Плач об агнце в вертепе

Что-то Вероника задумалась, глядя в темнеющее окно, а в это время сумерки за ее спиной тишком совершенно преобразили комнату. Уличные сумерки совсем не то, что сумерки в доме, в них не таится никаких неожиданностей, как принято считать, загадочность их пресловута, они просто предуготавливают к главному — нощному действу. А вот сумерки в комнате другие, — она обернулась и увидала, что в стене открылся вход в галерею и в других стенах появились проемы, охраняемые какими-то темными фигурами. И она, конечно же, выбрала галерею, вдруг там картины, да и просто интересно пройти галереей. Дом был темен, картин увидать она не сумела, какие картины в такой темноте, даже идешь на ощупь. Ей надо было найти Ясельникова в этом незнакомом, затемненном доме. Опять, верно, засиделся в мастерской, про ужин забыл, да что ужин — про нее забыл. Он у нее такой. Про все забывает, когда свои фигурки берется вырезывать. Ей стало бы совсем одиноко, когда бы не было так интересно бродить по дому: галерея оборвалась вдруг в другую комнату, где стояла огромная кровать под старинным вышитым балдахином, и Вероника улыбнулась ей, — у нас вот с Ясельниковым такой кровати нет. Она немножко постояла и поглазела на кровать, поудивлялась, а потом отправилась опять бродить, Ясельникова искать. И после не очень долгих блужданий по дому она неожиданно обнаружила себя стоящей на самом верху длинной-предлинной, изгибающейся лестницы, которая спускалась сразу в мастерскую Ясельникова, ярко освещенную, заставленную деревянными статуями и статуэтками, откуда наверх доносился свежий древесный дух, точно там располагалась столярня. В мастерской был и сам Ясельников, и отсюда хорошо было видно, как он там работает, сидя на маленьком вертком стульчике, согнувши спину, вывернувши локти, мелко тряся коленкой, как всегда он это делал, когда бывал поглощен чем-то с головой.

Рекомендуем почитать

Пум-пум-пах-пум-пурум-пах. Пум-пум-пах-пум-пурум-пах. Я танцую. В полуразрушенном городе, на хрустящих обломками улицах я кружусь в сомнамбулическом танце, и растрескавшийся асфальт рокочет под моими ступнями. Я как ветер. Я как дерево, изгибающееся по ветру. Я как источник, бьющий вверх.

Что? Вы хотите узнать мое имя? Их много. Их очень много. Сейчас я Шива, грозный Шива, и танец мой — тандава. Я танцую на пепелищах погребальных костров города, моего города, и Ганг вытекает из моих спутанных волос. В руке моей трезубец, змеи шевелятся моей шее, горит всевидящим огнем мой третий глаз, и с моего тела сыплется мелкий пепел, когда я танцую, крутясь, как поземка. Ибо сейчас я Шива, и танец мой тандава, что символ космического порядка. Я Шива. Я танцую.

Это сейчас ни для кого не новость, что облака могут нападать на людей, а еще двадцать лет назад такое едва укладывалось в голове. Одним из первых в печать просочилось сообщение о том, что гигантское облако-медведь, мирно плывшее по небу, внезапно набросилось на стадо коров и утащило одну в свою горнюю берлогу. Сообщение было встречено недоверчиво, впрочем, за ним последовали другие, которые встали со временем в один ряд с сообщениями о разбивающихся авиалайнерах и очередных терактах. Специалисты объясняют причины облачного бешенства глобальным потеплением климата. Якобы парниковые газы и озоноразрушающие субстанции серьезно истощили небесные пастбища, на которых испокон веку паслись облака, и вынудили некоторые их виды сменить рацион. Совсем недавно в сельских школах был введен специальный курс под названием «Берегись облака!», и теперь каждый школьник знает, что плотоядный кумулюс намного опаснее жвачного цирруса, особенно на закате, когда нападения этого вида облаков на человека фиксировались чаще.

Посреди ночи Господь воззвал по имени к Шемаие, сыну Михи, и тот пробудился. Недоуменно оглядываясь, сел он в своей постели и прислушался, и смотрел долго на свою спящую жену, думая, что это она шутит над ним, ее мужем. Но, подумав, решил он, что непохоже это на нее, не станет она дожидаться середины ночи, чтобы подшучивать над ним, мужем ее. Оставался только Господь. Ибо хоть никогда и не говорил Господь к самому Шемаие, знал Шемаия, как часто говорил Господь к избранникам Своим, пророкам и судьям, чтобы обратить пути народа Своего. Поэтому лег Шемаия и стал ждать, глядя, как постепенно сереет в окне край неба. В этот предрассветный час в городе уже началось движение, торговцы торопились занять место на рынке, и слышно было, как сердито кричат их верблюды. Вот уже и торговцы прошли, и рассвело совсем, а Господь все не говорил к Шемаие. И задремал он, и успел увидать какой-то сон, как вдруг голос громко позвал его: Шемаия, сын Михи! Он тут же проснулся, прокашлялся и тихо, чтобы не разбудить жену, сказал: говори, ибо слышит раб Твой. Голос продолжал: наутро пойдешь и сядешь у ворот. И пойдут мимо двое, и встретишь их, и приведешь в свой дом, хотя бы сопротивлялись они и отказывались. И там накормишь их, и дашь им воды, и положишь у себя. На этом голос умолк, и Шемаия только напрасно ждал продолжения. Когда же понял он, что это все, то торопливо проговорил: так, Господи, сделаю, как Ты сказал. Можно было и промолчать, но Шемаия знал, что нужно придерживаться формы. Проснулась жена, увидела, что он бодрствует, сказала: ты чего не спишь, Шемаия? Но он не ответил ей, весь полный недавним переживанием, встал, пошел на двор ополоснуть лицо и тут тихонько и изумленно посмеялся. Вот, и к нему говорил Господь, к самому ничтожному из рабов Своих. И хоть пророком Своим не сделал, не послал изрекать грозное на города и языки, а дал всего только поручение встретить каких-то двоих… И тут осенило Шемаию, и понял он, что сии двое суть Ангелы Господни, и идут они истребить это место за грехи его. И сел Шемаия. Жена вошла, спросила: ты чего сидишь тут, Шемаия? Иди, кушанье поспело. И шел Шемаия, и ел, и был весьма задумчив.

«Давным-давно, в той мгле веков, что невозможно и страшно постичь, было Неизреченное Слово. Ярко сияя и переливаясь холодной мудростью еще не рожденных мудрых, висело оно в Предвечной Пустоте посреди Великой Тьмы. И было оно там единым.

Но в ходе неизбежного развития стало преображаться Слово, стало изменяться, шириться, приобретать форму, укрепляться и расти. И стал Арвал, Великий. И когда пришел в мир Арвал, то тотчас же отбросил тень от Существа своего. И так стал Хавурган, Темный Близнец Арвала, который был обязательной противоположностью Брату.

В город рака Рихтер вошел через южные ворота. Карантин строго соблюдался, поэтому челнок с орбиты высадил его недалеко от города. Но в самом городе Рихтер карантина не заметил. Широкие ворота были распахнуты настежь, а за стражников, блюдущих карантин, он издалека принял группку нищих, стоящих или сидящих возле статуи святого Понтилия Нафамрского, избавителя от рака. Ветер в этот день был силен, как, впрочем, и всегда на Шоттене, планете ветров, и Рихтер, обеими руками придерживая свою шляпу, невольно ускорил шаг, чтобы поскорее оказаться вблизи спасительной твердыни стен. Проходя мимо нищих, он заметил, что лица их безучастны и обезображены глубокими язвами. И еще Рихтер заметил, что статуя святого Понтилия с ног до головы заляпана нечистотами.

Все произошло очень быстро. Прибыв в Стокгольм, Юлиус Клингер, даже не успев оглядеться, был встречен двумя неизвестными и мгновенно запихнут в большую черную машину, которая тут же тронулась. Немного повернув голову, Клингер искоса оглядел своих провожатых. Они оказались людьми мрачного вида с непроницаемыми и неприветливыми лицами. Подумав, Клингер напустил на себя такую же непроницаемость и спокойно стал ждать, чем все это кончится. Ничего плохого, он знал, с ним случиться не могло.

Вчера на свадьбе Мурин, должно быть, переел, и всю ночь его донимал какой-то кредитный отчет, унылый и нескончаемый, как путь в степи, который к тому же напечатан был изнурительно мелким, почти неразличимым шрифтом, что вынуждало Мурина подносить каждый листок к самым глазам, лишь бы разобрать написанное. А разобрать его было необходимо, потому что назавтра было назначено внеочередное заседание кредитного комитета, на которое будет вынесено обсуждение этого проекта, и к тому времени отчет и доклад должны быть готовы. Но шрифт был такой мелкий, буковки такие крохотные, что Мурин только напрасно зрение напрягал: все равно строки сливались, а смысл прочитанного абзаца вылетал из головы сразу же, как только он переходил к следующему. Это настолько уморило Мурина, что он даже обрадовался, когда к утру отчет неведомо каким образом превратился в старинную книгу с толстыми рукописными страницами. Эту книгу, правда, ему предстояло съесть. И он уже проглотил добрую треть ее, когда вспомнил, что, сладкая на вкус, она должна стать горькой в его нутре. Книга, однако, не была ни сладкой, ни горькой, она была пресной и отдавала церковным воском, и некоторые ее страницы налипли Мурину на нёбо и на зубы. Ему пришлось сжевать ее всухомятку, пополам с почти геростратовским чувством, что уничтожает бесценный памятник культуры, и одновременной, несколько неожиданной мыслью, что такое чувство, без сомнения, владеет книжным жучком, который вытачивает свои ходы в древних фолиантах. Спустя некоторое время проглоченные глаголы вызвали у него сильную изжогу, все нутро свернулось в свиток, желудок сделался набит волосом, и Мурин проснулся в полной уверенности, что чего-то там происходит с третьей частью вод.

Весть о том, что Бабанов едет в Индию, на всех его друзей действовала одинаково: все тут же бросались его отговаривать. Ему говорили про плохую воду и про непривычную еду. Его стращали грязью и антисанитарией. Ему рассказывали про болезни, которые даже современной медицине не по зубам, а то и вовсе неизвестны науке. Самим-то индусам хоть бы что, они привыкшие. Они вон могут воду из Ганга зачерпнуть и выпить. А по Гангу, между прочим, всякая дрянь плавает. Им-то что? Они привыкшие. А ты, Бабанов, загнешься моментально. Выпил — и до свидания. Светлая память о нем навсегда сохранится в наших сердцах.

Другие книги автора Валерий Генрихович Вотрин

Кто-то сказал — чудны дела Твои, Господи. Точно сказал. Только для сказавшего-то это, небось, так, красное словцо, а некоторым эти чудные дела что ни день лицезреть. Помню, в первый раз ослица со мной заговорила, точно с древним пророком. Иа, иа, говорит, болван ты, Ахлай, куда идем, там же пустыня! Смотрю — точно пустыня. А ведь по воду шли. Ну задумался, о делах Господних, о пророках, мало ли о чем. А она мне — болван, мол! Изумился я донельзя, прибежал в город, к старейшинам стучусь, воплю гласом: ослица взговорила, ослица! Они, значит, на меня смотрят. Я им, уже потише: ослица взговорила. Они мне — и что она сказала? Я, уже шепотом: болваном назвала. Они смеются — а правду ведь сказало безгласное животное. И усомнился я, что она со мной заговорила. Подхожу к ней (она еще на лугу Менахии паслась) и строго так вопрошаю: отвечай, Божья тварь, вправду ли ты со мной заговорила или это бесовское наваждение? Она поднимает голову, спокойно так на меня смотрит, ничего не отвечает. Я ей еще раз, построже — отвечай, говорю, когда спрашивают. Откликается спокойно — а бесовское наваждение, говорит. Задумался я — может, и впрямь наваждение, поди отличи! И тут она мне — ну и болван же ты! Одно слово — Ахлай. Ну заговорила я с тобой, и то по необходимости — ты ведь прямиком в пустыню перся, где ни воды, ни еды, одни камни да скорпионы. А ты нет бы спасибо сказать — еще мне выговариваешь. Так это мне, говорю, старейшины выговаривают, с тебя спроса нет, безгласное ты животное, и все тут. Она качает головой — эх, Ахлай, Ахлай… Ну, продал ее, пусть другим о пустыне рассказывает. Но с тех пор так и повелось — то ангел явится, то козы укажут на место со свитками, то еще что. Прибегаю к старейшинам, зенки выпучив: ангел явился, ангел явился! Ну, идут, в сомнении качая головами, а там вместо ангела — идол торчит на холме. А вместо свитков — гора песка. Уже и за волосы таскали, и внушали: помнишь, что сказал Господь Моисею? Сказал, мол, что если человек то-то и то-то, то Я, значит, обращу лице мое на человека того и истреблю его из народа его. А ты, Ахлай, что? Ложное говоришь, и уже не в первый раз. Ужо истребит тебя Господь! Ну, забоялся я — а ну как истребит? Страх Божий — великое дело, сразу дурноту-то из башки вышиб. И тут снова является мне чудное дело. Еще, помню, сижу у реки и думаю — гроза собирается, вот будет вода для сынов Израиля, а то от засухи совсем истомились. Потемнело кругом, погода ну впрямь для чудного дела. Как подумал, вижу — от севера идет с ветром облако великое и клубящийся огонь с таким, значит, сиянием вокруг. Мама дорогая, думаю, это дело, похоже, всем чудесам чуднее. Приглядываюсь — в пламени как бы четыре животных, похожих на человека. У каждого — четыре лица и четыре крыла. А ноги-то прямые, и ступни как у тельца, и крылья — два разделены, а два соприкасаются. И такой от них огонь, что глаза слепит. А подле животных этих по колесу, на вид как топаз, и словно колесо в колесе, и ободья высоки и ужасны, ибо полны глаз. Короче, всего и не опишешь. И шум шел от них, как бы шум вод, и понял я, что это — вихрь и слава Господня. Все это прокатилось куда-то мимо меня и скрылось, а я долго еще не мог опомниться. Вот, думаю, слава Господня, вот, думаю, глаза, вот, думаю, животные. И вдруг вскочил да как рванул в город. А там — к старейшинам, и все отдышаться не могу, и хочу сказать, и дыханья не хватает, а они на меня смотрят. Наконец, один, Песахия, спрашивает — опять что-то видел, Ахлай? Ага, говорю, видел, и такое, чего вовек не описать. А ты попробуй, говорит. Да, говорю, тут одно слово — галгал. Они переглядываются — галгал, значит? Ага, говорю, галгал такой, и показываю руками, весьма образно. Они смотрят друг на друга и говорят — ну, что будем с ним делать? Говорили ему — Господь истребит. Не слушает. Говорили — быть такого не может. Может, говорит. И на тебе — галгал. Прямо, говорят, издевается над нами. Тебя, спрашивают, может, в пустыню бросить, к шакалам? А? Чтобы ты с ними поговорил? Не надо, говорю, к шакалам, а только был этот галгал, такой он, говорю, великий и страшенный. И руками показываю. Смотрят на меня, ничего не говорят. Чувствую, и впрямь скоро буду с шакалами беседовать. И ка-ак прысну оттуда, только они меня и видели, старейшины эти. И к реке. Вот сяду тут, думаю, и буду сидеть, покуда слава Господня не вернется. А потом я ей все про старейшин этих расскажу, все поведаю как на духу. Вот, наверно, смехота-то будет — сидят они в доме своем, и вдруг слава Господня к ним является. Небось забегаете, голубчики, будете на лица свои падать, молитвы творить, устрашаться. Сижу я так, усмехаюсь, вечер уже настает. И вдруг — шум как бы от многих вод, и вот — колеса возвращаются, идут мимо. Заметили меня, остановились. Ну, я, понятно, на лице свое, что-то там лепечу, мол, помилуйте, раб, мол, такой-то, презренный и тому подобное. И тут Голос сверху — а вот человек в льняной одежде. Читать-писать умеешь? Ну как же, бормочу, умею, презренный раб, и так далее. А и хорошо, говорит. Поднимайся с лица своего, пойдем. Иду, бегу, Господи, отвечаю, а сам поспешаю за колесами. И такой шум от них — ух! И тут смотрю — а на поясе моем писчие принадлежности. Эге, думаю. И возвеселился духом. Только возвеселился, значит, духом, только осознал, что уже в городе мы, как глас великий в уши — пусть приблизятся каратели города! Кто такие, думаю и оглядываюсь. Смотрю — шестеро нас, и писчий прибор только у меня, а у других — мечи, и идем мы и становимся у жертвенника Божья. Это, думаю, мы каратели. Уй, думаю, и страх меня забирает. Да только не до него — слава Господня появляется с шумом, и Голос возглашает — эй ты, который в льняной одежде, иди, значит, по городу и ставь людям на чело знак. Кто скорбит о всех творящихся мерзостях, тем ставь знак. А кто не скорбит и не вздыхает, тем не ставь. А вы, с мечами, идите за ним и бейте до смерти, но не троньте ни одного человека, на котором знак. Как бы, думаю, не перепутать, это ж ответственность какая! Это я себе думаю, и глядь — уже иду по городу и ищу глазами, на ком бы поставить знак. Да только не на ком — все разбежались и по домам попрятались. Смотрю — ребенок играет, девчушка. Остановился, смотрю на нее — вздыхает она о мерзостях или не вздыхает? Не вздыхает, возится себе в песочке. Ну, значит, знака не ставлю, все, как Господь сказал, чудны его дела. Дальше иду — старикашка какой-то на солнышке греется. Подошел, смотрю — ни о каких мерзостях не вздыхает старый. Не будет тебе знака. Ты вздыхай и скорби сердцем, тогда и знак поставлю. У нас все по закону. Иду, значит, и радуюсь в душе — вот какой справедливостью одарил Господь, вот до чего возвысил. И тут мысль приходит в голову. А где там дом старейшин? Оборачиваюсь, зову своих молодцов. Прямо так и говорю — эй, говорю, молодцы! А самого гордость распирает. Ну, вламываемся к старейшинам, а у них там пир горой — нового идола приобрели. А-га, говорю, и становится тихо. Вот как, говорю, вы Господа нашего чтите. А? Ничего не отвечают, глаза только выпучили, у Песахии, того и гляди, на лоб полезут. Это что же, говорю, идолы тут? Это когда Господь заповедовал народу Своему то-то и то-то, а не то прострет руку Свою и истребит. А? Молчат, челюсти отвалили, только Песахия что-то бормочет. Что? — спрашиваю, руку к уху приложив. Поставь знак, Ахлай, дорогой, шепчет, а сам весь взмок. Ага, говорю, знак. А кто меня за уши драл? А палкой кто прикладывал только за то, что я — видел, а вы — нет? А? — спрашиваю. Он, значит, только дрожит. А вот не поставлю знака, говорю. Вы тут о Господе в душе не ревнуете, идолы, понимаешь, разные, мерзости, говорю, творите, а я — грех на душу бери? Ну нет, говорю, меня Господь при городе поставил и особо наказал — то-то и то-то. Значит, заношу в свои скрижали — знака на старейшинах не ставить. Только сказал я это, только повернулся к дверям, только молодцы мои мечи вытащили, как вдруг сверху — Голос. Ахлай! — г оворит. Я — шлеп на лице свое, отвечаю — слушает раб Твой. Ты где сейчас, Ахлай? — спрашивает. Там-то, отвечаю. Со старейшинами маленько замешкались. Ага, говорит. Ну, с этим местом Мне все понятно. Ты Мне сейчас не там нужен. Бери карателей и иди туда-то. А, говорю, как же старейшины? Потом с ними разберемся, говорит. Подумаешь, один идол. В том месте их целых шесть, мерзость этакая. В общем, давай скоренько туда. Ага, говорю, Господи, слушаюсь. Поворачиваюсь, говорю молодцам — слыхали? Слыхали, говорят. Ну, тогда двинули, говорю. Выходим из дома — а слава Господня тут как тут. И шум от нее как от многих вод, и сиянье, и колеса, и все такое. И двинулись мы все, куда было сказано, и вдруг слышу — зовет кто-то. Оглядываюсь — Песахия, полуживой от страха, вышел за порог и показывает трясущейся рукой на славу Господню. Ахлай, спрашивает, что это такое? Что, говорю, вот это?

Жил некогда во Флоренции, граде в те времена заблудшем и развратном, один знатный и богатый человек по имени Джан Баттиста Ручеллаи. Нравом был он горд и своеволен и тем прославился еще смолоду, ибо всяк вокруг знал, что любит означенный мессер Джан Баттиста все делать по своему собственному произволу. Еще в младые годы взялся он за изучение трудов греческих философов и немало в том преуспел, подпав к этому времени под богомерзкое их влияние и так-то отринув помощь Бога в избавлении от пагубной сей ереси. Но сказано: берегитесь, чтобы вам не увлечься заблуждением беззаконников. А мессер Ручеллаи увлекся им, позабыл про суровость по отношению к ближним и домочадцам, стал держать ближних своих в недозволительной вольности и даже жену свою, монну Примаверу из рода Альбицци, стал выпускать в церковь редко и неохотно. Возомнив себя последователем платонической философии, начал участвовать указанный мессер Ручеллаи в заседаниях преступной против Бога и церкви Академии и развешивать в своем доме мерзкие картины, изображающие голых женщин и языческих богов. А еще в своем доме держал он великое множество запретных и недозволенных книг, каковые книги читывал он в одиночестве, еще более погрязая во грехе. Так-то и служил нечестивец Джан Баттиста диаволу.

Постоялый двор под вывеской «У ворот», каковая вывеска намалевана была желтой краской на фоне цвета голубиного яйца, в точности соответствовал своему названию. Он располагался близ главных городских ворот и испытывал все прелести такого соседства. Верно, пыли и гаму доставалось двору во множестве, так что иной раз доходило до жалоб. Но и прибыли было основательно, особенно в ярмарочные дни, иначе стал бы терпеть хозяин двора, рыжий Штюблер, все эти неудобства: гам, и пыль, и возчиков… ох уж эти возчики! Знатные господа предпочитали останавливаться не тут, а дальше, в гостинице «Бык и щит» на улице Мечников и в гостинице «Счет и бук» на улице Подсвечников. В заведении же Штюблера селился известно кто: торговцы, актеры, бродячий ремесленный люд, возчики… эти ему возчики!

Новый роман Валерия Вотрина — лингвистическая антиутопия. Действие романа разворачивается в государстве, управляемом законами орфоэпии. Умение следовать правилам пунктуации и орфографии определяет социальное положение граждан, а необходимость контролировать их соблюдение создает развитую систему надзорных и регулирующих органов. Два главных героя романа — логопед, встроенный в государственную систему надзора за языковыми нормами, и журналист, высланный за несообразные с языковой политикой суждения. Одному суждено разрушить государственную систему изнутри. Другой станет последней надеждой на сохранение языка страны и, как следствие, ее государственности.

Жак Мариво повстречал Корасон перед порталом больницы Сен-Жерве: она зачарованно и не мигая смотрела на тонкие железные решетки портала, которые были покрыты причудливыми, фантастическими иероглифами. Остановился. Продолжала смотреть. Коснулся ее. Сказал: эти символы оставил великий Фламель. Никто не может разгадать их. Помолчал. Добавил: вам интересны формулы герметиков? Неотрывно смотрела на него. Вздрогнула. Сказала: три дня назад в этой больнице умер мой отец. Сказала: он был очень стар. Сказала: теперь я сирота. Сказал: вы испанка, это слышно по выговору. Сказала: да. Отвернулась. Оглядел ее. Была красива. Сказал: я живу на улице Постников. Это совсем рядом. Мой дом обширен. Он вместит всякого, кто пожелает в нем поселиться. Спросила: кто вы? — будто очнувшись. Как вас зовут? Сказал: Жак. Жак Мариво, магистр теологии. Произнесла: меня зовут Корасон, — не оборачиваясь, продолжая глядеть на решетки. Сказал: вы остановились поблизости? Спросила: что? Взял ее за руку, повел. Безропотно подчинилась. Шли серпантинами узких, сдавленных старыми домами улиц, временами сторонясь и пропуская конный патруль гвардейцев или процессию духовного лица. Украдкой взглядывал на нее. Шла опустив глаза, кружева мантильи скрывают голову и плечи, узкая и смуглая рука подчиненно позволяет себя держать. Иногда словно бы просыпалась, вскидывала голову и изумленно оглядывалась. Пояснял: Штукатурная улица. Улица Сен-Мартен. Часовая. Снова погружалась в свое забытье, а он принимался смотреть на дорогу. Прошли Часовую улицу и свернули налево, попав в мелкую сеть улиц и улочек со старыми замысловатыми прозвищами. Концом их пути стал глухой тупик улицы Постников, узкий, изрытый канавами, с выпирающими на него задами лачуг и складов. Слева лачуг не было. Тут посреди обширного, огороженного полусгнившим деревянным частоколом пустыря высилась старинная каменная башня времен Филиппа Августа с зубчатым верхом, к которой с правой стороны, прорывая штурмом гнилую ограду, жалось несколько ветхих двухэтажных домов, чьи крыши, однако, едва доставали до искрошившихся зубцов башни. При виде ее остановилась. Сказала: я не пойду, — не глядя на него. Сильнее сжал ее руку. Сказал: я здесь живу. Эта башня — мой дом. Улыбнулась. Поглядела на него. Уверенно произнесла: ты лихоимец. Тот, кто заманивает беззащитных девушек в глухие места и там совершает над ними гнусные непотребства. Выпустил ее руку. Молвил: иди куда хочешь. Если не знаешь дороги, я провожу. Все еще улыбаясь, покачала головой. Сказала: отец мой умер. Сказала: мне некуда идти. Сказала: я бедная сирота, но и у несчастной лани есть острые копытца, чтобы мозжить головы матерым волкам. Пошла вперед. Поспешил, открыл дверь перед нею. Еще раз улыбнулась, взглянув на него, вошла. Первый этаж башни занимало большое многоугольное помещение с остатками когда-то перегораживающих его стен. Пол устилала солома, кое-где полусгоревшая и мокрая. В трех стенных очагах лежали горки углей. Стены и пол густо усеивали странные символы. Увидев их, вздрогнула и уже по-настоящему, внимательно оглянула его. Встретил ее взгляд. Спросила: чем ты занимаешься? Вместо ответа прошел к очагу и, стоя спиной к ней, разжег его. Вернулся с вином и мисками, сказал: должно быть, вы проголодались. Покачала головой, но не отрывала взгляд от еды. Стала медленно приближаться, но потом остановилась. Сказала: я маранка. Вместе с отцом мы бежали из Испании. Силами нашей общины в Руане его удалось вызволить из застенков инквизиции, но здоровье его было уже подорвано. Я думала, что мы переедем в Руан, когда он поправится. Но он умер в больнице Сен-Жерве и вчера я проводила его на кладбище Невинных. Замолчала. Добавила как бы про себя: теперь я одна на целом свете. Провел пальцем по столу. Поднял голову. Спросил: так ты еврейка? Сказала: я крещена во Христе. Сказал: это не имеет никакого значения. Сказал: во мне течет кровь катаров, а в тебе сосредоточилась мудрость праотцев. Спросил: веруешь? Ничего не сказала. Молча смотрела на него. Близилась ночь. Ела и смотрела, как он читает, а зябкий огонек свечи выхватывает из темноты его лицо, полузакрытое спадающими волосами. Иногда протягивал руку с пером и выписывал на пергамент несколько слов. Жевала и смотрела на заглавие книги — «De natura daemonium», смотрела, как изящно и точно его рука вписывает на шуршащий пергамент еще одну строку. Перестала жевать, сказала: в прошлом году мою мать сожгли в Мадриде. Замолчала, увидев его лицо, захлопнутую им внезапно книгу. Добавила: ее обвинили в том, что она ведьма, и сожгли вместе с нею ее книги. Вскочил. Заспрашивал: что это были за книги? Когда ее сожгли? Подтвердили ли свидетели то, что она являлась ведьмою? Молчала. Смотрела на него. Сказала потом: инквизиция арестовала бы и меня, но я вовремя покинула страну. Увидела, как он затаил дыхание, как побледнел и начал всматриваться в нее. Спросил: ты умеешь читать на древнееврейском? С усмешкой, непонятной и необъяснимой, покачала головой. Приблизился, сел рядом, отодвинув пустые миски. Спросил: ты останешься здесь? — с надеждой. Долго смотрела ему в глаза, потом обвела взглядом стены, сплошь в загадочных символах. Снова взглянула на него. Сказала: да. Накрыл ее руку своей. Сказал: там, вне этих стен, я гонитель, экзорцист, магистр триединой теологии, триединой, как Святая Троица: мистической, канонической и схоластической. Здесь я провожу время в своих опытах. Я задался целью постичь непознаваемое, прочесть недочитанное в сокровенных древних книгах символов и мудростей и сотворить нетварное. Знание — тьма, совершенство — тьма, тяга — свет. Спросила: чего ты хочешь, странный человек? Поднялся и стал освещен свечою. Сказал: хочу сотворить демона собственноручно. Усмехнулся вдруг. Усмехнулась вдруг. Усмехнулись вдруг. Сказал: открой мне свои тайны, спящая материя! Сказала: во мне живет страх перед пламенем. Сказал: креатура защитит нас от него. Сказала: демонами полны леса и пустоши. Зачем тебе еще один? Сказал: ради власти. Ради спасения души. Ради великого торжества разума. Спросила: торжества над чем? Сказал: над верой. Сказала: сложно объединенную веру тысяч осилить несовершенным своим разумом. Сказал: вот затем и хочу сотворить демона себе. Сказала: сможешь ли? Изрек: не сила, но символ. Не добро, но буква. Не душа, но идея. Всмотрелась в него. Сказала: ересь. Засмеялся. Сказал: альбигойские мученики незримыми толпами стекаются на площади городов. Плачут и слезятся стены домов, где они жили. Месть будет зрима для них. Задумалась. Произнесла: крест внезапно обернулся мечом, и немилосерд. Очаг превратился в огонь, и палит. Сила церкви угасает от преисполненности своей, сила ересей возрастает от умаления их. Встал, подошел к стене и, глядя на нее, показал. Было высечено по-гречески: «Число зверя». В воздухе пальцем вывела шестерку. Тогда, не колеблясь, подошел к ней. Смотрела прямо. Спустил с плеч ее накидку. Прижался губами к теплой голой шее. Поднял ее на руки, понес в угол. Там взял ее. На следующее утро смотрела на него спящего. Кончиком пальца провела по щеке, закрытым векам, подбородку. Проснулся, увидел ее смотрящей сверху. Проговорил: сейчас ты похожа на ведьму. Ее губы тронула улыбка. В окна доносился утренний перезвон колоколов. Поцеловала его. Обычно по утрам уходил. В церквушке неподалеку был священником и исправно служил службы, не взирая на то, что церковь почти не имела прихожан, пребывала в запустении, и за свою должность получал сущие гроши. И все же был доволен. Возвращаясь в свою башню, заставал ее то за разглядыванием стенных надписей, то обозревающей город с вершины башни, где у него была устроена обсерватория. Владела потрясающим даром: умела приготовить кушанье практически из ничего, ибо в доме почти всегда нечего было есть. В отношении еды был аскет и ел мало, но и тут признал, что таких кушаний отродясь не пробовал. Готовила вкусно. С того самого раза, когда он, прийдя и взойдя наверх, застал ее раздетой, с наслаждением купающейся в солнечных лучах, и овладел ею прямо там, наверху, под нескромными взглядами ворон и церковных шпилей, делал это регулярно и в самых неожиданных местах. Не сопротивлялась, отдаваясь с удовольствием, позволяя ему все, чего пожелает. На тринадцатый день ее пребывания в башне начертал на полу сложносеченную пентаграмму, завел ее в середину и здесь с жестоким наслаждением долго имел ее. Исступленно вопила и извивалась. В тот день открыл ее с новой, темной стороны. Вечером подошел. Вышивала ловко и искусно. Сказал: непосвященная, теперь ты посвящена. Я должен открыть тебе. Мы зачали демона сегодня. Ответила: знаю. Сказал: доверься и покорись мне. Подняла на него глаза. Загадочно, как всегда это у нее выходило, улыбнулась. Спросила: что суть демон? Ответствовал: как учит блаженный Августин, демоны суть животные, по врожденным свойствам — разумные, по существу своему — находящиеся всюду, по составу — воздушные, по времени — вечные. В ту же ночь повел ее на кладбище. Идти было тяжело и темно, город, его руины и башни, дворцы и колодцы, стены и кровли, спал. Еще издалека почуяла запах. Скверный и чуждый, он становился по их приближении гуще и настоянней, пока не превратился в забивающий гортань, выстилающий ноздри, выедающий глаза смрад. Стояли на краю того самого рва на кладбище Невинноубиенных, куда сбрасывали трупы воров и бездомных бродяг. Чуть не лишилась чувств. Подхватил. Сказал: как учит Татиан, тело демона состоит из воздуха или огня. Я же намерен породить демона телесно, но, допуская, что воздух демона вреден и воздействует на человека дурно, что является производным адских котлов, утверждаю, что любой другой воздух, включая и аромат красильных чанов, развивает демонические начала в зародыше, преображая его в итоге в столь необходимую нам креатуру. Дыши, дыши же полной грудью, ибо несешь в себе свет. Трупный чад колыхался в воздухе, как туман. Потеряла сознание. Очнувшись, увидела, что он насилует ее на одной из могил. Ощутила такое острое наслаждение, что не выдержала и закричала. Крик этот, похожий на сладострастный вопль самки, оседланной самцом в тишине первобытной колышущейся чащи, странно прокатился по кладбищу и замер среди могильных оград и скорбящих ангелов. Наутро смотрела, как он что-то вырезает на стене. Во рту и носу оставался запах кладбища. Внизу живота сосало, как будто все оттуда вычерпали большой ложкой. Сказала: Жак. Обернулся. Сказала: а шабаши бывают? Увидела, замялся. Сказал: канон Episcopi неоспоримо доказывает это, и о том же говорят святейший папа Иоанн XXII в булле Super specula и Николай Реми в своей книге «Daemonolatria», а также Самуил де Кассини, автор ученейшего труда «Questo lamiarum», каковые весьма уважаемые и известные своими святыми деяниями люди не отрицают… Перебила: ты тоже не отрицаешь, Жак? Нахмурился. Произнес: и я не отрицаю, коль скоро такие авторитеты настаивают в своих утверждениях на том, что шабаши имеют место во всех христианнейших странах Европы. Замолчала. Больше не говорила. Потом еще много раз водил ее на кладбище Невинных, дабы вкусила аромат костей. Танцевали обнаженными на заброшенных пустырях, где вместе с ними в смоляных огненных кругах плясали и другие голые, устраивали у пламени сцены демонической любви. Молились странным алтарям, кои находили в подвалах замков и дворцов, где раньше жили вельможи-чернокнижники. Проводили ночи у виселиц, стремясь отыскать мандрагору, сей несравненный афродизиак. Читали необычные книги, писанные на коже некрещенных младенцев или же на слоновой кости, разбирали таинственные знаки, за которыми были смерть и мудрость и загадка. Однажды спросил: почему не хочешь пойти в церковь? — как бы в насмешку. Долго молчала. Произнесла: я осквернена. Как-то, взбираясь на лестницу, ведущую в обсерваторию, внезапно упала и потеряла сознание. Бурно радовался, обнаружив у нее давно ожидаемое. Кричал: уже близится время. Кричал: скоро явится. Выкрикивал прочее, мудреное и нечленораздельное. Часто, раздев полностью, садился у ее ног и читал черные книги, обращаясь к ее чреву, иногда вплотную приблизив губы к лону, отчего она нередко распалялась и вынуждала его откладывать книги, дабы заняться делом более приятным и насладительным. Очень часто, с тех пор, как обнаружил у нее плод, заставлял ее спать внутри пентаграммы, и тогда ей снились тревожные и странные сны. Однажды торжественно возгласил: твой ребенок, Корасон, наш ребенок должен вести себя так. Раскрыл какую-то книгу, стал зачитывать: «а в утробе ведет себя смирно, ударов и распинаний не чинит. В это время следует читать ему древние книги, дабы причащался ума и мудрости. По выходе же из лона, кое его взрастило, обличьем будет яр и устрашающ, нравом бодр и боевит, умом зрел и разумен, как никто из рождающихся. Как же выйдет из лона, то не будет вопить подобно младенцам человеков „а! а!“, а крикнет трижды „йо!“, затем еще трижды „йэ!“ и „йо!“ еще трижды по три раза. Следует давать ему крови людской по две чаши ежедневно, все равно какой, мужской или женской, и вина красного, настоянного на ладане, еженедельно». Торжествующий, захлопнул книгу. Машинальным нежным движением погладила свое округлившееся чрево. В эти дни пыл Жака не угасал, и она ухитрялась принимать его от двух до пяти раз за день. Перестал водить ее на кладбище Невинных, чему она внутренне очень радовалась, зато участились ритуалы внутри башни. Ночами лежала в обсерватории, глядя в небеса, усеянные звездами. Учил, что каждая звезда — это демон, добрый или злой, имеющий влияние на жизнь и судьбу. По его наущенью молила этих демонов ниспослать власть и волю их креатуре. Звезды перемигивались и застилались тучами. На животе носила нарисованные им знаки: рогатого полумесяца и один из самых могущественных символов Агриппы, коим призывал демонов. Однажды в полнолуние одна спала посреди заросшей бурьяном пустоши, где в развалинах кирпичного дома кричали совы. Было так страшно слышать шаги полуистлевших хозяев дома, что даже на утро волосы торчали дыбом, а спина была липкой от пота. В один из дней вернулся домой и увидел ее скорчившейся в углу. Спросил: что? Не ответила. Вскрикнул радостно, быстро нагрел воду, из шкафчика в обсерватории принес какие-то металлические инструменты. Сказала, испугавшись: надо пригласить повитуху. Сказал: нет нужды. Я все сделаю сам и сам приму его. Ты забыла, я ведь сведущ и в медицине. Откинулась без сил, закусив губу от боли, ибо стало все равно. Не чувствовала, как взял ее на руки, перенес на постель, осторожно уложил, обтер полотенцами. Начала стонать. Приказал: кричи! Ведь скоро он явится на свет. Все время, пока хлопотал возле нее, видела на его лице счастливую улыбку. Боль сливалась со всего тела вниз и там скапливалась, лопаясь жгучими пузырями, пока не разорвалась вдруг неожиданным всплеском. Хрипло закричала, как тогда, на кладбище, и на лице ее была смешанная гримаса боли и счастья. Что-то приговаривал, возился у ее ног. Внезапно стало хорошо. Затих и Жак. Расслабилась и начала уходить, погружаться в сон, даже не спрашивая, даже не заговаривая, молча. Вдруг широко раскрыла глаза. Над ней стоял он. В руках держал иссиня-красное тельце новорожденного. Оттуда, с рук, доносились возня и похрюкиванье. Видела его лицо. Смотрел на ребенка как на алхимический тигель, в котором вот-вот должны появиться долгожданные крупинки, — сдвинув брови, напряженно, испытующе. Ребенок тоненько и хрипато завопил: а-а-а! а-а-а! Чуть не выронил. Поднял глаза на нее. Ничего не отражалось в этих глазах. Смотрели друг на друга сквозь равномерные вопли младенца. Потянулась. Взяла своего ребенка из его ослабевших и некрепких рук. Прижала к груди. Больше не смотрела на Жака. Ребенок начал сосать грудь.

«Сим удостоверяется, что Карстен Фора, служащий компании, направляется на одну из отдаленнейших ее факторий в качестве скупщика и оценщика сырья.

Дирекция Компании Северных морей.»

О своем предшественнике, старом факторе, он ничего толком не знал. Ему было известно лишь, что того звали Ганнон. Этот Ганнон то ли умер, то ли пропал, и вот компания посылает без промедления вместо него нового фактора. Им и был Фора. В его удостоверении ничего не было сказано о том, есть ли у него опыт и велик ли стаж работы в компании — ни тем, ни другим Фора похвастать не мог. Он был очень молод, а потому с легкостью принял новое назначение: Фора находился еще в том возрасте, когда самую скучную командировку одной лишь игрой воображения можно превратить в незабываемое романтическое странствие. Он, правда, со всей очевидностью понимал, что попалось ему место не из веселых. Наверняка не насладишься там ни приятным досугом, ни разговором с путным собеседником, а уж о женщинах нечего и говорить. Зато точно будет невпроворот унылой, пустой, выматывающей работы, после которой лишь спать и спать. Поразмыслив так, он решил захватить с собой книги, пластинки и даже самоучитель какого-то языка — все легче убить неповоротливое время. Снарядившись подобным образом, Фора отбыл. Ему предстояло морское путешествие длиной в трое суток. Пароход, собственность компании, был одним из четырех ее судов, совершавших плавания между северными факториями и метрополией. Фора был на нем единственным пассажиром. Капитана, длинного человека в неимоверно огромной фуражке, он видел всего один раз, перед отплытием, и с тех пор был предоставлен самому себе — команда, похоже, его вообще не замечала. Над пустынным океаном кто-то нарисовал неподвижные странные тучи. Капли, попадавшие на губы, были горькими, как хина. Тучи, стоило только отвернуться, мгновенно перестраивались и застывали в других, еще более нелепых сочетаниях. Фора сплевывал за борт, чувствуя, как с каждым плевком душа растравляется еще сильнее. Поэтому он скоро ушел в свою каюту и здесь поставил Грига. «Пер Гюнт» скрасил остаток путешествия. «Шест — вие гномов» ознаменовало его конец. Судно кинуло якорь в виду заснеженного гористого берега. На воду внезапно сел туман, и очертания берега стали обманчивы. Вещи Форы были уже снесены в баркас. Когда он сам спускался туда вслед за двумя матросами, то уронил в воду свою шляпу. Фактория была старая, бревенчатая. Она стояла под горой и была точно такой, какой Фора себе ее и представлял. Одним боком фактория плотно приникала к скале, поверхность которой была испещрена рисунками — среди них были, как Фора успел заметить, изображения людей, оленей и птиц, — другой ее бок был открыт всем ветрам: дерево там сильно потемнело, став почти черным. У крыльца лежала длинная узкая лодка-каяк с прорванным днищем. Глядя на все это, Фора присвистнул. Один из матросов, несших его сундук, поглядел на него с удивлением. В тот же вечер Фора засел за бумаги, что остались после старого хозяина фактории, Ганнона. Разумеется, он был уведомлен заранее, что уже второй год фактория Ганнона не присылает ни единой шкурки песца, ни одного моржового бивня. Странно, но дирекция на это никак не реагировала: судя по документам, лишь раз был прислан запрос о том, почему заготовка и поставка пушнины прекратились. Ответа на этот запрос не последовало. Ежемесячные отчеты подкалывались пустыми до тех пор, пока, наконец, вообще не слились в один большой полугодовой отчет, в котором нет-нет да мелькнет шкурка выдры или краткие сведения о визите одинокого промысловика. Очевидно, Ганнон полностью прекратил бизнес фактории, и это безотносительно к тому, что соседние фактории, находящиеся подчас за много километров, вовсю заготавливали шкурки. Местные племена охотно торговали — им это было выгодно: за три белки давали топор, за котика давали ружье, за связку песца насыпали полные карманы патронов. На холодных просторах тундры, в сопках и скалах десятилетиями продолжались маленькие истребительные войны: племена дрались друг с другом до последнего человека, до тех пор, пока не будет испепелено последнее стойбище. От этого, в итоге, фактории выигрывали больше всех: подогреваемые жаждой мести, охотники рьяно промышляли пушное зверье, чтобы потом, получив в обмен на шкурки огнестрельное оружие и боеприпасы, идти на промысел уже другого «зверья», в соседних становищах. На этом фоне фактория Ганнона белой вороной выделялась на торговых картах Компании Северных морей. Туда каждые три месяца завозилось продовольствие, оттуда не приходило ничего. За дальностью расстояний Ганнона, видимо, решено было оставить в покое, что, конечно, лишний раз предоставляло Ганнону возможность продолжать заниматься его таинственной деятельностью. Фора был уверен, что найдет в бумагах Ганнона вопиющий беспорядок. Однако акты были так по-детски непосредственны в своей абсолютной беспомощности скрыть очевидные недостатки, почерк, которым из отчета в отчет выводилась строчка: «Сырья не поступало», был настолько разборчив и кругл, что все недоумение и даже раздражение Форы разом улеглись. Ему стало ясно, что пока нужно оставить все как есть, а там объяснение найдется. Взяв керосинку, он отправился осматривать дом. Дом изнутри был разделен толстыми перегородками на три час — ти. Сперва, как входишь, — комната, где сидел обычно фактор и где производились оценка шкурок и расчет с посетителями. Прямо за ней располагался склад, самое большое помещение в фактории, предна-значенное для хранения сырья и товаров, которыми расплачивались с клиентами. Жилая комната была совсем крохотной, тут стояла железная койка, печка в углу, да на стене висело ружье и несколько желтых покоробившихся фотографий без рамок. Свой сундук Фора за-двинул в угол, заметив, что никаких вещей от прежнего хозяина тут не осталось. Возможно, их увезли вместе с его телом. Склад был самым холодным местом во всей фактории: две других комнаты изнутри были обшиты досками, а здесь только щели между бревнами заткнули пучками пакли. Обширное помещение пустовало, лишь справа у стены громоздились длинные оружейные ящики, да в глубине были свалены свернутые в тюки оленьи шкуры. Фора сдвинул крышку одного из ящиков. Внутри лежали смазанные, в отличном состоянии, винтовки. Их так никто, по-видимому, и не тронул. Зато вид тюков смутил Фору. Шкуры лежали здесь давно. Увозить их никто не собирался. Он отогнул край тюка и проверил качество выделки. Оно оказалось отменным: шкуры могли пролежать так еще очень долго. Он повременил немного, оглядываясь, но больше на складе делать было нечего. Через весь дом Фора прошел в комнату для приемов, как он решил про себя ее называть. В зарешеченное окошко глядела кромешная тьма. На дощатом столе лежал охотничий нож, которым пользовались при разделке туш. Стену украшали оленьи рога с вырезанным на них затейливым орнаментом. Весь пол был усыпан комками свалявшейся шерсти. В выдвигающемся ящике стола обнаружился штопор. Его Фора зачем-то долго и старательно вкручивал в стену. Потом попытался выкрутить обратно, но штопор не выкручивался. Фора оторвался от упрямой гнутой железяки и проследовал в свою комнату. Доски под ногами громко скрипели. Спать не хотелось: непривычная обстановка напрочь отбивала сон. Он попытался представить себе завтрашний день. Перед отплытием Фору заверили в том, что весть о его прибытии мигом облетит ближние стойбища, и уже на следующее утро сюда потянутся сани, доверху груженные шкурами. Однако сейчас ему не очень-то верилось в это: уж больно нежилой выглядела фактория, уж слишком походила она на стоянку для долгой зимовки, и то без припасов. А ведь фактория — это очаг цивилизации на заселенной невежественными дикарями территории, центр распространения высокой культуры. Некоторые фактории выполняли также роль миссий, и священники-миссионеры, вешая на шею очередному аборигену латунный крестик, не забывали принять в исправности принесенные им шкурки. Политикой компании это не возбранялось. Сон не шел. Фора засветил лампу, взял первую попавшуюся книжку и, закутавшись в одеяло, стал читать. Строчки неслись, страницы перелистывались с равными промежутками, и навевающее жуть путешествие Артура Гордона Пима подходило уже к своему страшному финалу, как вдруг что-то оторвало его от книги. Пришла кошка. Она появилась невесть откуда, тихо проскользнула в комнату и теперь сидела у порога, не мигая глядя на огонь лампы. Медленно, чтобы не спугнуть ее, он спустил ноги на пол, прошел к мешку и достал консервы. Пока она ела, он снова залез под одеяло: печка еще не успела выгнать из помещения промозглый нежилой холод. Уже засыпая, он почувствовал, как она мягко вспрыгнула на постель и, немного повозившись, устроилась у него в ногах. Ему стало покойно и тепло. Он тут же уснул. Чуть свет, Фора, закутанный в доху, уже стоял на крыльце. И хотя ничего нельзя было разглядеть (шел снег, и насыпало уже прилично), само положение, в котором он воздвигся на крыльце в своей громоздкой дохе — точно капитан на мостике, озирающий морские просторы, точно владетель, окидывающий взглядом свои вотчины, — уже приподнимало его в собственных глазах. Рассвело еще немного, и он смог видеть. Фактория лепилась к подножью громадного утеса, который был, однако, отгорожен от моря довольно широкой полосой низкого берега. Эта полоса не затоплялась и во время приливов. Слева, чуть подальше, скалы образовывали узкий залив, в котором непрерывно бушевала и ревела вода. Справа же, насколько хватало глаз, уходила вдаль плоская бесхолмная тундра, лежащая сейчас в снегу. В ясную погоду в этом направлении, верно, можно было рассмотреть больше. С той стороны и гостей ждать, в той же стороне и ближние фактории: до ближайшей, Фора знал, два дня пути, хотя, как можно пересечь эту заснеженную пустыню в такие сроки, он не представлял. Продрогнув, Фора зашел в дом и плотно прикрыл за собой дверь. Вода в чайнике вскипела, и он заварил себе крепчайший черный чай: такой, он слышал, принято пить в этих краях. Первый же глоток показался ему отвратительным. Он отставил кружку в сторону. Кошка, лежа у печки, временами подергивала хвостом. Фора в шутку справился у нее, не нервничает ли она. Кошка, не ответив, горделиво отвернулась. Фора хлебнул еще горячего чаю. К полудню снег пошел еще гуще, и надежда Форы, что он разглядит местность получше в ближайшие часы, совершенно рассеялась. Кошка выскользнула за дверь и шмыгнула под дом: наверное, там водились мыши. Несколько раз Фора выходил, но быстро возвращал — ся — снег лепил так густо, что следы напрочь заметало уже через минуту. Он снова зашел на склад и проверил остальные ящики: во всех были ружья, в одном — патроны, две коробки были полны топорами без топорищ. Он вяло ковырялся в ящиках, поглядывая на груду тюков в глубине склада. Почему-то они волновали его. Оленьи шкуры были туго и бережно перевязаны крепкими веревками, мехом наружу. Он еще раз отогнул край тюка. Теперь настало время удивляться не столько тому, зачем Ганнон оставил здесь шкуры, сколько очень не-обычному способу их обработки, не замеченному Форой в первый раз. Вся внутренняя поверхность шкур была усеяна вертикальными рядами черных точек. Это не было похоже на пятна гниения. Точки, скорее, были выжжены на гладкой поверхности. Или это был дефект обработки. Вот Ганнон и признал их непригодными для вывоза. Кое-что он все-таки понимал. Ночью его разбудили дикие завывания и визги. То выл ветер в трубе. Началась пурга. В подполе жалобно мяукала кошка — видно, не могла вылезти. Наутро оказалось, что факторию занесло по самую крышу, только с одного бока, там, где было окно приемной, обзор еще оставался. Фора увидел одинаковую белую поверхность, простирающуюся до самого горизонта. По ней с невероятной скоростью проносились клубы мелкой снежной пыли. Море у самого берега сковало льдом, дальше, в еще остающихся широких полыньях, вода была угольно-черной. В доме было так холодно, как будто печи не топились всю ночь. Кое-как отогревшись, Фора принял решение расчистить от снега хотя бы крыльцо. Отыскав лопату, он принялся за дело. Ветер уже улегся. Было очень морозно, воздух звенел. Пейзаж, который открылся ему с крыльца, казалось, уже никогда не претерпит изменений: небо, море, заснеженные скалы, ломаные застывшие линии, цвета только черный и белый, все очень далеко и очень близко — протяни палец, и проткнешь в холстине дыру. Но вместе с тем этот пейзаж вовсе не выглядел пустынным. Все носило следы какой-то напряженной жизни, все как-то подспудно двигалось, каждый обледенелый валун. Просто, когда Фора вышел с лопатой на крыльцо, чтобы пораскидать снег, все куда-то разбежались. На снегу во все стороны расходились цепочки следов, обрывающиеся в самых неожиданных местах, в воздухе еще чувствовался дымок чьей-то трубки, и, поднеси к определенной точке в холодном воздухе горячие дымящиеся уголья, застывшие в этом месте слова вытаяли бы и сами собой сказались, как уже случалось где-то с кем-то. Вот тогда и обнаружилась бы скрытая истина, вот и протаяли бы целые диалоги, скопища звуков, изрекаемых в воздух, как в цементирующий раствор, вот бы и образ Ганнона протаял как есть, и не нужно уже гадать, и вообще слов не надо. Важные, а то и просто великие идеи приходят обычно в самые тривиальные, вовсе не предназначенные для визита таких блестящих гостей моменты. Сгребая лопатой снег, Фора вдруг понял, что очищается от Ганнона, мало того, должен это сделать. Ганнон стал не нужен. Он принадлежал уже могильной мертвой персти, и если бы Фора обнаружил здесь его дневник, вернее, если бы Ганнону вздумалось вести дневник, Форе пришел бы конец как представителю компании здесь, как официальному лицу, как предстателю самого президента Компании Северных морей. Фора, Карстен Фора, служащий компании, официально уполномоченный проводить все обозначенные в его удостоверении действия, не обязан придерживаться той же политики, что и его предшественник. Почему это он должен зависеть во всем от этого Ганнона? Фактория Ганнона, опальная, непонятная фактория, ушла в прошлое. Умерла. Есть только фактория Форы, часть сети факторий Компании Северных морей, и это лояльная, подчиняющаяся уставу и администрации компании фактория. Крыльцо было расчищено. Фора толкнул дверь, поставил лопату в угол и повернулся. Перед ним стоял туземец. Это был старик, очень маленький, облаченный в безразмерную оленью малицу. Под большим меховым капюшоном едва можно было разглядеть крохотное костистое личико, смотревшее парой тоненьких морщинок. В руках он сжимал ворох оленьих шкур, очень похожих на те, что валялись на складе. Выдержав паузу, старик бросил шкуры на пол, повернулся, и тут Фора сообразил, что он сейчас уйдет. — Стоп, стоп! — подняв руки, сказал он туземцу. То есть он хотел сказать старику, чтобы, дескать, тот прошел в дом, уселся, чаю, что ли, попил там, покурил. Таким образом Фора проявлял свое гостеприимство. Однако старик даже и не собирался заходить. Что-то резко ответив, он толкнул дверь и вышел. Фора, выглянув в окно, увидел, что внизу ждет оленья упряжка. Через минуту о визите первого в жизни Форы туземца напоминали только следы полозьев да ворох шкур, оставленных стариком. Недолго думая, Фора сгреб их и отволок на склад. Он заметил, что обработаны они были так же, как и те, в глубине склада.

Замок Безумцев стоял в долине, у которой не было своего названия, но имелась репутация, почти столь же зловещая, как и у самого замка. Малахитовое небо сверкало над ним алыми полотнищами зарниц, острые шпили устремлялись вверх, и безобразные птицы сидели на зубцах его башен. Окна замка светились странным светом, который не имел определенного оттенка, а переливался и мерцал, завораживая всевозможными цветами. У основания замшелых стен, на ровной, хорошо освещенной светом кровавой луны площадке Хейзинга и Намордник Мендес играли в бамбару.

Беря свое начало где-то в неизведанных глубинах земель, которым нет названия, змеясь и разбиваясь на множество протоков, река Веру становится широкой и полноводной, только когда выносит свои воды на желтые просторы Великих Степей Хут, где никто не живет, кроме гигантов-иппоантропосов, кормящихся влажной, глинистой почвой по берегам реки. Ее вода на всем протяжении своего пути бывает разного цвета: желтая на просторах Великих Степей, мутно-белая возле солончаковых болот гиблого Смрадного моря, красная от впадения множества кроваво-красных ручьев около Медных водопадов. Когда тихий покой ее волн достигает скал Манарис, вода Веру приобретает цвет неба на закате, с силой врываясь в узкий желоб Врат Пены, и прокатывается по нему вплоть до Ревущих Порогов, — тогда вода реки становится голубой, хотя и непрозрачной, ибо несет с собой множество мелких камешков и песка: скалы Манарис медленно отдают себя на растерзание реке, поддаваясь с какой-то безысходностью, явно не желая того.

Популярные книги в жанре Фэнтези

Он очнулся в ледяной пустыне, не помня даже своего имени, но очень скоро он выяснит, что может в одиночку противостоять целому войску! Когда группа неизвестных всадников нападает на его случайных попутчиков, он спасает от верной смерти молодую женщину с ребенком и занимает место его погибшего отца. Новая семья называет его Тором. И он действительно пришел на землю из мира богов! Его миссия — найти последнее убежище человечества Мидгард. Найти и… уничтожить.

Волны мягко шуршали прибрежной галькой. Закатное солнце отражалось в зеркальной поверхности воды, подкрашивая ее в цвет вина. Легкий ветерок ласково встрепал мои волосы и окропил лицо солеными брызгами.

Наверное я сумасшедшая, раз вместо того, чтобы прощаться с друзьями и лить слезы о своей незавидной участи, я пришла проститься с морем – единственным, что понравилось мне в этом чертовом мирке. Его водам все равно, кто ты – рыбак, аристократ или случайная попаданка. Оно всем дарит покой и спокойную отчужденность. Только оно может немного отвлечь от мыслей о грядущем безумстве и неопределенности.

Узнать о своей принадлежности к княжескому роду всегда приятно. Но когда это выясняется за неделю до свадьбы, радостное настроение куда-то улетучивается. Невеста тоже испаряется в неизвестном направлении, равно как и семейный артефакт. И кому со всеми этими проблемами предстоит возиться? Естественно старшей княжне. Эй, да я не рыжая!

ПОКОЙТЕСЬ С МИРОМ.

ЗАПИСИ СЕРОГО НЕКРОМАНТА.

Пролог.

Храм Смерти всегда был в этом мире и пятьдесят ступеней лестницы судеб отделяли его тайны от жаждущих знаний.

Во все века, одаренные выявлялись с помощью лестницы судеб. Сама смерть принимала или отвергала претендентов. Кажущееся простым, испытание приводило одарённых, жаждущих знаний смерти в храм или в могилу. Все, что требовалось от претендента на могущество некроманта, это взойти хотя бы на одну ступень лестницы судеб и остаться в мире живых. Сама смерть следила за тем, кто вступает на путь её учения. Черная госпожа, могла одарить талантливого претендента или наказать за самоуверенность по своему усмотрению. Каждый, кто хотел пройти обучение в Храме смерти, знал, что за один шаг он может заплатить своей жизнью. Каждый, кто хотел знаний и могущества знал, что сделав один шаг, он получит шанс приобрести знания, дающие превосходство над другими. Храм Смерти не скрывал опасности своего учения. Надпись на столбе возле лестницы судеб гласила: Один шаг отделяет тебя от могущества или смерти.

Рядом грохнул взрыв. Он вспомнил глупую местную байку, что снаряд не попадет дважды в одну воронку. Это хорошо, шутить в окопе перед боем, не имея понятия, зачем и куда тебя забросят, следуя приказам тех, кто плохо разбирается в ценности человеческой жизни. Если существовало действо с определением "ужас прошлого", то в одном из таких он принимал участие.

Свист пуль заставлял тело конвульсивно вздрагивать. Стрекот пулеметных очередей доносился отовсюду. Пули со свистом врезались в край воронки, он слышал, как они хлюпают, высекая столбики песка.

«Из серых наших стен, из затхлых рубежей нет выхода, кроме как сквозь дырочки от снов, пробоины от звезд…»

Cтихи придуманных миров, песни придуманных стран.

Когда жизнь дает шанс принять участие в судьбах если уж не всего мира, так хотя бы родного города, грех не воспользоваться представившейся возможностью. Однако по карману ли вершителю судеб окажется цена, которую придется заплатить за право вмешательства? Как правило, такие вопросы возникают слишком поздно…

(Третья книга из цикла «Братство меча»)

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Дубельт жил на самом краю поселка, где вплотную к тонким стенам домов, сделанных из дрянного, вконец износившегося пластика, подступали невысокие дюны изжелта-белой соли. Поселок, утлое скопление ветхих домишек с выжженной невдалеке черной дырой посадочной площадки, с трактиром, самым большим строением в поселке, который был когда-то жилищем для охраны рудников, и самими рудниками в отдалении, темными, неприветливыми дырами в рыхлых горбах больших дюн, — постоянно заносило песком в сезон ураганов, и жители поселка потом с бранью откапывались, понимая, что впереди будет еще много бурь и еще не раз придется вот так вот махать допотопной лопатой, кидая едучую белую соль через плечо, — беспрестанно! Ураганы на Солану были страшны. Небо становилось гнойным, потом наливалось багрянцем и темнело, по дюнам начинало шквалить ветром с ужасающей силой, и острые кристаллики соли, поднимаясь в воздух, секли одежду, секли кожу, застревая глубоко в ней, вызывая незаживающие язвы, мучительные и неизлечимые недуги. Так было по всей планете, поверхность которой сплошь была покрыта страшными соляными пустынями, и ветры, не встречая препятствий, могли достигать невероятной скорости. Когда небо Солану, обычно блистающе-белое, с яростным мохнатым солнцем, становилось мглистым, грязным, а ветер сшибал с ног, предвещая ураган, поселок наполнялся бредущими, шатающимися фигурами в хлопающих полами накидках: население поселка спешило в трактир. Рассаживались за столами, брали пива и дрянной солоноватой водки (в кредит, ибо денег на планете уже давно не было), мечтали об отлете отсюда, слушали рассказы здешнего старожила фон Норке о Базилевсах Макитарах, о Миррее, императорской столице, находящейся в миллионах парсеках отсюда, о Найжеле Орте, свергнувшем Старую Империю и на ее обломках воздвигнувшем свою. Слушали, кивая головами, медленно пьянея, пили соленое пойло, вкуса которого никто уже не чувствовал, — этим людям было уже безразлично, что будет с ними. Дальше бесплодных мечтаний они не заходили. Женщин здесь не было, ни одной на целой планете, и оставалось лишь это пойло. И пили, пили.

Жизнь Айседоры Дункан обещала быть необыкновенной с самого начала. В автобиографии она так говорит о своем рождении: «Характер ребенка определен уже в утробе матери. Перед моим рождением мать переживала трагедию. Она ничего не могла есть, кроме устриц, которые запивала ледяным шампанским. Если меня спрашивают, когда я начала танцевать, я отвечаю – в утробе матери. Возможно, из-за устриц и шампанского».

Идет по путям-дорогам лютнист Петер Сьлядек, раз за разом обреченный внимать случайным исповедям: пытаются переиграть судьбу разбойник, ученик мага и наивная девица, кружатся в безумном хороводе монах и судья, джинн назначает себя совестью ушлого купца, сын учителя фехтования путает слово и шпагу, железная рука рыцаря-колдуна ползет ночью в замковую часовню, несет ужас солдатам-наемникам неуловимый Аника-воин, и, наконец, игрок в сером предлагает Петеру сыграть в последнюю игру.

Великий дар – умение слушать.

Тяжкий крест – талант и дорога.

Идет по путям-дорогам лютнист Петер Сьлядек, раз за разом обреченный внимать случайным исповедям: пытаются переиграть судьбу разбойник, ученик мага и наивная девица, кружатся в безумном хороводе монах и судья, джинн назначает себя совестью ушлого купца, сын учителя фехтования путает слово и шпагу, железная рука рыцаря-колдуна ползет ночью в замковую часовню, несет ужас солдатам-наемникам неуловимый Аника-воин, и, наконец, игрок в сером предлагает Петеру сыграть в последнюю игру.

Великий дар – умение слушать.

Тяжкий крест – талант и дорога.