Памяти Л. И. Шигаева

Владимир Набоков

Памяти Л.И.Шигаева

Умер Леонид Иванович Шигаев... Общепринятое некрологическое многоточие изображает, должно быть, следы на цыпочках ушедших слов-- наследили на мраморе -- благоговейно, гуськом... Мне хочется, однако, нарушить эту склепную тишину. Позвольте же мне... Всего несколько отрывочных, сумбурных, в сущности непрошеных... Но все равно. Мы познакомились с ним лет одиннадцать тому назад, в ужасный для меня год. Я форменно погибал. Представьте себе молодого, весьма еще молодого... беспомощного, одинокого, с вечно воспаленной душой -- нельзя прикоснуться -- вот как бывает "живое мясо",-- притом не сладившего с муками несчастной любви... Я позволю себе остановиться на этом моменте.

Рекомендуем почитать

Владимир Набоков

Облако, озеро, башня

Один из моих представителей, скромный, кроткий холостяк, прекрасный работник, как-то на благотворительном балу, устроенном эмигрантами из России, выиграл увеселительную поездку. Хотя берлинское лето находилось в полном разливе (вторую неделю было сыро, холодно, обидно за все зеленевшее зря, и только воробьи не унывали), ехать ему никуда не хотелось, но когда в конторе общества увеспоездок он попробовал билет свой продать, ему ответили, что для этого необходимо особое разрешение от министерства путей сообщения; когда же он и туда сунулся, то оказалось, что сначала нужно составить сложное прошение у нотариуса на гербовой бумаге, да кроме того раздобыть в полиции так называемое "свидетельство о невыезде из города на летнее время", причем выяснилось, что издержки составят треть стоимости билета, т. е. как раз ту сумму, которую, по истечении нескольких месяцев, он мог надеяться получить. Тогда, повздыхав, он решил ехать. Взял у знакомых алюминиевую фляжку, подновил подошвы, купил пояс и фланелевую рубашку вольного фасона,-- одну из тех, которые с таким нетерпением ждут стирки, чтобы сесть. Она, впрочем, была велика этому милому, коротковатому человеку, всегда аккуратно подстриженному, с умными и добрыми глазами. Я сейчас не могу вспомнить его имя и отчество. Кажется, Василий Иванович.

Владимир Набоков

Круг

Во-вторых: потому что в нем разыгралась бешеная тоска по России. В-третьих, наконец, потому что ему было жаль своей тогдашней молодости -- и всего связанного с нею -- злости, неуклюжести, жара,-- и ослепительно-зеленых утр, когда в роще можно было оглохнуть от иволог. Сидя в кафе и все разбавляя бледнеющую сладость струей из сифона, он вспомнил прошлое со стеснением сердца, с грустью-- с какой грустью? -- да с грустью, еще недостаточно исследованной нами. Все это прошлое поднялось вместе с поднимающейся от вздоха грудью,-- и медленно восстал, расправил плечи покойный его отец, Илья Ильич Бычков, le maоtre d'йcole chez nous au village (Школьный учитель у нас в деревне (франц.)), в пышном черном галстуке бантом, в чесучовом пиджаке, по-старинному высоко застегивающемся, зато и расходящемся высоко,-- цепочка поперек жилета, лицо красноватое, голова лысая, однако подернутая чем-то вроде нежной шерсти, какая бывает на вешних рогах у оленя,-множество складочек на щеках, и мягкие усы, и мясистая бородавка у носа, словно лишний раз завернулась толстая ноздря. Гимназистом, студентом, Иннокентий приезжал к отцу в Лешино на каникулы,-- а если еще углубиться, можно вспомнить, как снесли старую школу в конце села и построили новую. Закладка, молебен на ветру, К. Н. Годунов-Чердынцев, бросающий золотой, монета влипает ребром в глину... В этом новом, зернисто-каменном здании несколько лет подряд -- и до сих пор, то есть по зачислении в штат воспоминаний-- светло пахло клеем; в классах лоснились различные пособия -- например, портреты луговых и лесных вредителей... но особенно раздражали Иннокентия подаренные Годуновым-Чердынцевым чучела птиц. Изволите заигрывать с народом. Да, он чувствовал себя суровым плебеем, его душила ненависть (или казалось так), когда, бывало, смотрел через реку на заповедное, барское, кондовое, отражающееся черными громадами в воде (и вдруг-- молочное облако черемухи среди хвой).

Росту его власти, славы соответствовал в моем воображении рост меры наказания, которую я желал бы к нему применить. Так, сначала я удовольствовался бы его поражением на выборах, охлаждением к нему толпы, затем мне уже нужно было его заключения в тюрьму, еще позже — изгнания на далекий плоский остров с единственной пальмой, подобной черной звезде сноски, вечно низводящей в ад одиночества, позора, бессилия; теперь, наконец, только его смерть могла бы меня утолить.

[1]

Помнишь, мы как-то завтракали (принимали пищу) года за два до твоей смерти? Если, конечно, память может жить без головного убора. Кстатическая мысль: вообразим новейший письмовник. К безрукому: крепко жму вашу (многоточие). К покойнику: призрачно ваш. Но оставим эти виноватые виньетки. Если ты не помнишь, то я за тебя помню, память о тебе может сойти, хотя бы грамматически, за твою память и ради крашеного слова вполне могу допустить, что если после твоей смерти я и мир еще существуем, то лишь благодаря тому, что ты мир и меня вспоминаешь. Сейчас обращаюсь к тебе вот по какому поводу. Сейчас обращаюсь к тебе вот по какому случаю. Сейчас обращаюсь к тебе только затем, чтобы поговорить с тобой о Фальтере. Вот судьба! Вот тайна! Вот почерк! Когда мне надоедает уверять себя, что он полоумный или квак (как на английский лад ты звала шарлатанов), я вижу в нем человека, который... который... потому что его не убила бомба истины, разорвавшаяся в нем... вышел в боги! — И как же ничтожны перед ним все прозорливцы прошлого: пыль, оставляемая стадом на вечерней заре, сон во сне (когда снится, что проснулся), первые ученики в нашем герметически закрытом учебном заведении: он то вне нас, в яви, — вот раздутое голубиное горло змеи, чарующей меня. Помнишь, мы как-то завтракали в ему принадлежавшей гостинице, на роскошной, многоярусной границе Италии, где асфальт без конца умножается на глицинии, и воздух пахнет резиной и раем? Адам Фальтер тогда был еще наш, и если ничто в нем не предвещало — как это сказать? — скажу: прозрения, — зато весь его сильный склад (не хрящи, а подшипники, карамбольная связность телодвижений, точность, орлиный холод) теперь, задним числом, объясняет то, что он выжил: было из чего вычитать.

Рассказы сборника "Весна в Фиальте" - блестящий образец относительно "позднего" периода творчества Набокова, периода, отмеченного интереснейшими стилистическими особенностями. Здесь набоковская проза снова – впервые за десятилетия – вступает в свою "реалистическую" фазу – однако в форме уже глубоко зрелой, мудрой, философичной. Иногда в этом реализме проглядываются нотки экспрессионистские, иногда – почти символистские, в целом же "Весна в Фиальте" - своеобразная квинтэссенция творческого мироощущения писателя "как оно есть" - мироощущения, пронесенного сквозь годы и годы…

Несколько лет тому назад один мой парижский приятель, человек со странностями, чтобы не сказать более, узнав, что я собираюсь провести два-три дня вблизи Монтизера, попросил меня зайти в тамошний музей, где, по его сведениям, должен был находиться портрет его деда кисти Леруа. Улыбаясь и разводя руками, он мне поведал довольно дымчатую историю, которую я, признаться, выслушал без внимания, отчасти из-за того, что не люблю чужих навязчивых дел, но главное потому, что всегда сомневался в способности моего друга оставаться по сю сторону фантазии. Выходило приблизительно так, что после смерти деда, скончавшегося в свое время в петербургском доме во время японской войны, обстановка его парижской квартиры была продана с торгов, причем после неясных странствий портрет был приобретен музеем города, где художник Леруа родился. Моему приятелю хотелось узнать, там ли действительно портрет, и, если там, можно ли его выкупить, и, если можно, то за какую цену. На мой вопрос, почему же ему с музеем не списаться, он отвечал, что писал туда несколько раз, но не добился ответа.

Владимир Набоков

Лик

Есть пьеса "Бездна" (L'Abоme) известного французского писателя Suire. Она уже сошла со сцены, прямо в Малую Лету (т. е. в ту, которая обслуживает театр,-- речка, кстати сказать, не столь безнадежная, как главная, с менее крепким раствором забвения, так что режиссерская удочка иное еще вылавливает спустя много лет). В этой пьесе, по существу идиотской, даже идеально идиотской, иначе говоря -- идеально построенной на прочных условностях общепринятой драматургии, трактуется страстной путь пожилой женщины, доброй католички и землевладелицы, вдруг загоревшейся греховной страстью к молодому русскому, Igor,-- Игорю, случайно попавшему к ней в усадьбу и полюбившему ее дочь Анжелику. Старый друг семьи,-волевая личность, угрюмый ханжа, ходко сбитый автором из мистики и похотливости, ревнует героиню к Игорю, которого она в свой черед ревнует к Анжелике,-- словом, все весьма интересно, весьма жизненно, на каждой реплике штемпель серьезной фирмы, и уж, конечно, ни один толчок таланта не нарушает законного хода действия, нарастающего там, где ему полагается нарастать, и, где следует, прерванного лирической сценкой или бесстыдно пояснительным диалогом двух старых слуг.

Владимир Набоков

Тяжелый дым

Когда зажглись, чуть ли не одним махом до самого Байришер Плац, висящие над улицей фонари, все в неосвещенной комнате слегка сдвинулось со своих линий под влиянием уличных лучей, снявших первым делом копию с узора кисейной занавески. Уже часа три, за вычетом краткого промежутка ужина (краткого и совершенно безмолвного, благо отец и сестра были опять в ссоре и читали за столом), он так лежал на кушетке, длинный, плоский юноша в пенсне, поблескивающем среди полумрака. Одурманенный хорошо знакомым ему томительным, протяжным чувством, он лежал, и смотрел, и прищуривался, и любая продольная черта, перекладина, тень перекладины, обращались в морской горизонт или в кайму далекого берега. Как только глаз научился механизму этих метаморфоз, они стали происходить сами по себе, как продолжают за спиной чудотворца зря оживать камушки, и теперь, то в одном, то в другом месте комнатного космоса, складывалась вдруг и углублялась мнимая перспектива, графический мираж, обольстительный своей прозрачностью и пустынностью: полоса воды, скажем, и черный мыс с маленьким силуэтом араукарии.

Другие книги автора Владимир Владимирович Набоков

В 1955 году увидела свет «Лолита» — третий американский роман Владимира Набокова, создателя «Защиты ужина», «Отчаяния», «Приглашения на казнь» и «Дара». Вызвав скандал по обе стороны океана, эта книга вознесла автора на вершину литературного Олимпа и стала одним из самых известных и, без сомнения, самых великих произведений XX века. Сегодня, когда полемические страсти вокруг «Лолиты» уже давно улеглись, южно уверенно сказать, что это — книга о великой любви, преодолевшей болезнь, смерть и время, любви, разомкнутой в бесконечность, «любви с первого взгляда, с последнего взгляда, с извечного взгляда».

В настоящем издании восстановлен фрагмент дневника Гумберта из третьей главы второй части романа, отсутствовавший во всех предыдущих русскоязычных изданиях «Лолиты».

«Лолита» — моя особая любимица. Она была моей самой трудной книгой, затрагивавшей тему, которая так удалена от моей собственной эмоциональной жизни, что мне доставило особое удовольствие использовать свой комбинационный талант, чтобы сделать ее реальной.

…Я содрогаюсь теперь при воспоминании, что были моменты в 1950-м, потом в 1951 году, когда я чуть не сжег черный дневничок Гумберта. Нет, я никогда не пожалею о «Лолите». Это напоминало составление прекрасной головоломки — составление и в то же время ее разгадывание, поскольку одно есть зеркальное отражение другого, в зависимости от того, откуда смотришь. Конечно, она совершенно затмила другие мои произведения… но я не могу осуждать ее за это. В этой мифической нимфетке есть странное нежное обаяние.

Владимир Набоков

«Лолита» — один из самых блестящих американских романов, триумф стиля и воображения, лучшее (пусть и не самое характерное) из набоковских творений, причудливый симбиоз по-свифтовски неистовой сатиры и той трепетной, любовной неспешности, которая отличает человека, неподдельно влюбленного в зримые тайны этого мира.

Джойс Кэрол Оутс

«Камера обскура» (1931, опубл. 1932–1933) – пятый русский роман Владимира Набокова и второй из трех его романов на «немецкую» тему. Берлинский искусствовед Бруно Кречмар, увлекшись бездарной шестнадцатилетней актриской Магдой Петерс, тайной любовницей художника Роберта Горна, бросает семью и вовлекается в глумливый околоартистический круг, не подозревая, что последствия этой пошлой интрижки окажутся для него роковыми. Расхожее выражение «любовь слепа» реализуется у Набокова в форме криминального сюжета о страсти, измене, ревности и мести, а физическая слепота, поражающая героя в финале, становится наказанием за духовную слепоту, за искаженное видение мира, за измену доброте, человечности и истинной красоте. Самый кинематографический, по мнению критиков, роман Набокова впоследствии был радикально переработан автором для англоязычного издания, озаглавленного «Смех в темноте» (1938).

«Дар» (1938) – последний русский роман Владимира Набокова, который может быть по праву назван вершиной русскоязычного периода его творчества и одним из шедевров русской литературы ХХ века. Повествуя о творческом становлении молодого писателя-эмигранта Федора Годунова-Чердынцева, эта глубоко автобиографичная книга касается важнейших набоковских тем: судеб русской словесности, загадки истинного дара, идеи личного бессмертия, достижимого посредством воспоминаний, любви и искусства. В настоящем издании текст романа публикуется вместе с авторским предисловием к его позднейшему английскому переводу.

«Приглашение на казнь» (1934, опубл. 1935–1936) – седьмой русский роман Владимира Набокова, одна из вершин «сиринского» периода творчества писателя. В неназванной вымышленной стране молодой человек по имени Цинциннат Ц. ожидает казни, будучи заточен в крепость и приговорен к смерти за свою нарушающую общественный покой непрозрачность или, как говорится в заключении суда, «гносеологическую гнусность». Навещаемый «убогими призраками» охранников и родственников, Цинциннат все более отчетливо ощущает вымороченную театральность и гротескную абсурдность окружающего мира, в котором директор тюрьмы может обернуться надзирателем, а палач притворяется узником и демонстрирует цирковые трюки. В момент казни, однако, бутафорский мир стремительно распадается, и герой направляется в сторону «существ, подобных ему», – в высшую, истинную реальность. Роман, который автор впоследствии назвал своей «единственной поэмой в прозе», поднимает важнейшие для миропонимания Набокова темы потусторонности, подлинной сущности искусства, смысла человеческого существования.

«Защита Лужина» (1929–1930) – третий русский роман Владимира Набокова, составивший автору громкое литературное имя и выведший его в первый ряд писателей русского зарубежья. За перипетиями жизненной истории гениально одностороннего героя книги, одаренного и безумного русского шахматиста-эмигранта Александра Ивановича Лужина, читателю постепенно открывается постоянная и важнейшая тема набоковского творчества – развитие и повторение тайных тем в человеческой судьбе. Шахматная защита, разрабатываемая Лужиным, мало-помалу становится аллегорией защиты от самой жизни, в которой его травмированное болезнью сознание прозревает чьи-то зловещие действия, подобные шахматным ходам. В событийных повторах собственной биографии Лужин усматривает следствие роковых действий своего невидимого противника – судьбы, и, потерпев неудачу в попытках разгадать ее скрытые узоры, он выбирает единственно возможное решение – выход из игры…

Вниманию читателя предлагается первый и наиболее автобиографичный роман всемирно известного русско-американского писателя, одного из крупнейших прозаиков XX века, автора знаменитой «Лолиты» Владимира Набокова. «Машенька» (1926) – книга о «странностях воспоминанья», о прихотливом переплетении жизненных узоров прошлого и настоящего, о «восхитительном событии» воскрешения главным героем – живущим в Берлине русским эмигрантом Львом Ганиным – истории своей первой любви. Роман, действие которого охватывает всего шесть дней и в котором совсем немного персонажей, обретает эмоциональную пронзительность и смысловую глубину благодаря страстной силе ганинской (и авторской) памяти, верной иррациональным мгновениям прошлого.

Свою жизнь Владимир Набоков расскажет трижды: по-английски, по-русски и снова по-английски.

Впервые англоязычные набоковские воспоминания «Conclusive Evidence» («Убедительное доказательство») вышли в 1951 г. в США. Через три года появился вольный авторский перевод на русский – «Другие берега». Непростой роман, охвативший период длиной в 40 лет, с самого начала XX века, мемуары и при этом мифологизация биографии… С появлением «Других берегов» Набоков решил переработать и первоначальный, английский, вариант. Так возник текст в новой редакции под названием «Speak Memory» («Говори, память», 1966 г.).

Три набоковских версии собственной жизни – и попытка автобиографии, и дерзновение «пересочинить» ее…

«…Владимир Набоков самый большой писатель своего поколения, литературный и психологический феномен. Что-то новое, блистательное и страшное вошло с ним в русскую литературу и в ней останется» (З.А.Шаховская (1906–2001), писатель, переводчик, критик, автор мемуаров).

«Король, дама, валет» (1928) – первый из трех романов Владимира Набокова на «немецкую» тему, за которым немного позднее последовали «Камера обскура» и «Отчаяние». В хитросплетениях любовно-криминальной интриги перетасовываются, словно игральные карты, судьбы удачливого берлинского коммерсанта, его скучающей жены и полунищего племянника-провинциала – марионеток слепого, безжалостного в своем выборе случая. За перипетиями детективного сюжета угадывается властная рука ироничного, виртуозного, неумолимо воздающего каждому по заслугам автора – будущего создателя «Защиты Лужина», «Дара», «Ады» и «Лолиты».

Популярные книги в жанре Русская классическая проза

«Прошло несколько времени, и Цехановецкий получил известие о смерти своего отца; огромное родовое наследство, увеличенное ещё более щедростью короля, ожидало его на родине, и Цехановецкий, не теряя времени, поспешил в Витебск. Едва разнеслась там молва о его приезде, как в то же самое время страшная новость дошла до него. Его потребовали в гродской суд, для очных ставок с его матерью, но не Цехановецкою, а с простою женщиною, которая прежде была его кормилицею…»

«Ах, как она мила, Жорж, как она мила! Я уверен, что, если б ты увидел очаровательницу Адель в ее кабинете, где и зимой раскинулись цветники, где всякая безделка льстит глазу и заговаривает воображению; когда б ты взглянул на нее, одетую в легкое платье, окруженную благовонного розовою атмосферою, веющею с кассолета: ты бы назвал ее воздушною полубогинею Пери, порхающею в испарении цветов; и каждое ее слово – поэзия, каждый взор облечен в мысль. Не шутя, любезный друг, я боюсь, чтобы твое предсказание не сбылось, то есть чтобы мне не влюбиться в самом деле…»

Комната Александра Ивановича была неприглядна; единственное низенькое окно упиралось в покачнувшийся забор, около которого были навалены кучи навоза. Солнце очень редко заглядывало к Александру Ивановичу, как бы стыдясь мерзости запустения, царившей в его логовище: убогая кровать, занимавшая большую часть крохотной комнаты, оставалась всегда "разверстой", у окна печально стояли некрашеный стол и два хромых и продавленных стула, по углам висели паутины, на полу была грязь, плевки и окурки, но главное, что прежде всего бросалось в глаза, - это обилие пустых бутылок в комнате Александра Ивановича: они были различной величины, большие и маленькие, из-под пива и водки и нестройной толпой стояли на окне, как любопытные зрители жизни Александра Ивановича. Они попадались на столе, на стульях, в углах и нескромно выглядывали из-под кровати. На ней лежал Александр Иванович, только что пробудившийся от сна. С головы он походил на бубнового короля, а может быть, и на изображения святых, как их обыкновенно рисуют на иконах: с длинной бородой и длинными волосами, с аскетическими чертами лица, хотя на этом только и кончалось последнее сходство. Длинный нос его был несколько красен, лицо измято, веки опухшие. Проснулся он в мрачном настроении алкоголика, пьянствовавшего очень долго. Он чувствовал, что в голове его "сидит" что-то тяжелое, огромное и давящее. По мнению Александра Ивановича, это был "медведь". Тяжесть сидящего "медведя" причиняла страдание не только голове Александра Ивановича, но и душе его. Голова его совершенно не работала, в ней не было решительно ни одной мысли, а только царило какое-то тупое и неподвижное состояние. Но зато душа его страдала невыносимо. Прежде всего, он чувствовал поразительное равнодушие ко всему на свете и положительное отвращение к жизни: она казалась ему каким-то скучным и тяжелым бременем. Потом, его тяготило беспричинное ощущение страха, почти ужаса, неизвестно перед чем. Ему казалось, что вот-вот сейчас должно совершиться с ним что-то страшное, хотя он был вполне уверен, что ничего подобного не случится. Ему казалось, что он уже совершил какое-то ужасное преступление, вроде убийства, и вместе с тем сознавал, что ничего подобного не совершил.

Насмешка судьбы соединила друг с другом самого счастливого человека с самым несчастным.

Дмитрий Сучков был парень горячий и наивный, но очень талантливый. Из деревни. Работал токарем по металлу на заводе. Много читал. Попал в нелегальный социал-демократический кружок, но пробыл там всего месяц: призвали в солдаты.

Железнодорожный подрядчик. Ловкий и умный, вполне интеллигентный. Хорошо наживался. Заболел прогрессивным параличом, сошел с ума. И тут так из него и поперла дикая, плутовская, мордобойная Русь.

В дачный поселок съезжается летом самая отборная интеллигенция; отдыхают, жарятся под солнцем на пляже, купаются, гуляют, флиртуют; а тут же рядом – темная деревня, безграмотная, дикая, живущая только хулиганством, пьянкой и абортами. Как бы было хорошо учредить Общество шефства дачного поселка над деревней.

Пунктирный портрет

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Владимир Набоков

Парижская поэма

"Отведите, но только не бросьте.

Это -- люди; им жалко Москвы.

Позаботьтесь об этом прохвосте:

он когда-то был ангел, как вы.

И подайте крыло Никанору,

Аврааму, Владимиру, Льву, -

смерду, князю, предателю, вору:

ils furent des anges comme vous.

Всю ораву, ужасные выи

стариков у чужого огня,

господа, господа голубые,

пожалейте вы ради меня!

Владимир Набоков

Пасхальный дождь

В этот день одинокая и старая швейцарка, Жозефина Львовна, как именовали ее в русской семье, где прожила она некогда двенадцать лет, купила полдюжины яиц, черную кисть и две пурпурных пуговицы акварели. В этот день цвели яблони, и реклама кинематографа на углу отражалась кверх ногами в гладкой луже, и утром горы за озером Лемана были подернуты сплошной шелковистой дымкой, подобной полупрозрачной бумаге, которой покрываются офорты в дорогих книгах. Дымка обещала погожий день, но солнце только скользнуло по крышам косых каменных домишек, по мокрым проволокам игрушечного трамвая, и снова растаяло в туманах; день выдался тихий, по-весеннему облачный, а к вечеру пахнуло с гор тяжелым ледяным ветром, и Жозефина, шедшая к себе домой, так закашлялась, что в дверях пошатнулась, побагровела, оперлась на свой туго спеленутый зонтик, узкий, как черная трость.

Владимир Набоков

Пассажир

-- Да, жизнь талантливее нас,-- вздохнул писатель, постукивая картонным концом папиросы о крышку портсигара.-Иногда она придумывает такие темы... Куда нам до нее! Ее произведения непереводимы, непередаваемы...

-- Все права закреплены за автором,-- улыбнувшись, подсказал критик, скромный, близорукий человек с тонкими, подвижными пальцами.

-- Нам остается только жулить,-- продолжал писатель, рассеянно бросив спичку в пустую рюмку критика.-- Нам остается делать с ее творениями то, что делает фильмовый режиссер с известным романом. Режиссеру нужно, чтобы горничным в субботний вечер было нескучно, и потому он этот роман меняет до неузнаваемости, крошит его, выворачивает, выбрасывает тысячу эпизодов, вводит придуманные им самим происшествия, новых персонажей,-- и все для того, чтобы получился занимательный фильм, развивающийся без всяких помех, карающий в начале добродетель, а в конце -- порок, совершенно естественный в своей условности и, главное, снабженный неожиданной, но все разрешающей развязкой. Вот точно так же и темы жизни мы меняем по-своему, стремясь к какой-то условной гармонии, к художественной сжатости. Приправляем наш пресный плагиат собственными выдумками. Нам кажется, что жизнь творит слишком размашисто и неровно, что ее гений слишком неряшлив, мы в угоду нашим читателям выкраиваем из ее свободных романов наши аккуратные рассказики,-- ad usum delphini. Позвольте же по этому поводу вам сообщить следующий случай.

Владимир Набоков

Петербург

("Так вот он, прежний чародей...")

Так вот он, прежний чародей,

глядевший вдаль холодным взором

и гордый гулом и простором

своих волшебных площадей, -

теперь же, голодом томимый,

теперь же, падший властелин,

он умер, скорбен и один...

О город, Пушкиным любимый,

как эти годы далеки!

Ты пал, замученный, в пустыне...

О, город бледный, где же ныне