Никому, никогда

Федор Федорович Кнорре

Никому, никогда...

Конечно, он прекрасно слышал, как в соседней комнате ходят и разговаривают, пьют чай - звякают ложки, и чашки стучат о блюдца, - слышал, как под самым окном петух захлопал крыльями, набираясь духу, прежде чем закукарекать. Знал, что вот-вот войдет его будить мама, но все-таки лежал, чувствуя яркий свет сквозь закрытые веки, и почти спал. Ему не хотелось вылезать из сна, ему там было хорошо, руки в ноги не желали шевелиться, вязли в чем-то густом и тягучем, как оса в меду.

Рекомендуем почитать

Наконец он проснулся. Да разве он спал? Этого он никак припомнить не мог. Но вот теперь-то проснулся, это уж точно. Пришел в себя. Кажется, это так называется? Странно, однако: пришел! А где же он был, пока его тут не было? Это длинное, костлявое тело так и лежало тут на постели? Голова на подушке, бессильные руки поверх одеяла, все было тут, а его самого не было? Уходил прогуляться и вот теперь вернулся. Глупо, впрочем, неинтересно.

Он лежал, еще не раскрывая глаз, в глухой ночной тишине. Не шелохнувшись лежал на спине и только вслушивался, стараясь понять: куда же это он вернулся? Что значит это непрерывное стрекочущее шуршание, будто без конца откуда-то сыплется, налетая порывами, бьется в стекла сухая пшенная крупа.

Некогда, в прошлые века и минувшие времена, славился один Менестрель. Искусство его так восхищало слушателей, что нам не сохранилось даже его имени, все называли его просто: Менестрель.

Ни у кого не было такого гибкого и горячего голоса, никто лучше его не мог сочинить и спеть игривую прелестную канцону или мрачную балладу… правда, из-за его легкомысленного характера получались они частенько очень уж невпопад.

То возьмет да и споет до слез трогательную старинную балладу о нежном цветке первой чистой любви и верности до гроба на свадебном пиру у свиномордого старого барона, который только что загнал в монастырь четвертую жену, чтоб поскорее жениться на пятой.

В глубокой ночной тишине, сквозь сон расслышал неясный шум. Что это могло быть? Прикидывая разные зрительные образы к этому, слабо расслышанному, нераспознанному звуку, он представил себе приоткрывающуюся скрипучую дверь… колодезь?.. крик?.. — ничего не сходилось, и тут звук, скрипучий, ноющий, повторился. Сразу все стало так же ясно, как если бы он прямо у себя перед глазами все увидел: старую, сохнущую сосну па холме, похожую на скелет дерева с двумя живыми веточками у самой макушки. Ее длинный голый сук с начисто содранной корой, дотянувшийся до ветки соседней сосны. Этот скрипучий, кряхтящий звук дерева, трущегося о дерево, все объяснил: поднялся ветер с реки, вот и все. Тишина. На оконных рамах ровные белые полоски снега… Но тут же, разом он вспомнил: да ведь никакого снега тут и быть не может! Ведь еще осень, и светлые полоски на раме — это от лунного света. Осень, и ночь еще не кончилась.

Другие книги автора Фёдор Фёдорович Кнорре

Повесть о приключениях храброго капитана Крокуса и его друзей — знаменитого циркового клоуна Коко, льва Нерона, музыкального поросенка Персика и многих других — это сказка.

В ней  рассказывается о громадном городе, которым правят такие жестокие, жадные люди, что они решают  запретить всех «живых» животных: дрессированных слонов и домашних собачонок, осликов и кошек, кроликов и львов — и превратить их всех в унылые заводные автоматы.

Весёлый клоун объявлен преступником, потому что в городе запрещён весёлый смех, отменены старые сказки, наконец, отменяется и само детство: все ребята должны пройти скоростные курсы и вместе с Дипломом Об Окончании Детства получить звание Маленьких Взрослых.

И вот о том, как ребята, не желающие лишиться детства, боролись, защищая свои любимые сказки, своих друзей-животных, помогали в неравной борьбе, полной опасностей и неожиданных приключений, мужественному капитану Крокусу и его неунывающему другу клоуну, и рассказывается в этой повести-сказке.

«Мысль написать этот рассказ родилась у меня зимним вечером в одном южном черноморском порту. Мы с несколькими матросами, сидя на покачивающейся палубе сейнера, разговаривали о том о сём, о сгоревшем подшипнике, мексиканской музыке и корабельных собаках. Снег лёгкими хлопьями садился на тёмную воду. Сигнальные огоньки на мачтах уже начинали свой долгий ночной танец, всё ниже кивая набегавшим с моря волнам. И на многих кораблях и корабликах, стоявших в порту, на разные голоса заливисто лаяли судовые собаки, перекликаясь перед сном, совсем как в деревне. Вот тогда-то я и решил написать об одной из них.»

Ф. Кнорре

Федор Федорович Кнорре

Ночной звонок

В шумном городе был еще вечер, хлопали, распахиваясь на остановках, дверцы полупустых автобусов, перескакивали, меняясь местами, цветные огни светофоров на перекрестках, из кино, где начались последние сеансы, сквозь стены неслись на улицу звуки гулких голосов, точно там галдели и ссорились великаны, а на пригородной даче пенсионера Лариона Васильевича Квашнина уже была ночь.

Свет в окнах давно был погашен, лягушки квакали по канавам, и мутно просвечивала сквозь дымные облака луна над вытоптанным дачным лесочком, где шелестели вершины старых, обломанных понизу берез.

Федор Федорович Кнорре

Мать

Задремавшие на рассвете в ожидании своей станции пассажиры зашевелились, стряхивая с себя сонливость, когда в купе постучал проводник.

Высокий чех со впалыми щеками и сердито торчащими рыжими усами открыл свои усталые добрые глаза, окруженные множеством морщинок, укоризненно закачал головой и протянул нараспев:

- Ай-ай-ай!.. Ай, как неладно! Так и не ложились совсем?

Пожилая женщина в темном платье сидела, повернувшись к окну, за стеклом которого в неясном утреннем свете едва начинали выступать из тумана непрерывно убегающие назад контуры деревьев, рассаженных по краям уходящего куда-то за холмы шоссе, кусок черепичной красной крыши, проглянувшей сквозь густые ветви цветущих яблонь, высокий шпиль костела...

Федор Федорович Кнорре

Шорох сухих листьев

Наконец все, все было закончено, и Платонов, директор Четвертой школы, с этого момента официально ставший бывшим директором, встал, тяжело опершись о знакомо скрипнувшие подлокотники расшатанного креслица, много лет простоявшего в его кабинете.

Новый директор Булгачев, ни за что не желавший садиться в это кресло, пока продолжалась долгая церемония подписывания актов и прочих документов о сдаче дел, - тотчас тоже поспешно встал, радушно улыбаясь, и они оживленно и бодро попрощались за руку, оба стараясь показать, что все происшедшее простая формальность, которой они не принимают слишком всерьез.

Детская повесть об одном путешествии, с приложением подлинных записей бельчонка Черничные Глазки (в переводе с беличьего) с примечаниями переводчика.

Мальчик, страстно мечтавший о необитаемых островах, кораблекрушениях, опасных приключениях в тропических лесах, благополучно вырос в большом городе.

Но однажды всё же на его долю выпало приключение не менее опасное, чем те, о которых он мечтал в детстве.

Ни голод, ни морозы, ни дикие звери и вьюги, но полное одиночество и оторванность от людей оказываются самым тяжёлым испытанием для этого городского жителя, оставшегося, точно на необитаемом острове, среди засыпанных снегами пустынных лесов.

Тоску, одиночество и отчаяние помогает ему побороть подобранный в лесу подбитый бельчонок, такой же беспомощный, как он сам. Начинается как бы совместная жизнь двух приятелей. Давно повзрослевший мальчик, для которого нисколько не потускнели его радужные детские фантазии, теперь старается проникнуть в мысли, в жизнь своего приятеля, понять его характер.

Долгими ночами, под вой вьюги, при свете маленького язычка пламени в фонаре, одинокий человек начинает писать. А бельчонок сидит тут же рядом, на столе, внимательно следит за кончиком бегающего по бумаге карандаша, а иногда вдруг прыгает, стараясь поймать его лапками.

Много дней спустя, закончив рукопись, где он описывает беды и радости, мысли и приключения своего приятеля, человек озаглавит её так: «Дневник бельчонка Черничные Глазки».

На деревянных мосточках маленький мальчик и толстая собака стоят тесно рядом, не шевелясь, и озабоченно следят за тем, как среди играющих по воде солнечных вспышек на середине реки плывет, перевертывается на спину и ныряет мама мальчика.

Мальчик еще совсем маленький — в его жизни это второе лето с того дня, когда он овладел искусством вполне свободно ходить, поворачиваться в любую сторону и даже бегать, семеня короткими, пухлыми ножками. Подстрижен он по-домашнему, мамиными ножницами — челкой, ровно настолько, чтоб соломенные волосы не падали на глаза. Точно так же подравнивают на лбу челку всем малышам: мальчикам, девочкам и маленьким лошадкам — пони.

Федор Федорович Кнорре

Озерки

По вечерам под ресторанами

Горячий воздух дик и глух,

И правит окриками пьяными

Весенний и тлетворный дух.

Вдали, над пылью переулочной,

Над скукой загородных дач,

Чуть золотится крендель булочной,

И раздается детский плач.

И каждый вечер, за шлагбаумами,

Заламывая котелки,

Среди капав гуляют с дамами

Испытанные остряки.

Над озером скрипят уключины,

Популярные книги в жанре Советская классическая проза

Сергей Николаевич Сергеев-Ценский

Верю!

Стихотворение в прозе

Давали "Цыганского барона".

Это было в провинциальном городе, в жалком маленьком театре с порванными, замызганными декорациями.

Я сидел с той, которую любил когда-то и с которой мы были чужими теперь.

Впереди нас и сзади нас, сбившись в одно тяжело дышащее стадо, сидела публика. На сцене пел хор цыганок.

Неизвестно было, для кого и зачем они пели и зачем на их телах были странные, пестрые костюмы.

Алексей Николаевич ТОЛСТОЙ

Случай на бассейной улице

Рассказ

На первый взгляд происшествие на Бассейной улице ничем особенным не отличалось от десятка подобных же нарушений уголовного кодекса. Любопытство к этому делу появилось, когда следователь, прокурор и судьи увидели лица участников преступления, услышали их откровенные показания, вникли в детали и от них поднялись к самым широким обобщениям. Решение губсуда прошло под несомненным впечатлением речи защитника. Он начал так:

Алексей Николаевич ТОЛСТОЙ

Встреча

Рассказ

У Маши в руках было уже четыре свертка. Дядя Григорий просил еще купить аспирину, но непременно на Никольской, где, дожидаясь очереди, Маша больше получаса просидела у дверей около кокосовых мочалок. Оставалось взять билеты на лекцию в Политехнический музей и зайти за пирожными на Петровку.

На Лубянской площади ее подхватил сильный сырой ветер, насыщенный талым снегом и шумом, буйный и наглый, сокрушивший за эти три дня все зимнее, застывшее, снеговое великолепие и где-то далеко на юге уже сломавший льды.

Константин ВАНШЕНКИН

Простительные преступления

повествование, состоящее из нескольких историй

В жизни существуют такие преступления - они наказуемы по закону и порою безжалостно, но по-человечески они простительны и почти или даже совсем не оставляют угрызений совести.

1. ЛИЦО ОТЦА

Мы жили в заводском поселке на третьем этаже четырехэтажного дома в общей квартире. Соседей не помню, наверное, потому, что у них не было детей. Комнату мы занимали большую - тридцать метров. Правда, квадратных. Но я этого не знал и не учитывал. Когда мать говорила кому-нибудь: "В нашей комнате тридцать метров",- я недоумевал и не верил. У нас имелся желтый складной метр, и однажды, развернув его и поочередно передвигая по полу, я измерил комнату в длину. Получилось без малого семь метров. В ширину - еще меньше. Потом отец объяснил мне, но разочарование осталось. Комната была обставлена скудно, мы же часто переезжали. Я спал на детской никелированной кровати с панцирной сеткой. Впрочем, я уже вырастал из нее и иногда, потягиваясь, просовывал ноги сквозь стальные прутья спинки. Хотя я еще не ходил в школу,- тогда принимали с восьми. Вечером мою кровать загораживали ширмой, чтобы мне не мешал свет. Я отключался сразу. Отец спал на узкой длинной кушетке, а мать на деревянной казенной кровати с прибитой в изножье табельной жестяной биркой. Изредка, к моему удивлению, я обнаруживал утром отца и мать спящими вместе. Особенно по выходным, когда отец вставал позже. Тогда ведь не было воскресений, а были выходные, всегда по одним и тем же числам: 6, 12, 18, 24 и 30. А про воскресенья знали только старушки, как сейчас про престольные праздники. Был еще четырехугольный стол, за которым мы ели, а отец часто занимался (но читал он обычно, лежа на спине, на своей кушетке), и четыре стула - тоже с жестяными овальными бирками. А вот шкафа-гардероба не было и даже вешалки, вместо них в торцовую стену было вбито несколько толстых гвоздей, а чтобы одежда не пачкалась о побелку, место под ними обклеивалось до полу газетами. Здесь висели пальто - у матери перелицованное, с пуговицами по правой стороне, как на мужском,- и "выходной" коричневый отцовский костюм, сшитый лет десять назад и то выходящий из моды, то возвращающийся в нее. Остальные вещи лежали в наспех сбитом дощатом ящике - прежде всего несколько легких платьев матери, которые она время от времени перекрашивала, и я принимал их за новые. Тогда продавались для этой цели порошковые краски в бумажных пакетиках, но очень опасно было изменившие цвет платья потом стирать - только в холодной воде и еще с дополнительными предосторожностями. Я вспомнил об этом много лет спустя, когда мать начала красить уже не платья, а волосы... А дополнительно раздвигали комнату два широких окна. Завод стоял за железнодорожным полотном и был хорошо виден, особенно по вечерам, когда ярко и ровно освещались его корпуса. Отец рано утром уходил в завод и целый день проводил в заводе. Кругом все говорили только так, и меня резануло, когда я впервые услышал: "на завод", "на заводе". Я любил наблюдать, как люди идут на работу и как этот все густеющий поток перетекает через железнодорожный путь. Так же они и возвращались: первые поодиночке и отдельными группками, а вскоре уже сплошняком. Мне часто удавалось различить отца - по особой его походке. Он шел-шел и вдруг делал правой ногой еле заметный финт, будто хотел кого-то обвести на футбольном поле. Время от времени общее движение пресекалось, чтобы пропустить поезд. Составы шли к Москве или от нее - пригородные паровики, товарняк, реже дальние скорые, где на каждом вагоне мелькала, если стоять вблизи, надпись откуда они, а раз в неделю - преодолевавший всю страну роскошный экспресс. Я всегда немного тревожился: как бы отец, задумавшись, не попал под поезд. А мать, как все хозяйки, часто моталась в Москву или здесь, в округе, шастала по магазинам и рыночкам: время было голодное, карточки - их отменили только в тридцать пятом. Одно из двух главных впечатлений. Дирижабли. Они летали почти каждый день и очень низко. К ним привыкли, но на них никогда не надоедало смотреть. Издали они были похожи на серебристые кабачки, которые тяжело валялись на хозяйской грядке, когда мы постоянно жили на даче. Но вот дирижабли приближались, укрупнялись, на блестящей оболочке можно было прочесть - я уже умел это - их имена: "Клим Ворошилов" или "Вячеслав Молотов". Порой была слышна работа их двигателей. Дирижабли почти заглядывали в окна. Откуда они брались? Отец объяснил, что поблизости расположены эллинги, крытые места их стоянки, и облеты дирижаблями нашего поселка - это, наверное, что-то вроде их небольших тренировок. Он многое знал, мой отец. Особенно красивы они бывали в начале вечера, когда уютно освещались изнутри их удлиненные подбрюшные гондолы, и там хорошо были видны пилоты, а может быть, и пассажиры. Иногда они бросали вниз густой прожекторный свет, проходивший по дворам и стенам домов и так же неожиданно исчезавший. Однажды исчезли и они сами. А возможно, это мы уже переехали оттуда. С самого утра я уже рвался на улицу. Да и днем, понятно, тоже. Тогда часто выходили во двор, гулять - с куском. Обычно это был кусок хлеба, иногда сдобренный горчичкой или намазанный повидлом, порой хлеб с огурцом или яблоко. Чем же это объяснялось? Скорей, скорей! - не дотерпеть, не досидеть до игры, до приятелей? Но ведь так выходили и когда никого внизу не было спокойно, не торопясь. А может быть, здесь присутствовало и желание родителей показать, что в доме хоть малый, но достаток? Когда отменились те довоенные карточки, меня часто посылали за хлебом. Хлеб продавали по большей части вразвес, не формовой, а подовый. Утиные носики весов, черные гири и гирьки. И почти обязательно довесок, аппетитный, душистый, поджаристый, сунешь в рот и жуешь с ответной обильной слюной, пока идешь к дому. Теперь у детей этого наслаждения нет - только мороженое или жвачка. С другой стороны дома, совсем рядом, был пруд. В середине лета он почти пересыхал, но весной наполнялся талой, а дождливой осенью обильной небесной влагой. Зимой он превращался в каток - тогда стояли крепкие, звонкие зимы. Со льда регулярно сметали снег, а вокруг даже светило несколько фонарей, так что кататься можно было и вечером. Впрочем, каток не пустовал никогда. У меня, как и у большинства таких же, были обыденные "снегурочки" с загнутыми беспечно носами. Я прикручивал коньки веревками к валенкам и носился в общей кутерьме. Катались там и взрослые. Я упоминал уже об одном из двух тогдашних ярких впечатлений. И вот - второе. Там постоянно, особенно по выходным, каталась высокая миловидная девушка. Было известно, что это учительница физкультуры. Здорово она каталась. Поражали ботинки с настоящими острыми "ножами", или "норвегами". А сама она была не в мешковатых шароварах, а в плотно облегающих черных свитере и трико. Она плавно двигалась по большому кругу, по самому краю, низко нагнувшись, закинув одну руку на поясницу и ритмично отмахивая другой. Она, казалось, не прилагала никаких усилий, только легко выбрасывала вперед то один, то другой сверкающий конек, и ее несло надо льдом. Я непроизвольно останавливался и завороженно смотрел на нее, как иногда смотрят мальчишки на молодых красивых женщин. Я не думал при этом: вот я вырасту... Или: неужели такими же станут теперешние голенастые девчонки, неуклюже проезжающие мимо на прямых ногах и ежеминутно шлепающиеся на попку?.. Я просто смотрел на нее. Я только из-за нее мечтал поскорее сделаться школьником. Я замечал не раз, как замедляют или приостанавливают шаг проходящие мимо мужчины и задумчиво смотрят на нее. Было замечательно, что она долго не уходила с катка. В тот день я вышел без особой охоты, скорее по привычке. Толкнулся и проехал метров десять на одном коньке, но это не доставило удовольствия. Мне стало холодно. Я повернул обратно и вскоре уже шел к дому. "Снегурки" вонзались в утоптанную дорожку, и идти было нелегко. Самое странное, что это не удивляло. В подъезде у меня не хватило сил снять коньки с валенок и нести их в руках. Я поднимался прямо в коньках, цепляясь, как пьяный, за перила. Квартира была общая, и днем наружная дверь изнутри не запиралась. Я прошел по коридору в нашу комнату, сбросил валенки с коньками и шубейку прямо на пол, лег на свою кровать и закрыл глаза. Мать, наверное, была на кухне. Вот она вошла. - Ты что? - спросила она добродушным будничным тоном.- Устал?.. Она села на край моей кровати и только тут встревожилась. Коснулась моего лба и почти отдернула руку, будто обожглась. Она сунула мне под мышку ледяную свечку термометра и, как мне показалось, тут же вынула ее. - Не может быть! Перемерь!..- Она суетливо сбивала ртуть и снова ставила градусник, бормоча: - Нужно доктора, доктора!.. Я остался один. Я, уже раздетый, лежал в постели и кого-то ждал. Прямо передо мной на стене висели наши часы. Обычно я обращал на них внимание, только когда просыпался. А сейчас заинтересовался и стал смотреть пристально. Часовая стрелка двигалась так медленно, что наблюдать за ней не имело смысла. Но минутная жила очень напряженно. Вот она незаметно спустилась по правому виражу циферблата и оказалась на шестерке. То есть часы показывали ровно половину. Какого? Да не важно! Ну второго... Потом минутная полезла влево, вверх. Это было ей очень трудно. Она ползла страшно медленно и на девятке совершенно выдохлась, а ведь она преодолела лишь половину подъема. Она почти остановилась, но нашла в себе силы и добралась до двенадцати. Ну а дальше будет легче - вниз, под уклон. Но ведь впереди опять мучительный подъем... Поднималась и температура. Потом меня поили из чайничка чем-то отвлеченно вкусным. Мать разговаривала с незнакомым человеком и тихо плакала. За окнами было темно. Отец с топориком принес в кастрюльке лед. - С катка! - объяснил он мне, подмигивая. У нас был плоский резиновый пузырь оранжевого цвета с черной отвинчивающейся пробкой посредине. Туда набили льда и положили пузырь мне на лоб. - Лучше?.. Отец предложил поехать покататься на лошади: есть такая возможность. Это показалось заманчивым, и я согласился. Меня начали одевать, очень медленно, ведь я был почти не в состоянии помочь. Наконец, когда я оказался уже в валенках и в шубейке, меня с головой укрыли одеялом. Я запротестовал: а как же смотреть? Отец возразил: на что смотреть? Все равно темно. Главное - ехать... Это показалось убедительным. Меня снесли вниз и уже в санях продолжали дополнительно укутывать. Сани мчались по укатанной дороге, иногда их слегка заносило или явственно поднимало на ухабе. Меня то бил озноб, и я стучал зубами, то обдавало нестерпимым жаром. Временами я проваливался куда-то, уже без саней. Съехали с хорошей дороги, лошадь пошла медленнее, труднее, потом опять рысцой и вдруг остановилась. Чей-то близкий голос сказал: "Приехали!" - и я решил, что мы опять около нашего дома. Отец привычно взял меня на руки и понес - и тут мы оказались в длинном коридоре. С меня сбросили одеяла, и я с удивлением увидел вдали каких-то мужчин в кальсонах. Быстро прошла женщина в длинной ночной рубахе, с чашкой в руке. Я не стал спрашивать, но почему-то подумал: "Больница". Врач смотрел меня в маленькой комнате. - Сейчас послушаем,- сказал он, но стал слушать не то, что я скажу, а то, что он мог услышать в моей груди через трубочку. Смерили температуру. Он сказал: - Ого!.. Я запомнил, что его зовут Алексей Петрович, к нему беспрерывно так обращались - и его сестра, и моя мать. И еще врезалось неизвестно для чего прозвучавшее слово: рожа. Какая рожа? Чья? Это интересовало не только меня. Мать: - Алексей Петрович, но откуда, почему?.. Доктор: - Сковырнул безобидный прыщик, и попала инфекция... Мать: - Но откуда она?.. Доктор: - Этого добра вокруг сколько угодно... Неприятная новость: меня оставляют в больнице. А матери - нельзя. - У нас нет ни одной лишней койки. - Я буду спать на стуле, сидя. Умоляю!.. Он разрешил. В дверь заглянул кучер с кнутом, недовольный задержкой отца. Вы заметили? - отец за все время не произнес ни слова. Он потискал меня за плечи, поцеловал мать, сказал, что приедет завтра, поклонился врачу и вышел. Доктор велел остричь меня. Я ничуть не пожалел своих золотистых падающих кудрей, как и десять лет спустя - в военкомате. Не помню, как я очутился в палате. Я уже терял сознание. У меня оказалось рожистое воспаление лица и головы. Рожа. Но этого мало: в маленькой сельской больнице у меня обнаружили общее заражение крови. Это был смертельный номер - ведь тогда не существовало антибиотиков. Мне кололи только камфару - поддерживая работу сердца. Я оставался без сознания, но и сквозь пелену тело запомнило бесконечные укусы тонкой иголки. Я получил более двухсот уколов. А голову и лицо густо мазали черной ихтиоловой мазью. Я имел страшный вид. Мать рассказала мне потом, что голова моя распухла. Как может распухнуть голова? Ну не кости, конечно: между черепом и кожей накопилась жидкость, она и раздула голову вверх, как кувшин. Глаза затянуло огромными желтыми желваками, и непонятно было - есть ли они там вообще. Мать поила меня из заварочного чайничка клюквенным морсом, засыпала, сидя на стуле, а порой, не выдержав, пыталась прикорнуть на полчасика у меня в ногах. Иногда, ночью, ей казалось, что мое сердце останавливается или остановилось, она, полуодетая, бежала через больничный двор - доктор жил рядом, во флигеле,- стучала в окно, кричала: "Алексей Петрович, он умирает!" - и врач приходил. Он находил мой едва ощутимый пульс, велел сделать еще укол камфары и удивленно говорил, имея в виду не себя и мать, а меня: "Боремся!.." Некоторые женщины упрекали ее, а она сказала мне как-то впоследствии: "Одна мама стеснялась потревожить доктора ночью, и девочка у нее умерла. В той же палате. А я не такая..." Я был без сознания три недели. И вдруг температура стала постепенно снижаться, опадать опухоль. Прорвались желваки, и сквозь их ошметки и присохшие клочья черной мази на мать и доктора посмотрели очнувшиеся осмысленные глаза. Следом прорвалась на затылке и бесформенно осела наружная опухоль головы. Меня продолжали колоть, это воспринималось особенно болезненно. Отец привозил морс, мандарины, шоколадки. Помню, мать трясущимися руками ("да вы не так, не волнуйтесь",- говорит ей нянечка) протирает мое лицо остро пахнущей ватой. Помню, меня купают в цинковом корыте и свои тонкие руки и ноги. Мать вытирает меня, вот на мне длинная рубашка, мать берет меня на руки: - Какой ты легонький!.. А потом я вижу за окном яркий снежный склон, ребятишек на санках, деревушку вдали. Слепит глаза. Вдруг мать говорит: - Посмотри, папа приехал... Она подносит меня к окну, и я вижу лицо отца. Чтобы достать до окна, он на чем-то стоит, держась за наличник, ему неудобно и плохо видно со света, он всматривается, растерянно улыбается, а по его лицу текут слезы... Ни раньше, ни потом я никогда не видел отца плачущим. Уезжали домой мы уже не в санях, а в повозке. В полях, особенно по низинам, снег еще лежал, но дорога совсем протаяла. После палатной тесноты комната казалась огромной. Я устал и сразу лег. Стрелки на часах меня уже не интересовали. Жизнь вернулась, но она оказалась не совсем такой, как прежде. Исчезли дирижабли. Сколько я ни ждал, они не появлялись. Но, может быть, их и прежде не было и они просто приснились? Да нет, были, это я так. Я снова часто стоял у окна, смотрел на идущих к заводу, опять иногда различал отца и опять за него боялся. Однажды мать сказала: - Завтра приедет Алексей Петрович. Я удивился: - Откуда ты знаешь? - Мы его пригласили. Был выходной день. Доктор выглядел немного странно - как знакомый командир не в военной форме, а в гражданском костюме. Я его даже не сразу узнал. А ведь на нем всего-навсего не было белого халата. Но трубочка с собой была, он долго выслушивал меня и остался доволен: - В футбол будешь играть... Это он как в воду смотрел. Он еще не догадался, что я с парашютом буду прыгать. А отцу и матери он сказал: - Как это вы такого выродили?.. (Мать зарделась, польщенная.) Но худышка! продолжал он.- Нужно бы его подкормить по возможности. Мать: - Бешеное питание? Он улыбнулся: - Хотя бы усиленное. Я чувствовал, как это мучительно было слышать отцу. Он только и думал об этом. Но и доктор понимал, что мы живем скудно, едва только глянул, как примащивают на обклеенной газетами стене его пальто. Но сказать нужно было. Сели к столу, тут и четвертый наш стул пригодился. Была селедка с луком, отварная картошка, поджаренная колбаса и графинчик с настоянной на корочках янтарной водкой. Раньше водку подавали на стол не в бутылках, а в графинах. И настойки, и чистую. Графины были в каждом доме, в них, перед тем как подать, переливали из бутылок. А бутылки выпускались не только пол-литровые и четвертинки, но и литровые, и даже трехлитровые (четверти). До войны они продавались в любом продмаге. Реже встречались шкалики, "мерзавчики". Это уже был в некотором роде изыск. Самая ходовая была водка "хлебная" с колосьями на этикетке - как на гербе. Еще в широком ходу были всякие наливки для женщин: "Вишневая" ("Запеканка"), "Спотыкач" и прочие. Сухих вин и коньяков на российских столах почти не встречалось. Понятное дело, я стал это все замечать несколько позже. Они налили и выпили по порядку: за меня, за доктора, еще за каждого из родителей. Отец вынул из картонной коробочки давнюю свою вещь - несколько сильных оптических стекол, укрепленных друг над другом на трех металлических ножках. Каждое стекло можно было, вращая, отдельно настраивать, и эффект получался поразительный, увеличение многократное. Отец извинился, что больше нечего подарить. Алексей Петрович восхитился: что вы, спасибо, это великолепная штука! Отец сказал: на память, чтобы не забыли. Доктор: этот случай я и так не забуду... И сообщил, что написал обо мне и моей болезни в медицинский журнал и скоро статья выйдет. И статья действительно появилась. Это была первая рецензия, касающаяся моей скромной персоны. Алексей Петрович прислал экземпляр журнала и нам. Мать была разочарована, что я обозначен там только одной буквой. Но ведь речь шла не столько обо мне, сколько о редком случае в практике врача сельской больницы. Да и написана статья была специальным языком, сплошные термины. Когда я, вернувшись с войны, узнал, что журнал затерялся, это меня ничуть не огорчило. А теперь я сидел со взрослыми за столом. Прежде я не любил сидеть с гостями. Но то прежде. Сейчас я не уходил из-за стола, потому что есть очень хотелось. И отец придумал, как быть. В середине двадцатых в Союзе была проведена денежная реформа. Вышли в оборот золотые советские червонцы. Правда, к этому времени их уже давно прибрали к рукам. Но серебряные целковые изредка еще попадались. Полтинники с изображенным на них мощным молотобойцем - чаще. А серебряная мелочь гривенники, пятиалтынные и двугривенные - была в полном ходу, вместе с новыми, штампованными из обычного белого металла. То есть те и другие находились на равных правах. И отец придумал - выделять серебряные из общего потока. Зачем? Недавно открылись ошеломившие голодную Москву магазины Торгсина Торговля с иностранцами. Там было все! Вещи тоже. Но прежде всего людей привлекала еда. Те, кому посчастливилось иметь за границей хоть чуть-чуть состоятельных родственников, могли использовать присланную валюту. А бедный городской народ понес кто ложечку, кто цепочку, кто колечко. Художественная ценность не учитывалась - только вес. Взамен выдавались особые боны. И отец придумал - выплавлять из серебряных монет чистое серебро. Из текущей через руки мелочи, в двух-трех случаях из десяти, а в одном-то уж точно, бросались в глаза серебряные монетки - тусклые среди блестящих. Впрочем, они замечались только теми, кто обращал внимание. Однако отец вскоре понял, что этого слишком мало, прииск себя не оправдает. Прииск или риск? И то, и другое. Он подключил нескольких верных московских друзей, и они откладывали для него попадавшиеся нужные монетки. А он выплавлял из них драгоценный металл. Голь на выдумку хитра - он нашел в заводе такую возможность и пригодные для этого тигли. К тому времени стала поощряться мода не уходить с работы точно по гудку, а еще оставаться, демонстрируя преданность делу. Он тоже подолгу задерживался, но производство шло у него медленно, выработка была низкой. Я недавно поинтересовался у старого знакомого адвоката: существовала ли статья, по которой отца могли привлечь в случае его неудачи? Он задумался и ответил, что статьи такой не припоминает. Но предъявили бы обвинение по какой-нибудь другой: шутка ли, нанесение ущерба денежной системе страны в личных корыстных целях! А в чем, собственно, ущерб для системы? Он опять поразмышлял: ущерба вообще-то нету, но что, ты не знаешь, как это бывало?.. И вот отец изготовил первую порцию и послал с нею мать в город. Он очень волновался, я, правда, этого не заметил, только удивился, когда он, уходя утром, вдруг поцеловал ее в лоб и сказал: "С Богом!" Но моя мать не была бы моей матерью, если бы она тут же не рассказала мне все как есть. У нее просто зуд был какой-то. Показала она мне и слиток, несколько раз произнеся это пиратское волнующее слово. Впрочем, он выглядел не так, как я ожидал. Я думал, что это будет аккуратный брусочек с выбитой на нем маркировкой, а он оказался похожим на несколько соединенных веточек, на часть маленького букета. Сейчас, когда я пишу это, он скорее напомнил бы мне пучок вереска. Отговорившись, мать взяла сумки и поехала, веселая и беззаботная. Вернулась она во второй половине дня с полными сумками. Глаза ее сияли. Она начала выгружать на клеенку такое, о чем я уже давно позабыл. Две длинные хрустящие булки с румяными гребешками вдоль спинки, целый батон ошеломительно пахнущей колбасы, серебристые пачки сливочного масла, полголовки сыра в красной искусственной коже и еще многое. Из другой сумки она подняла и тяжело поставила на стол большую, но изящную эмалированную кастрюлю с подвязанной под дно пестрой крышкой. Раньше у нас такой кастрюли не было. - А теперь,- сказала мать,- закрой глаза и не подглядывай. Ну как?.. Необыкновенный запах наполнил комнату. Стойкий аромат цветущего луга, а может быть, и сада перебил все остальное. Я не буду говорить, что явственно и монотонно загудели рядом со мною тяжелые пчелы. Пусть другие так пишут. Мне было достаточно запаха. - Ну смотри, смотри, уже можно... Кастрюля была наполнена густым золотым медом. Я приблизил голову и полной грудью вдохнул его благоухание. - А вот сливочное печенье,- продолжала мать.- Кажется, французское. На каждом была рельефно выдавлена благостная корова. - Бери ложку, намазывай. Я сейчас чай заварю... Это было даже несколько утомительное разнообразие, требующее усилий выбора. Потом мы сидели втроем и ужинали. Счастливая мать в своем крашеном платье, уже потерявшем цвет под мышками, была очень горда - не столько отцом, сколько собою. А отец не любил выставлять собственные подвиги. Просто он был доволен, что никто не поинтересовался, откуда у нее это изделие, но как всегда сдержан. Однако мать отметила его неожиданной премией - выставила бутылку с тремя вишенками на этикетке и надписью на нерусском языке. Первый и последний раз я видел, чтобы она предлагала отцу выпить в отсутствии гостей. И сам отец, по-моему, удивился. Он изучил этикетку и небрежно заметил, что предпочитает брать более сильные крепости. Причем решительным штурмом. Но, как говорится, дареному коню... Я ничего не понял. Не уверен, поняла ли мать. Она, между прочим, тоже выпила. Не знаю, как они, но я опьянел - от еды. Это был один из главных пиров моей жизни. - Пойду лягу,- сказал я. - Вытащим тебя, вытащим,- отвечал отец, подмигивая. И вскоре вслед за первым он выпустил еще два серебряных вересковых пучка. Был долгий волшебный отрезок. Я много спал днем. Я был слаб, никуда не хотелось идти. Поем, попью чайку - и опять клонит в сон. Потом, постепенно, я начал спускаться вниз. Не было не только катка и учительницы физкультуры, чертящей в своем черном трико правильные круги,- не было и пруда, он почти высох, обнажив на дне ил, грязь, ржавую проволоку и камни. Зато мальчишки играли рядом в футбол, и я испытал потребность к ним присоединиться.

Юрий Визбор

Легенда седого Эльбруса

Очерк написан в соавторстве с В. Тамариным.

Документальный очерк

Эльбрус повидал на своем веку многое. По-разному относился к смельчакам, покорявшим его вершины. Но то, что произошло в начале февраля 1943 года, удивило даже его.

Сейчас все это окрашено в синие цвета легенды, хотя случившееся 17 февраля 1943 года для истории просто факт. Да и для двадцати смельчаков тогда это было обыкновенным боевым заданием.

Анатолий Павлович Злобин

Горячо - холодно...

Очерк из цикла "Заметки писателя"

1. Мы все - из одного века

Ах, с какой яростью мы спорим на кухне, аж до посинения, на все планетарные темы: добро и зло, внеземные цивилизации, виды на урожай и прогнозы на инициативу, телепатия и закон заколдованного круга! Какие мы умные, смелые, безответственные, пока мы на кухне! Но вот приходит час сосредоточенности, когда ты остаешься один перед чистым листом бумаги и хочется сказать сразу обо всем.

Анатолий Павлович Злобин

Я люблю тебя, Радиплана

(новогодняя фантазия)

1

Море клокотало, круто вываливалось на гальку. Сильная волна косо набежала на берег и долго катилась вровень с Катей, заливая гальку пышной, тут же пропадающей пеной. Катя сидела у окна и гадала: если волна догонит ее, то сегодня будет необыкновенный вечер: она пойдет к Сережке-радисту и Сережка объяснится ей в любви.

Волна тут же поникла, отстала. Катя знала, что море вот-вот кончится и другой такой волны уже не будет. "А я все равно пойду к Сережке, - подумала она наперекор судьбе и вдруг вспомнила: - Сегодня ведь праздник!"

Анатолий Павлович Злобин

Ленинградский проспект,

Засыпушка № 5

Повесть

Знакомство

Я гулял по Ленинградскому проспекту, и ничего не тревожило меня, кроме довольно-таки ленивых забот о том, как провести завтрашний субботний вечер. С такими мыслями я свернул к горкому комсомола. Позади зарычал мотоцикл. За рулем сидел парень с великолепной посадкой ковбоя из американского вестерна.

- Вы не из горкома? - спросил я.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Федор Федорович Кнорре

Один раз в месяц

Под утро Саше приснилось, что она проспала, опаздывает, а с вечера ничего не приготовлено и неглаженое платье валяется, рукавами по полу, на стуле.

Она вздрогнула, приподнялась на локте и села, поджав под себя ноги, на постели, растерянно оглядываясь в темноте, еще плохо соображая спросонья.

Глаза слипались, она смутно понимала, что случилось, где она находится. В первый момент не могла даже вспомнить, кто она сама.

Федор Федорович Кнорре

Одна жизнь

Она давно сидела не двигаясь в плетеном кресле посреди непросохшей лужайки, закутанная туго, до ощущения какой-то детской беспомощности, в одеяла и теплые платки.

От насквозь промерзшего за зиму, опустелого особняка, как-то уцелевшего после всех бомбежек и пожаров, садовая дорожка спускалась к реке, через заросли мечущихся на ветру голых кустов.

Еще вчера запоздалые, обтаявшие льдины все шли и шли по течению бесконечной, редеющей вереницей, а сегодня вода уже совсем очистилась и теперь, странно напоминая своим звуком о лете, потихоньку плескалась о черные берега.

Федор Федорович Кнорре

Олимпия

Длинный коридор коммунальной квартиры номер сто шесть с изгибом по самой середине, около кухни, прежде был похож на странную темную улицу поселка, где за каждой дверью как в своем доме жили отдельные семьи.

Но теперь минули те времена, когда по коридору трудно было пройти, не зацепившись за чей-нибудь сундук, педаль велосипеда или торчащие прутья разломанной корзины, а на кухне сквозь шум хлещущей из крана воды и громкое шипение вскипавших на тесной плите чайников и кастрюль все время слышны были крикливые, спорящие голоса.

Федор Федорович Кнорре

Орехов

Еще в войну на пустыре за железнодорожными путями были выстроены для рабочих эвакуированного завода эти одинаковые бараки странного розового цвета. Война кончилась, но все вокруг еще полно было ее отголосков. Завод уехал обратно в свой город, как бы раздвоившись, и оставил на месте такой же завод, только поменьше. Старых рабочих большей частью переселили на другие квартиры, так что теперь весь этот барачный квартал был населен до того разными людьми, что и объяснить-то было трудно, какая судьба свела их вместе в этих одинаковых унылых и длиннющих домиках, шелушащихся розовой краской посреди бывшего пустыря с протоптанными по всем направлениям пыльными тропинками, громадной лужей у водоразборной колонки летом и молочными ледяными торосами зимой.