет да мелькнет шкурка выдры или краткие сведения о визите одинокого промысловика. Очевидно, Ганнон полностью прекратил бизнес фактории, и это безотносительно к тому, что соседние фактории, находящиеся подчас за много километров, вовсю заготавливали шкурки. Местные племена охотно торговали — им это было выгодно: за три белки давали топор, за котика давали ружье, за связку песца насыпали полные карманы патронов. На холодных просторах тундры, в сопках и скалах десятилетиями продолжались маленькие истребительные войны: племена дрались друг с другом до последнего человека, до тех пор, пока не будет испепелено последнее стойбище. От этого, в итоге, фактории выигрывали больше всех: подогреваемые жаждой мести, охотники рьяно промышляли пушное зверье, чтобы потом, получив в обмен на шкурки огнестрельное оружие и боеприпасы, идти на промысел уже другого «зверья», в соседних становищах. На этом фоне фактория Ганнона белой вороной выделялась на торговых картах Компании Северных морей. Туда каждые три месяца завозилось продовольствие, оттуда не приходило ничего. За дальностью расстояний Ганнона, видимо, решено было оставить в покое, что, конечно, лишний раз предоставляло Ганнону возможность продолжать заниматься его таинственной деятельностью. Фора был уверен, что найдет в бумагах Ганнона вопиющий беспорядок. Однако акты были так по-детски непосредственны в своей абсолютной беспомощности скрыть очевидные недостатки, почерк, которым из отчета в отчет выводилась строчка: «Сырья не поступало», был настолько разборчив и кругл, что все недоумение и даже раздражение Форы разом улеглись. Ему стало ясно, что пока нужно оставить все как есть, а там объяснение найдется. Взяв керосинку, он отправился осматривать дом. Дом изнутри был разделен толстыми перегородками на три час — ти. Сперва, как входишь, — комната, где сидел обычно фактор и где производились оценка шкурок и расчет с посетителями. Прямо за ней располагался склад, самое большое помещение в фактории, предна-значенное для хранения сырья и товаров, которыми расплачивались с клиентами. Жилая комната была совсем крохотной, тут стояла железная койка, печка в углу, да на стене висело ружье и несколько желтых покоробившихся фотографий без рамок. Свой сундук Фора за-двинул в угол, заметив, что никаких вещей от прежнего хозяина тут не осталось. Возможно, их увезли вместе с его телом. Склад был самым холодным местом во всей фактории: две других комнаты изнутри были обшиты досками, а здесь только щели между бревнами заткнули пучками пакли. Обширное помещение пустовало, лишь справа у стены громоздились длинные оружейные ящики, да в глубине были свалены свернутые в тюки оленьи шкуры. Фора сдвинул крышку одного из ящиков. Внутри лежали смазанные, в отличном состоянии, винтовки. Их так никто, по-видимому, и не тронул. Зато вид тюков смутил Фору. Шкуры лежали здесь давно. Увозить их никто не собирался. Он отогнул край тюка и проверил качество выделки. Оно оказалось отменным: шкуры могли пролежать так еще очень долго. Он повременил немного, оглядываясь, но больше на складе делать было нечего. Через весь дом Фора прошел в комнату для приемов, как он решил про себя ее называть. В зарешеченное окошко глядела кромешная тьма. На дощатом столе лежал охотничий нож, которым пользовались при разделке туш. Стену украшали оленьи рога с вырезанным на них затейливым орнаментом. Весь пол был усыпан комками свалявшейся шерсти. В выдвигающемся ящике стола обнаружился штопор. Его Фора зачем-то долго и старательно вкручивал в стену. Потом попытался выкрутить обратно, но штопор не выкручивался. Фора оторвался от упрямой гнутой железяки и проследовал в свою комнату. Доски под ногами громко скрипели. Спать не хотелось: непривычная обстановка напрочь отбивала сон. Он попытался представить себе завтрашний день. Перед отплытием Фору заверили в том, что весть о его прибытии мигом облетит ближние стойбища, и уже на следующее утро сюда потянутся сани, доверху груженные шкурами. Однако сейчас ему не очень-то верилось в это: уж больно нежилой выглядела фактория, уж слишком походила она на стоянку для долгой зимовки, и то без припасов. А ведь фактория — это очаг цивилизации на заселенной невежественными дикарями территории, центр распространения высокой культуры. Некоторые фактории выполняли также роль миссий, и священники-миссионеры, вешая на шею очередному аборигену латунный крестик, не забывали принять в исправности принесенные им шкурки. Политикой компании это не возбранялось. Сон не шел. Фора засветил лампу, взял первую попавшуюся книжку и, закутавшись в одеяло, стал читать. Строчки неслись, страницы перелистывались с равными промежутками, и навевающее жуть путешествие Артура Гордона Пима подходило уже к своему страшному финалу, как вдруг что-то оторвало его от книги. Пришла кошка. Она появилась невесть откуда, тихо проскользнула в комнату и теперь сидела у порога, не мигая глядя на огонь лампы. Медленно, чтобы не спугнуть ее, он спустил ноги на пол, прошел к мешку и достал консервы. Пока она ела, он снова залез под одеяло: печка еще не успела выгнать из помещения промозглый нежилой холод. Уже засыпая, он почувствовал, как она мягко вспрыгнула на постель и, немного повозившись, устроилась у него в ногах. Ему стало покойно и тепло. Он тут же уснул. Чуть свет, Фора, закутанный в доху, уже стоял на крыльце. И хотя ничего нельзя было разглядеть (шел снег, и насыпало уже прилично), само положение, в котором он воздвигся на крыльце в своей громоздкой дохе — точно капитан на мостике, озирающий морские просторы, точно владетель, окидывающий взглядом свои вотчины, — уже приподнимало его в собственных глазах. Рассвело еще немного, и он смог видеть. Фактория лепилась к подножью громадного утеса, который был, однако, отгорожен от моря довольно широкой полосой низкого берега. Эта полоса не затоплялась и во время приливов. Слева, чуть подальше, скалы образовывали узкий залив, в котором непрерывно бушевала и ревела вода. Справа же, насколько хватало глаз, уходила вдаль плоская бесхолмная тундра, лежащая сейчас в снегу. В ясную погоду в этом направлении, верно, можно было рассмотреть больше. С той стороны и гостей ждать, в той же стороне и ближние фактории: до ближайшей, Фора знал, два дня пути, хотя, как можно пересечь эту заснеженную пустыню в такие сроки, он не представлял. Продрогнув, Фора зашел в дом и плотно прикрыл за собой дверь. Вода в чайнике вскипела, и он заварил себе крепчайший черный чай: такой, он слышал, принято пить в этих краях. Первый же глоток показался ему отвратительным. Он отставил кружку в сторону. Кошка, лежа у печки, временами подергивала хвостом. Фора в шутку справился у нее, не нервничает ли она. Кошка, не ответив, горделиво отвернулась. Фора хлебнул еще горячего чаю. К полудню снег пошел еще гуще, и надежда Форы, что он разглядит местность получше в ближайшие часы, совершенно рассеялась. Кошка выскользнула за дверь и шмыгнула под дом: наверное, там водились мыши. Несколько раз Фора выходил, но быстро возвращал — ся — снег лепил так густо, что следы напрочь заметало уже через минуту. Он снова зашел на склад и проверил остальные ящики: во всех были ружья, в одном — патроны, две коробки были полны топорами без топорищ. Он вяло ковырялся в ящиках, поглядывая на груду тюков в глубине склада. Почему-то они волновали его. Оленьи шкуры были туго и бережно перевязаны крепкими веревками, мехом наружу. Он еще раз отогнул край тюка. Теперь настало время удивляться не столько тому, зачем Ганнон оставил здесь шкуры, сколько очень не-обычному способу их обработки, не замеченному Форой в первый раз. Вся внутренняя поверхность шкур была усеяна вертикальными рядами черных точек. Это не было похоже на пятна гниения. Точки, скорее, были выжжены на гладкой поверхности. Или это был дефект обработки. Вот Ганнон и признал их непригодными для вывоза. Кое-что он все-таки понимал. Ночью его разбудили дикие завывания и визги. То выл ветер в трубе. Началась пурга. В подполе жалобно мяукала кошка — видно, не могла вылезти. Наутро оказалось, что факторию занесло по самую крышу, только с одного бока, там, где было окно приемной, обзор еще оставался. Фора увидел одинаковую белую поверхность, простирающуюся до самого горизонта. По ней с невероятной скоростью проносились клубы мелкой снежной пыли. Море у самого берега сковало льдом, дальше, в еще остающихся широких полыньях, вода была угольно-черной. В доме было так холодно, как будто печи не топились всю ночь. Кое-как отогревшись, Фора принял решение расчистить от снега хотя бы крыльцо. Отыскав лопату, он принялся за дело. Ветер уже улегся. Было очень морозно, воздух звенел. Пейзаж, который открылся ему с крыльца, казалось, уже никогда не претерпит изменений: небо, море, заснеженные скалы, ломаные застывшие линии, цвета только черный и белый, все очень далеко и очень близко — протяни палец, и проткнешь в холстине дыру. Но вместе с тем этот пейзаж вовсе не выглядел пустынным. Все носило следы какой-то напряженной жизни, все как-то подспудно двигалось, каждый обледенелый валун. Просто, когда Фора вышел с лопатой на крыльцо, чтобы пораскидать снег, все куда-то разбежались. На снегу во все стороны расходились цепочки следов, обрывающиеся в самых неожиданных местах, в воздухе еще чувствовался дымок чьей-то трубки, и, поднеси к определенной точке в холодном воздухе горячие дымящиеся уголья, застывшие в этом месте слова вытаяли бы и сами собой сказались, как уже случалось где-то с кем-то. Вот тогда и обнаружилась бы скрытая истина, вот и протаяли бы целые диалоги, скопища звуков, изрекаемых в воздух, как в цементирующий раствор, вот бы и образ Ганнона протаял как есть, и не нужно уже гадать, и вообще слов не надо. Важные, а то и просто великие идеи приходят обычно в самые тривиальные, вовсе не предназначенные для визита таких блестящих гостей моменты. Сгребая лопатой снег, Фора вдруг понял, что очищается от Ганнона, мало того, должен это сделать. Ганнон стал не нужен. Он принадлежал уже могильной мертвой персти, и если бы Фора обнаружил здесь его дневник, вернее, если бы Ганнону вздумалось вести дневник, Форе пришел бы конец как представителю компании здесь, как официальному лицу, как предстателю самого президента Компании Северных морей. Фора, Карстен Фора, служащий компании, официально уполномоченный проводить все обозначенные в его удостоверении действия, не обязан придерживаться той же политики, что и его предшественник. Почему это он должен зависеть во всем от этого Ганнона? Фактория Ганнона, опальная, непонятная фактория, ушла в прошлое. Умерла. Есть только фактория Форы, часть сети факторий Компании Северных морей, и это лояльная, подчиняющаяся уставу и администрации компании фактория. Крыльцо было расчищено. Фора толкнул дверь, поставил лопату в угол и повернулся. Перед ним стоял туземец. Это был старик, очень маленький, облаченный в безразмерную оленью малицу. Под большим меховым капюшоном едва можно было разглядеть крохотное костистое личико, смотревшее парой тоненьких морщинок. В руках он сжимал ворох оленьих шкур, очень похожих на те, что валялись на складе. Выдержав паузу, старик бросил шкуры на пол, повернулся, и тут Фора сообразил, что он сейчас уйдет. — Стоп, стоп! — подняв руки, сказал он туземцу. То есть он хотел сказать старику, чтобы, дескать, тот прошел в дом, уселся, чаю, что ли, попил там, покурил. Таким образом Фора проявлял свое гостеприимство. Однако старик даже и не собирался заходить. Что-то резко ответив, он толкнул дверь и вышел. Фора, выглянув в окно, увидел, что внизу ждет оленья упряжка. Через минуту о визите первого в жизни Форы туземца напоминали только следы полозьев да ворох шкур, оставленных стариком. Недолго думая, Фора сгреб их и отволок на склад. Он заметил, что обработаны они были так же, как и те, в глубине склада.

Популярные книги в жанре Современная проза

Павел ВЯЗНИКОВ

СОН

...Как будто еду в метро, только ветка мне совершенно незнакома. Старый, с круглыми плафонами и мягкими выпуклыми (впрочем, уже продавленными) сидениями погромыхивает на стыках, время от времени за окном проносятся фонари. Едем долго, наконец поезд замедляет ход и останавливается у платформы - серый бетон, пилоны... Голос в динамике объявляет: "ТЕБЕ СХОДИТЬ!" Пассажиры смотрят на меня и отворачиваются. Что это, мне? "Тебе, тебе", - толкает меня к выходу какой-то тип в костюме и шляпе. "ВЫХОДИ", - подтверждает динамик.

Павел Вязников

Сим начинаю наконец рассказывать про как я побывал в Сирии...

ТАКОЙ БЛИЖHИЙ ВОСТОК

Я ПОЛУЧАЮ СHАЧАЛА ОТКРЫТКУ, ЗАТЕМ ПРИГЛАШЕHИЕ И HАКОHЕЦ БИЛЕТ, А ТАКЖЕ УЗYАЮ, ЧТО РУССКОМУ ЧЕЛОВЕКУ HАДО БРАТЬ В СИРИЮ ФОТКИ

Однажды, доставая из почтового ящика очередную порцию газет и рекламного мусора, я обнаружил там адресованный мне конверт. Дело обычное. Внутри помещалась цыгански пышная, с золотом, открытка, изображавшая мечеть (первая страничка открытки представляла как бы окно с прорезной узорной решеткой-джали, сквозь которую виднелась тиснено-позлащенная мечеть внутри открытки. Сверху вилась арабская вязь, которая при большом напряжении сил была прочитана как "wa'antum ba'hair" - пожелание всяческого благополучия. Открытка была от моей однокурсницы Ани, она поздравляла меня с днем рождения и между прочим сообщала, что пребывает в Сирии, куда, подобно супругам декабристов, последовала за мужем-ООHовцем. Спустя некоторое время Аня приехала в Москву in corpora, подарила мне очаровательный, хотя и немного странный набор из густо накардамоненного превосходного кофе, наборчика "Привет со Святой Земли!" (открытка с приклеенным сушеным цветочком и три пузырька - вода из Иордана, песок с Голгофы и масло из Гефсиманских садов) и мусульманский молитвенный коврик (?!). Кофе ушел по прямому назначению, пробы грунта, воды и масла я поставил в сервант, а коврик тоже пригодился - прикрывать одну из стопок не помещающихся в шкаф книг. Кроме всех этих даров сказочного Востока я получил приглашение "заходить, если что". В смысле, приехать в гости - в Дамаск. Как говорится, за язык никто не тянул... Короче, не прошло и года, как я уже входил в офис Сирийских авиалиний. (Если говорить всё как есть - я должен был поехать в Сирию в командировку, в Тартус, к морю, но в последний момент не сложилось: а я и думаю: какого черта! И поехал).

Бенито Вогацкий

ДУЭТ С АМЕЛИЕЙ

Повесть известного писателя ГДР Бенито Вогацкого о сложных судьбах немецкой деревни в 1944-45 гг.

На фоне краха старых сословных отношений, господствовавших при фашизме, писатель показывает перипетии юношеской любви батрака Юргена и Амелии, дочери графа. Повесть, насыщенная драматическими эпизодами и неожиданными поворотами, написана с позиций сегодняшнего дня, мудрому взгляду писателя прошлое видится с точки зрения будущего и ради будущего.

Илья Войтовецкий

Maestro

Светлой памяти

Музыканта,

Мастера,

Друга.

Вечерние сеансы в кинотеатре имени Калинина начинались в четыре, шесть, восемь и десять. За полчаса до начала каждого оркестранты рассаживались на небольшой приземистой эстраде. Минута безмолвного ожидания, чуть слышное касание палочки о край барабана, шёпот "р-раз-два-три-четыре" - и тишину вспарывал жизнерадостный марш Исаака Дунаевского. Последующие двадцать пять минут оркестранты работали.

Криста Вольф

На своей шкуре

Повесть

Перевод Н. Федоровой

Больно

Что-то жалуется, без слов. Словесный напор разбивается о немоту, которая неуклонно ширится, вместе с беспамятством. Сознание то всплывает, то снова тонет в фантастическом первопотоке. Память - как островки. Теперь ее уносит туда, куда слова не достигают, - кажется, это одна из последних отчетливых ее мыслей. Что-то жалуется, плачет. В ней, о ней. И нет никого, кто бы мог принять эту жалобу. Лишь поток и дух над водами. Странная идея. По давней привычке к вежливости она шепчет, едва ворочая опухшим непослушным языком: Какие же скверные рессоры у машин "скорой помощи". Врач, сидящий на откидном сиденье возле носилок, с жаром, до странности возбужденно, подхватывает эту фразу. Позор, твердит он, сущий позор, сколько ни протестовали, все без толку. Потом просит ее не двигать левой рукой. Из прозрачной овальной емкости, которая в ритме санитарной машины трясется над головой, капля за каплей сплывают по трубкам в ее локтевую вену. Эликсир. Жизненный эликсир. Правой рукой она поневоле цепляется за рукоятку, свисающую с потолка, иначе можно скатиться с жесткого ложа. Боль в ране усиливается; а что удивляться, в таких-то условиях, сердито бросает врач. Дорога долгая. Подъемы и спуски. Провалы. И ведь именно тогда жалобы становятся громче. Ухожу. Новая, высокая волна того же потока увлекает меня за собой. Тону. Даю себя утопить. Темнота. Безмолвие.

Шломо Вульф

Банка

Иллюзии и галлюцинации 1. 1.

"Гена! - глаза соседа под седыми кустистыми бровями тревожно блестели, веки дрожали. - Нас обокрали, представляешь? Всех. И тебя." Он посторонился, уступая узкую лесную тропку.

"Милицию вызвали?" Надо же было хоть что-то спросить, раз сердце подпрыгнуло и скатилось куда-то в желудок в предчувствии давно ожидаемой картины разгрома дачи - единственного друга-убежища от бытовых бурь. "Вот именно, - загадочно улыбнулся дед. - Ждут тебя с нетерпением. Второй раз к тебе возвращаются."

Шломо Вульф

Глобус Израиля

Зеленоватым, слишком густым даже для конца декабря туманом была затянута вся сионистская территория, по которой Салах мчал свой небесно-голубой мерседес. Тысячи белых фар неслись навстречу, красные огни трассировали справа. Он обгонял решительно всех, не замечая несуразности такого движения -- с любой скоростью. Не замечая, что машины и слева и справа почему-то сконцентрировались в крайних рядах, как припаркованные. Как можно требовать сосредоточенности на таких мелочах от человека, который намеренно торопится к собственной гибели?.. После последних актов возмездия сионисты так закупорили территории, что ни одному из учеников Салаха не светило просочиться сюда. На смерть во имя Аллаха сегодня спешил не мальчик с едва заметными усиками и горящими от счастья высокого доверия глазами, а маэстро, пожилой профессинал, посланный собственной совестью. В Иерусалиме судят его уцелевших ребят. Приговор им точно известен -- пожизненное заключение. При любой мотивации страшно осознать в двадцать, что вся твоя жизнь пройдет в тюрьме. Ободрить их может только параллельный приговор их судьям -- к смертной казни через полное уничтожение. Салах лично, без ложного человеколюбия вынес приговор фальшивому сионистскому суду и сам намерен сегодня же привести его в исполнение -- обжалованию приговоры евреям не подлежат и никогда подлежать не будут, у них нет права на жалость со стороны Салаха и его соратников. В его суде нет ни адвокатов, ни присяжных, нет даже никчемных советских заседателей-кивал. Он сам прокурор, судья и палач в одном лице. Сегодня ему предстоит и роль смертника, ну и что? Чем его жизнь дороже для близких, чем жизнь заточенных на всю жизнь мальчиков. Что же касается жизни еврейских мальчиков, девочек, стариков и всех прочих, которая сотнями прервется сегодня после того как сдетонирует двойное дно его длинного мерседеса, то это Салаха совершенно не заботило: вина случайных прохожих в самой принадлежности к проклятому племени. Если же среди прохожих окажутся арабы, пусть Аллах примет их в рай вместе с Салахом, они -- невинные жертвы той войны, которая идет на этой земле... Можно попробовать и дистанционный заряд, но сегодня важна надежность, абсолютная. Он был готов к смерти, но не к провалу с последующим унижением и муками в их власти... Осталось только выстраданное, осмысленное смирение и удовлетворение, что именно так он кончает свой жизненный путь, что он дожил до конца, достойного конца для борца его калибра. Они получат от него последний привет. От восьмилетнего перепуганного мальчика на увитой виноградом хайфской веранде. Палестинского малыша, который с ужасом глядел на отца, лихорадочно складывающего утварь в грузовичок. На мать, которая бессмысленно металась по цветущему саду, умоляя отца не уходить: они больше никогда не пустят нас обратно, причитала она. "Молчи, женщина, -- огрызался отец, -- Теперь мы будем решать, кого и куда пустить обратно! Это их мы отправим туда, откуда они тут появились -- в море. И оттуда они уже никогда сюда не вернутся. Утопленников может прибить к берегу прибоем, но еще не было случая, чтобы они после этого вернулись в свои дома. Евреи наконец получат от нас и от наших братьев все, на что так давно претендовали -- нашу землю, но в пределах полосы прибоя, на острых камнях! Если мы останемся, нас убьют вместе с ними. Слышишь? Это пушки. Они не способны различать, кто именно остался в Хайфе. Уходите. Через неделю-две я буду ждать вас в этом же саду." Таким он и остался в памяти Салаха -- в выгоревшей полувоенной форме с допотопной винтовкой. Вокруг клубились дым и пыль, неподалеку грохотали взрывы. Машины, лошади, ослы, телеги протянулись по знакомым улицам прочь от родного города, навстречу грозной каннонаде наступающих арабских армий, чтобы за их спиной переждать очередное решение еврейского вопроса... Через неделю-две!.. Салах вернулся в свой сад, сорок с лишним лет спустя, не как победитель, а тайком, очередная вылазка в тыл врага. Был вечер. Одичавший, заброшенный сад цвел и багоухал родными ароматами. "Мне бы только в глаза посмотреть тому еврею, который поселился в моем доме, Толя, -- говорил как-то Салах своему соседу по общежитию в МГУ. -- Посмотреть, можно ли быть счастливым на несчастье другого..." Дом стоял с замурованными серыми камнями окнами и дверями. В нем так никто и не жил. Салах продрался сквозь сад своего детства, потрогал потрескавшийся мрамор заросшего травой и кустарником крохотного бассейна, где он проводил счастливейшие минуты своего детства, и вдруг совсем близко услышал голоса. Говорили по-русски. Пожилая пара ела хурму с хлебом и запивала колой из стаканчиков. Напротив был ульпан Наамат. Только что кончилась война в Заливе и руситы начали учиться ивриту. Сейчас у них перемена. Школьная перемена, отдыхают. Набираются сил. Кушают плоды его земли... Всего бы два едва уловимых движения -- и отдохнут руситы в моем саду надолго... Едва ли их найдут в таких зарослях сразу. Он сжал рукоять лучшего друга бойца, того, что не промахнется, не подведет никогда, но вдруг голос мужчины показался ему знакомым. Сад словно исчез, появилась заснеженная аллея на Ленинских горах, белые облака словно светящихся заиндевевших деревьев в свете ночных фонарей, рельефно темнеющие в этом свете монументальные ели и рядом еще совсем юная Лена с ее такими же странно светящимися волосами и глазами. Она восторженно смотрела из-под меховой шапочки на героя сопротивления жестоким оккупантам, как когда-то ее молодая мама на отступившего в Москву испанского коммуниста, едва не ставшего отцом Лены. Салах только что предложил Лене стать его женой и та прямо задохнулась от счастья -- стать женой иностранца! Уехать с ним за границу, девчонки лопнут от зависти! И тут в аллее появились трое -- московская шпана. Им-то что до героев сопротивления, освободителей какой-то Палестины. В принципе они при случае не отказались бы бить и спасать, но сегодня как раз у одного из них грузин с рынка увел подружку. И тут черный с такой русской лапочкой навстречу, падла! "Ты, чурка с глазами, вали отсюда! Че? Ты возникать, черномазая образина? Наши девушки не для тебя, кавказская тварь!" " Не трогайте его, -- закричала Лена, -- он не кавказец, он иностранный студент, он герой и он мой жених..." "Иди с нами, Маша, не гонись за ними, все они сифилитики, русские им понадобились, свои черномазые крысы не хороши! А, тебе мало? На, привет от русских!" В глазах Салаха взорвался мир зеленовато-алым шаром, а потом он сразу ослеп от залившей лицо крови -врезали кастетом по лбу. Очнулся от пронизывающего холода в сугробе. Тряслись не только руки и ноги, дрожь начиналась где-то в животе и сгибала его вдвое смертельным ознобом. Какой-то парень в яркой вязанной шапочке лихорадочно растирал ему побелевшие окровавленные щеки и что-то кричал на все четыре стороны. Потом он долго волочил Салаха как санки по снегу аллеи к проезжей дороге, неумело голосовал, пока не подоспела милицейская машина. Салаха уложили на заблеванный пол, на боковых скамейках икали, хохотали, орали и пели пьяные. Спасителю места не досталось. У него взяли адрес, и он мгновенно стал крохотным в открытой двери рванувшего с места газика. Больше Салах его не видел. Избивших его парней не нашли, следствие угасло. Вокруг университета без конца били "черномазых", предпочитавших нежных белых русских девушек своим знойным красавицам. "Скажи спасибо этому незнакомцу, -говорил Толя, меняя Салаху повязку. -- Без него остался бы ты до весны как мамонт..." "Аллах спас, -- согласился Салах. -- Послал этого человека на аллею. Знаешь, он, по-моему тоже нерусский, хотя вы для меня все на одно лицо. Этот даже как бы на еврея похож..." "Ну и Аллах у тебя, -- смеялся Толя. -- Послать еврея для спасения злейшего врага." "Тебе этого не понять! -горячился Салах. -- Евреи, с которыми мы здесь учимся, это же те же русские, ты бы посмотрел на тех евреев, с которыми борюсь я! Если бы ты их знал, как знаю я..." "Знаешь, Салажонок, мне это до фени, вся ваша борьба, как и еврейский вопрос, но будь я евреем, я бы лучше согласился походить на самого жестокого гориллу, чем на иисусика, покорно идущего в ров. Впрочем, я слышал, что тебя действительно спас еврей, Артур Айсман с Химического. Мы с ним как-то вместе в драмкружке занимались, у него подружка из консерватории -- прелесть какая евреечка! На него похоже: незнакомого человека тащить полчаса по пустынной аллее. Хочешь познакомлю?" "Нет... Все-таки не надо. Я его на всю жизнь запомню. Но друзей среди евреев у меня никогда не будет. Хороший еврей -- мертвый еврей, так учил меня мой отец, а его -- мой дед!" "Неблагодарная ты свинья, Салага, хоть и не ешь свинину. И что у тебя за вера, если ты так о живых людях рассуждаешь? Ты же по полчаса молишься, посты соблюдаешь, значит бога своего боишься или по крайней мере уважаешь. Неужели ислам такая звериная религия, если для тебя хороший человек -мертвый человек? Вот я лично не только не молюсь, но и не верю ни в какого бога, но человеческая жизнь для меня священна. А распространять людоедские теории только на евреев -- это же чистой воды фашизм. У меня отец погиб, чтобы этого никогда на земле не было. Кстати, фашисты начали с евреев, а кончили теорией об уничтожении славян. Если есть бог, он тебе и всем вам, борцам такого рода, не простит. Вас же и уничтожит тот, кто посильнее, рано или поздно. Ты меня прости, но сегодня ты меня достал, друг мой единственный..." -- заключил Толя их дискуссию. Салах простил его заблуждения, но так и не простил Лене до конца ее жизни: она от страха убежала к себе в общежитие и билась в истерике всю ночь -- в результате его спас еврей!.. "Я думала, что тебя убили, -- лепетала она потом. -- Море крови, ужас." За годы их нелегкой жизни в Палестине, Ливане, Тунисе волосы Лены под мусульманским платком потемнели. Она как-то удивительно быстро состарилась, съежилась, усохла. Нет, зря ей так завидовали подружки: вышла за иностранца, уехала за границу. Только не тот был иностранец, а границы их отгораживали всю ее короткую жизнь от всего мира: палестинцы были разменной монетой в большой политике, им должно было быть плохо всегда. Как ни бедна была рабочая семья Лены в Москве, но единственная дочурка за границей была еще беднее, беднее всех на свете. Салаха согревала ненависть, а Лену преследовало только отчаяние. Как ни странно, то же самое отчаяние прочел Салах в глазах женщины этого русита с бутылкой колы в одной руке и хлебом в другой. Русита, в котором безошибочным взглядом профессионала Салах узнал своего давнего спасителя...

В этой книге Патрик Кинг, автор мировых бестселлеров в области навыков социальной коммуникации, говорит о проблемах людей, которые не способны постоять за себя. Если это и ваши проблемы, вам полезно будет узнать, какие убеждения сковывают вас по рукам и ногам и как их преодолеть. Вы узнаете, как изменить свое мировоззрение, научитесь ценить себя, говорить «нет» просто и бесконфликтно, проанализируете свои убеждения относительно принятия, любви и самооценки, проведете границы в общении и будете уверенно соблюдать их. Говорить «нет» – это удивительный метод, которому вас никогда не учили. Используйте его, и ваша жизнь изменится. Умение говорить «нет» приносит бесценную свободу, пора вам испытать ее.

В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Этот роман английского писателя К. Декстера об инспекторе Морсе премирован высшей наградой Ассоциации писателей детективного жанра «Золотой кинжал».

Шведка Карин Эрикссон, путешествовавшая по Англии, пропала неподалеку от Оксфорда. Год спустя в полицию приходит письмо со стихами английского поэта XIX века "Найди меня" и записка "Почему меня никто не ищет?" с подписью туристки. Расшифровка анаграммы в стихах не оставляет у опытного инспектора сомнений: путь к разгадке исчезновения Карин лежит сквозь Оксфордский лес...

«Родовое влечение» знакомит читателя с творчеством Кэти Летт – мастера женской прозы, чьи произведения ранее не переводились на русский язык.

Психологическая мелодрама Кэти Летт преодолевает шаблоны современного любовного романа (лавбургера). Вместо слащавой чувственности – здоровая натуралистичность, вместо вульгарно-романтических штампов – легкий искрометный юмор, обнажающий самые неприглядные стороны жизни, а также остроумная наблюдательность, типичность событий и характеров.

Для всех интересующихся современной зарубежной прозой.

Как мы питаемся и чем? Много ли вредных веществ мы потребляем с продуктами питания? Как они влияют на состояние нашего организма, и какие опасности в себе таят? Ответы на эти вопросы и другая информация, приведенная в данной книге, помогут избежать многих бед и сохранить здоровье. Для широкого круга читателей.

Сегодня не является секретом, что профессиональный спорт не только не полезен, но даже вреден для здоровья. Чрезмерные физические нагрузки связаны с физическим и психическим перенапряжением. Однако, несмотря на это, существует множество видов спортивной деятельности, популярной среди широких масс людей, которая представляет опасность для их жизни. О подстерегающих во время занятий спортом опасностях и мерах для их предупреждения и пойдет речь в этой книге.