Моя литературная судьба (Автобиография Константина Леонтьева)

К.Н.Леонтьев

Моя литературная судьба

Автобиография Константина Леонтьева

МОЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ СУДЬБА[1]

Автобиография Константина Леонтьева

Ars Longua, Vita Brevis!

Приезд в Москву и поступление в Угрешскую обитель* Посвящается друзьям и поручается С.П. Хитровой 1874-1875 гг.

I

Из Калуги по окончании всех дел по имению мы с Георгием в Ечкинском тарантасе доехали до Ивановской станции, оттуда по железной дороге до Москвы. Сначала я занял порядочный номер в Лоскутной гостинице Мамонтова. Первое мое посещение было опять Иверской Божьей Матери. Я просил (конечно!) о продлении моей земной жизни и о том, чтобы в делах литературных мне суждено было наконец узреть правду себе на земле живых. Я надеялся и не унывал, но до сих пор, как оказалось, напрасно. Мне опять пришлось видеть искреннее сочувствие и слышать самые лестные похвалы от одних людей и самую странную несправедливость, самое убийственное равнодушие от других, именно от тех, кто мог что-нибудь сделать. Со мной была первая и совсем исправленная часть книги "Византизм и славянство", которую я собирался отдать на прочтение Погодину и другим славянофилам. Были еще с весны взятые мной у княгини Лины Матвеевны Голицыной рекомендательные письма к княг. Трубецкой и кн. Черкасскому. Еще были у меня отрывки из второй части Византизма, которая еще неисправленная лежала у Каткова, и начало второй части Одиссея, которую я почти насильно принуждал себя писать, гостя в августе в Оптиной Пустыни. Такой обширный, объективный труд требовал большого досуга воображению; нужно в таком произведении, чтобы оно вышло недурно, обдумывать беспрестанно все, даже самые внешние обстоятельства, иногда и вовсе придумывать их, сообразуясь с местностью и другими возможностями. Героя я выбрал неудобного: красивого и умного юношу, загорского купеческого сына, но боязливого, осторожного, часто хитрого, в одно и то же время и расчетливого, и поэта, как многие греки. Все изображается тут нерусское: надо большими усилиями воображения и мысли переноситься в душу такого юноши, становить себя беспрестанно на его место, на котором я никогда не был. Русские люди являются тут уже совсем объективно: в числе других лиц разных наций и вер. Не надо чрезмерной идеализацией русских внушать к себе недоверие; а вместе с тем самая правда жизни, сам реализм (хорошо понятый) требует давным-давно (с самых времен Онегина и Печорина) возврата к лицам более изящным или более героическим. Сам Тургенев насилу-насилу доработался до Лаврецкого и до блестящего отца в "Первой любви". Гр. Л. Толстой насилу-насилу решился создать Андрея Болконского. До того всех опутала тина отрицания и гоголевщина внешнего приема. К тому же разнообразных лиц -- турок, греков, европейцев в Одиссее много. Понятно, сколько умственной свободы, сколько досуга воображения надо, например, чтобы, с одной стороны, сократить до размера других лиц консула Благова, который как бы составлен из Ионина, Хитрова и, разумеется, меня самого, а с другой, расширить и отделить друг от друга мусульман, действующих в романе. Мы так мало знакомы с мусульманами, нам так трудно узнать живые черты их домашнего быта, их всех так легко можно сделать на одно лицо, что изображение их требует несравненно большего внимания, чем изображение греков, которые хотя весьма несхожи с нами психологически, но имеют с нами так много общего в историческом воспитании, в религиозных ощущениях и т. д.

Другие книги автора Константин Николаевич Леонтьев

Константин Николаевич Леонтьев начинал как писатель, публицист и литературный критик, однако наибольшую известность получил как самый яркий представитель позднеславянофильской философской школы – и оставивший после себя наследие, которое и сейчас представляет ценность как одна и интереснейших страниц «традиционно русской» консервативной философии.

Перед вами — произведение, в наибольшей мере дающее представление о философской концепции Леонтьева — мыслителя, едва ли не первым провозгласившего понятие «особого места» России как страны, тяготеющей скорее к восточной, нежели к западной культуре, полагавшего либерализм и прогресс опасными и негативными и проповедовавшего «византизм», соборность, православие и возврат к допетровскому пути развития России.

Константин Николаевич Леонтьев начинал как писатель, публицист и литературный критик, однако наибольшую известность получил как самый яркий представитель позднеславянофильской философской школы – и оставивший после себя наследие, которое и сейчас представляет ценность как одна и интереснейших страниц «традиционно русской» консервативной философии.

Константин Николаевич Леонтьев начинал как писатель, публицист и литературный критик, однако наибольшую известность получил как самый яркий представитель позднеславянофильской философской школы — и оставивший после себя наследие, которое и сейчас представляет ценность как одна и интереснейших страниц «традиционно русской» консервативной философии.

К.Н.Леонтьев

Подлипки (Записки Владимира Ладнева)

Роман в трех частях

Часть первая

I

Никогда, может быть, не собрался бы я исполнить обещанное -- написать вам что-нибудь о моей прошлой жизни, о детстве моем и первых годах молодости... Но сегодня, Бог знает почему, проснулся я рано... встал и подошел к окну... Если б вы знали, какая томящая тоска охватила мою душу! На дворе чуть брезжилось; окно мое было в сад, и за ночь выпал молодой снег, покрыл куртины и сырые сучья. Если вы никогда не видали первого снега в деревне, на липах и яблонях вашего сада, то вы едва ли поймете то глубокое чувство одиночества, которое наполнило мою душу!

«У нас давно уже говорят о «сближении» или даже о «слиянии» с народом. Говорят об этом не только агитаторы, неудачно пытавшиеся «ходить» в этот народ; не только умеренные либералы, желающие посредством училищ, земской деятельности и т. п., мало-помалу переделать русского простолюдина в нечто им самим подобное (то есть национально-безличное и бесцветное); о подобном «сближении» говорят, хотя и несколько по-своему, даже и люди охранительного, или, скажу сильнее, слегка реакционного, взгляда (я говорю слегка, ибо сильно реакционного взгляда людей у нас очень мало и они до сих пор еще не влиятельны)…»

Константин Николаевич Леонтьев начинал как писатель, публицист и литературный критик, однако наибольшую известность получил как самый яркий представитель позднеславянофильской философской школы – и оставивший после себя наследие, которое и сейчас представляет ценность как одна и интереснейших страниц «традиционно русской» консервативной философии.

«Я долго лежал распростертый на ложе равнодушия.

Оно не казалось мне жестким, и никакие сны Эдема не сходили на хладную главу мою.

Но внезапно явилась предо мною девушка нежного возраста. Одежда ее была проста; однако и в ней она казалась прекрасною, как золотой сосуд, наполненный душистым напитком.

Обходя комнату искусными кругами, она уподоблялась молодой змейке, играющей в цветущих кустах.

Имя твое, Пембе[2], есть цвет розы, самого прекрасного из цветов.

Популярные книги в жанре Философия

Встреча директора Института синергийной антропологии Сергея Сергеевича Хоружего

с художниками — участниками проекта «ВЕРЮ»

1 ноября 2006 г., Москва

Источник: Библиотека "Института Сенергийной Антрополгии" http://synergia-isa.ru/?page_id=4301#H)

Майкл Даммит (27 июня 1925, Лондон — 27 декабря 2011) — британский философ, видный представитель аналитической школы; также является разработчиком теории избирательной системы голосования и специалистом по истории карточных игр. В 1944 году он вступил в ряды римской-католической церкви и с тех пор оставался практикующим католиком. С 1979 по 1992 гг. — профессор логики в Оксфорде. Также Даммит преподавал в Калифорнийском университете в Беркли, в Бирмингемском, Принстонском и Гарвардском университетах. Занимаясь логикой и философией языка, Даммит стал автором работы, которая сейчас признается классической в соответствующей среде, — «Фреге: Философия языка» (англ. Frege: Philosophy of Language, 1973). Значителен также его вклад в области философии математики и метафизики. В 1995 году он получил премию Рольфа Шока за участие в дискуссии, посвященной философии Фреге, и за вклад в развитие теории значения.

Чтобы понять, какое место занимала аристотелевская физика в системе позднего неоплатонизма, необходимо, на мой взгляд, обратить внимание на небольшой трактат, принадлежащий знаменитому неоплатонику V в. н.э Проклу Ликийскому, главе афинской неоплатонической школы. Этот трактат носит название Элементы физики или О движении. В отличие от других произведений Прокла, он долгое время не привлекал к себе особого внимания исследователей, что, впрочем, довольно легко объяснить: Элементы физики не являются вполне оригинальной работой Прокла, а, по существу, представляют собой краткое изложение аристотелевского учения о движении, почти дословно опирающееся на VI и VIII книги Физики и I книгу О небе Аристотеля. Пожалуй, только жанр трактата представляется весьма необычным для античности. Ни один философ ни до, ни после Прокла не пытался представить физическое учение в виде системы строго доказанных теорем, т.е. придать ему форму математической теории, наподобие того, как это сделал Эвклид в своих Началах геометрии. Сходство Элементов физики с Началами Эвклида отмечают все без исключения исследователи. Действительно ли Прокл использовал произведение знаменитого математика в качестве образца для своего - этот вопрос мы обсудим в дальнейшем, а пока достаточно будет указать на сходство названий обоих сочинений: Stoice‹a (Начала или Элементы) у Эвклида и Stoice...wsij у Прокла. Необычность жанра Элементов физики свидетельствует о том, что у Прокла было свое особое представление о физике и о ее роли в системе неоплатонической философии и школьного обучения. Какое же именно? Ответить на этот вопрос мы сможем, если определим назначение и цель, с которой создавался этот трактат.

В книге освещаются жизненный и творческий путь, а также философские взгляды молдавского мыслителя и государственного деятеля Дмитрия Кантемира (1673–1723), сыгравшего видную роль в становлении собственно философских связей Молдавии, Украины и России, внесшего серьезный вклад в развитие культуры России. Его труды представляют собой вершину молдавской философской мысли конца средневековья и начала Нового времени. В работе особое место уделяется анализу философии истории Д. Кантемира, а также его гуманистических идей.

Для широкого круга читателей.

В работе, первое издание которой вышло в 1965 г., дается краткий биографический очерк и анализ взглядов выдающегося французского мыслителя XVIII в. энциклопедического склада, тяготевшего к материализму.

Раскрываются деизм Монтескье и критика им религии, теория познания, учение об обществе и его законах, воззрения на проблемы эстетики и этики. Отдельная глава посвящена взглядам французского философа на русскую историю.

Книга предназначена для преподавателей, пропагандистов, студентов и аспирантов, всех интересующихся вопросами истории философии.

«…У духовных писателей вы можете прочесть похвальные статьи героям, умирающим на поле брани. Но сами по себе «похвалы» ещё не есть доказательства. И сколько бы таких похвал ни писалось – вопрос о христианском отношении к войне по существу остаётся нерешенным. Великий философ русской земли Владимир Соловьёв писал о смысле войны, но многие ли средние интеллигенты, не говоря уж о людях малообразованных, читали его нравственную философию…»

Книга представляет собой критику априоризма в этике. По мнению автора, долженствование не предшествует хотению ни в случае отдельного человека, опосредованного и итерсубъективной сферой языка (Апель), ни вне человека (Хёсле) Сегодня этический дефицит компенсируется преимущественно эстети­чески: если истины уже не очаровывают, истиной становится очарование.Но тогда возникает вопрос, не основываются ли сам этос и этическое в эстетическом. Ведь этос и смысл могли контитуироваться лишь там, где людям с их мега-физической по­требностью казалось разумным расходовать себя ради Другого.Существование Другого,этоса как "обещания счастья" (la promesse du bonheur) было возможно лишь благодаря "счастью обещания" (le bonheur de la promesse), т.е., благодаря эстети­ческому феномену.

ISBN985-6329-40-X

русский религиозный философ, литературный критик и публицист

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

К. Н. ЛЕОНТЬЕВ

О ВСЕМИРНОЙ ЛЮБВИ

РЕЧЬ Ф. М. ДОСТОЕВСКОГО НА ПУШКИНСКОМ ПРАЗДНИКЕ

I

Не пора ли уж перестать писать о Пушкине и о всех тех, кто блистал и действовал на его московской тризне? Довольно!.. Общество русское доказало свою "цивилизованную" зрелость, поставило Пушкину дешевый памятник,{по-европейски} убирало его {венками, по-европейски обедало, по-европейски} говорило на обедах {спичи}. По обыкновению своему, интеллигенция наша ровно, по этому поводу, ничего не выдумала своеобразного. У подножия монумента великого русского творца не обнаружилось ни одного молодого и оригинального таланта ни в ораторском искусстве, ни в поэзии; говорили речи и стихи, и вообще, действовали тут все люди прежние, с давно определившимися взглядами и давно известные; блистали люди, которых молодость прошла при {прежних условиях}, более сходных с условиями, развившими самого Пушкина. Враждебно ли или сочувственно относятся все эти таланты к {старому порядку} и его остаткам - все равно; {они все обязаны этому поруганному прошлому} как впечатлениями своими (то есть содержанием своих творений), так и умственными силами своими, трудившимися над воспроизведением этого содержания, данного русскою жизнью... {Нового ничего!}.. Ни изобретательности в форме чествования, ни какой бы то ни было ум поражающей свежей мысли, либо вовсе неслыханной, либо давно забытой и просящейся снова в жизнь. Многое из сказанного и написанного по этому поводу было где-то [69] и когда-то, наверное, тоже сказано или написано теми же самыми лицами или иными, и гораздо лучше, и полнее. Один только человек, как слышно, выразился по поводу пушкинского празднества вполне оригинально: это - граф Л. Толстой. Печатали, будто он, отказываясь от участия в этом празднестве, сказал: "Это все одна комедия!" (1) Я не думаю, чтоб это было так. Отчего ж комедия? Вероятно, многие были искренни в своем желании почтить память Пушкина... И хотя мне очень нравится эта независимость графа Толстого, его капризное пренебрежение к современности нашей, но я не вижу нужды соглашаться с тем, что все это - притворство и комедия. В искренность я готов верить; я желал бы видеть только во всем этом больше национального цвета, побольше остроумия и глубины. Все это, быть может, и очень тепло; но тепло как пар, не замкнутый в какую-либо форму. Тепло, даже горячо, порывисто, но рассеялось скоро и не осталось ничего. Все надежды, все мечты, и мечты вовсе не картинные! Правду сказали в "Вестнике Европы" (я где-то это прочел), что и в том "смирении", которое хотят признать уже довольно давно отличительным признаком славизма, есть много своего рода самохвальства и гордости, ничем еще не оправданных... (2) Довольно об этом. Больше всего сказанного и продекламированного на празднике меня заставила задуматься речь Ф. М. Достоевского. Положим, и в этой речи значительная часть мыслей не особенно нова и не принадлежит исключительно г. Достоевскому. О русском "смирении, терпении, любви" говорили многие, Тютчев пел об этих добродетелях наших в изящных стихах (3). Славянофилы прозой излагали то же самое. О "всеобщем мире" и "гармонии" (опять-таки в смысле {благоденствия}, а не в смысле {поэтической борьбы} заботились и заботятся, {к несчастию}, многие и у нас, и на Западе: Виктор Гюго, воспевающий междоусобия и цареубийства; Гарибальди, составивший себе славу военными подвигами; социалисты, квакеры; по-своему - Прудон, по-своему Кабе, по-своему - Фурье и Ж. Занд (4). В программе издания "Русской мысли" (5) тоже обещают {царство добра и правды на земле, будто бы} обещанное самим Христом. В собственных сочинениях г. Достоевского давно и с большим чувством и успехом проводится мысль о любви и прощении. Все это не ново; ново же было в речи г. Ф. Достоевского приложение [70] этого полухристианского, полу-утилитарного {всепримирительного стремления к многообразному - чувственному, воинственному, демонически пышному гению Пушкина} (6). Но, как бы то ни было, необходимо прежде всего считаться и с именем автора, и с эффектом, произведенным его словами,- тем более что эта не слишком новая мысль о "смирении" и о примирительном назначении славян (составляющем, за неимением пока лучшего, будто бы нашу племенную особенность) распространена в той части нашего общества, которое ни с любовью к Европе не хочет расстаться, ни с последними сухими и отвратительными выводами ее цивилизации покорно помириться не может. До этого, к счастью, еще наше смирение не дошло. Об этой речи я и хочу поговорить. Не знаю, что бы я чувствовал, если бы я был {там}. Но издали человек хладнокровнее. Я нахожу, что речь г. Достоевского (напечатанная потом в "Московских ведомостях" (7)) в самом деле должна была произвести потрясающее действие, если только согласиться с оратором, что признание {космополитической любви}, которое он считает уделом русского народа, есть назначение благое и возвышенное. Но, признаюсь, я многого, очень многого в этой идее постичь не могу. Это всеобщее примирение, даже и в теории, со многим само по себе так {непримиримо!}.. Во-первых, я постичь не могу, за {что} можно {любить современного европейца}... Во-вторых, любить и любить - разница... Как любить? Есть любовъ-{милосердие} и есть любовь-{восхищение;} есть любовь {моральная} и любовь {эстетическая}. Даже и эти два вовсе несхожие {влечения} нужно подразделить весьма основательно на несколько родов. Любовь моральная, то есть искреннее желание блага, сострадание или радость на чужое счастье и т. д. может быть {религиозного происхождения} и происхождения {естественного}, то есть производимая (без всякого влияния религии) большою природною добротой или воспитанная какими-нибудь гуманными убеждениями. Религиозного происхождения нравственная любовь потому уже важнее естественной, что естественная доступна не всякой натуре, а только счастливо в этом отношении одаренной; а до религиозной любви, или милосердия, может дойти и самая черствая душа долгими усилиями аскетической борьбы против эгоизма своего и страстей. [71] На это можно привести довольно примеров и из нынешней жизни. Но живые примеры и биографические подробности заняли бы здесь много места. Больше я развивать эту тему и подразделять чувства любви или симпатии не буду. Об этом можно написать целую книгу. Я только хотел {напомнить} все это. Остановлюсь на грубом, можно сказать, различии между любовью моральной и любовью эстетической. Мы жалеем человека или он нравится нам - это большая разница, хотя и совмещаться эти два чувства иногда могут. Попробуем приложить оба эти чувства к большинству {современных} европейцев. Что же нам - {жалеть} их или {восхищаться ими?}.. Как их жалеть?! Они так самоуверенны и надменны; у них так много перед нами и перед азиатцами житейских и практических преимуществ. Даже большинство бедных европейских рабочих нашего времени так горды, смелы, так {не смиренны}, так много думают о {своем мнимом} личном достоинстве, что сострадать можно им никак не по первому невольному движению, а разве по холодному размышлению, по натянутому воспоминанию о том, что им в самом деле может быть {в экономическом отношении тяжело}. Или еще можно их жалеть "философски", то есть так, как жалеют людей ограниченных и заблуждающихся. Мне кажется, чтобы почувствовать невольный прилив к сердцу того милосердия, той нравственной любви, о которой я говорил выше, надо видеть современного* европейца в каком-нибудь униженном положении: побежденным, раненым, пленным,- да и то условно. Я принимал участие в Крымской войне как военный врач. И тогда наши офицеры, даже казацкие, не позволяли нижним чинам обращаться дурно с пленными. Сами же начальствующие из нас, как известно, обращались с неприятелями даже слишком любезно - и с англичанами, и с турками, и с французами. Но разница и тут была большая. Перед турками никто блистать не думал. И по отношению к ним действительно во всей чистоте своей являлась русская доброта. Иначе было дело с французами. Эти - --------------------------------------* Я говорю "современного" в смысле тенденции, рода воспитания и всего того, что составляет так называемый {тип}, а не про всех тех, которые {теперь живут}. И Бисмарк, и папа, и французский благородный легитимист, и какой-нибудь набожный простой баварец или бретонец {тоже теперь} живут, но это остатки прежней, {густой}, так сказать, и {богатой духом} Европы. Я не про таких современников наших говорю, объясняюсь раз навсегда. [72] сухие фанфароны были тогда победителями и даже в плену были очень развязны, так что по отношению к ним, напротив того, видна была жалкая и презренная сторона русского характера - какое-то желание заявить о своей деликатности, подобострастное и тщеславное желание получить одобрение этой массы самоуверенных куаферов, про которых Герцен так хорошо сказал: "Он был не очень глуп, как большинство французов, и не очень умен, как большинство французов". Все это необходимо отличать, и великая разница {быть ласковым с} побежденным китайским мандарином или с индийским пария или {расстилаться} пред французским troupier* и английским моряком. По отношению к азиатцам, как идолопоклонникам, так и магометанам, мы действительно являемся в подобных случаях теми добрыми самарянами, которых Христос поставил всем в пример (8). Относительно же европейцев эта доброта весьма подозрительного источника, и, признаюсь, я расположен ее презирать. Я вспоминаю нечто о г. Зиссермане (9). В одном из своих политических обозрений г. Зиссерман, возмущаясь нашим, действительно, быть может, излишним кокетством с пленными турками (из которых столь многие поступали зверски с болгарами и сербами), ставил нам в пример немцев, которые, набравши в плен такое множество французов, почти не говорили с ними и не хотели с ними вовсе общиться. Немцы прекрасно делали - с этим я согласен. Именно так надо поступать с обыкновенными французами. Милосердие к ним, в случае несчастия, должно быть сдержанное, сухое, как бы обязательное и холодно-христианское. Что касается до турок и других азиатцев, которых преходящая самоуверенность в наше время не может в понимающем человеке возбуждать негодования, а скорее какую-то жалость, то, не доходя, разумеется, до поднесения букетов и тому подобных русских глупостей, конечно, в случае унижения и несчастия, с ними следует быть поласковее. Кстати о букетах. Когда русский мещанин, солдат или мужик ведет пленных турок и, вспоминая о жестокостях, совершенных их соотечественниками, думает про себя: "а может быть, эти турки, которых я вижу, ничего такого не делали,- за что же их оскорблять?" - то я верю в это православное русское добродушие. Я понимаю, что та - --------------------------------------* Солдат (фр.) [73] сторона учения Христова, которая говорит именно о прощении, то есть о самом высшем проявлении этой нравственной любви, дается русскому народу легче, чем какому-нибудь другому племени. Положим, и к простолюдину русскому можно здесь придраться: у одного - лень, у другого - все слабовато, в том числе и мстительность и гордость не выразительны; третий - сам не знает, что ему нужно делать; у четвертого - равнодушное отношение ко всему, кроме своих личных интересов. Но это уже тонкие психологические оттенки. И распространению христианства служили не одни только высокие побуждения, а всякие, ибо "сила Божия и в немощах наших познается" (10). Но когда наш харьковский европеец или калужская француженка любезничают с унылым или угрюмым мусульманином, я впадаю в искушение... Я знаю, этот европейский Петр Иванович или эта французская Агафья Сидоровна делают это не совсем спроста: боюсь до смерти, что у них, хотя полусознательно, но мелькают в уме газеты, западное общественное мнение, "вот мы какие милые и цивилизованные!" Тогда как по-настоящему надобно сказать себе: "Какое нам дело до того, что о нас {думает} Европа?" Когда же мы это поймем?! Итак, говорю я, любовь может быть прежде всего двоякая: {нравственная}, или {сострадательная}, и {эстетическая}, или {художественная}. Нередко, я сказал, они действуют смешанно. В речи г. Достоевского, по поводу Пушкина, эти два чувства - совершенно разнородные и в жизненной практике чрезвычайно легко отделимые - вовсе не различены. А это очень важно. Лермонтов и другие кавказские офицеры, сражаясь против черкесов и убивая их, восхищались ими и даже нередко подражали им. Точно такое же отношение к горцам мы видим и у староверов казаков, описанных гр. Львом Толстым (11). Этот же романист представил нам примеры подобных двойственных отношений русского дворянства к французам в эпоху наполеоновских войн (12). Черкесы эстетически нравились русским, противникам своим. Русское дворянство времени Александра I восхищалось тогдашними французами, вредя им стратегически (а следовательно, и {лично)} на каждом шагу. Речь г. Достоевского очень хороша в чтении, но тот, кто {видал самого автора} и {кто слышал, как он говорит}, тот легко поймет восторг, охвативший слушателей.. Ясный, острый ум, вера, смелость речи.. Против всего [74] этого трудно устоять сердцу. Но возможно ли сводить целое культурное историческое призвание великого народа на одно {доброе} чувство к {людям} без особых, определенных, в одно и то же время {вещественных} и {мистических}, так сказать, предметов веры, вне и выше этого человечества стоящих,- вот вопрос? Космополитизм православия имеет такой предмет в живой личности распятого Иисуса. Вера в божественность Распятого при Понтийском Пилате Назарянина, который учил, что на земле все неверно и все неважно, все недолговечно, а действительность и веко-вечность настанут после гибели земли и всего живущего на ней,- вот та {осязательно-мистическая} точка опоры, на которой вращался и вращается до сих пор исполинский рычаг христианской проповеди. Не полное и повсеместное торжество любви и всеобщей правды на {этой} земле обещают нам Христос и его апостолы, а, напротив того, нечто вроде кажущейся {неудачи} евангельской проповеди на земном шаре, ибо {близость конца} должна совпасть с последними попытками сделать всех хорошими христианами... "Ибо, когда будут говорить: "мир и безопасность", тогда внезапно постигнет их пагуба... и не избегнут" (1-е поел. к Фессал. гл. 5, 3). И еще: "Иисус сказал им в ответ: берегитесь, чтобы кто не прельстил вас. Ибо многие придут {под именем Моим} и будут говорить: "я Христос", и многих прельстят. Также услышите о {войнах и о военных слухах}. Смотрите, не ужасайтесь: {ибо надлежит всему тому быть;} но это еще не конец. {Ибо восстанет народ на народ и царство на царство. и будут глады, моры и землетрясения по местам}. {Все же это начало болезней"} (Еванг. от Матф. гл. XXIV, 4, 5, 6, 7,

Константин Леонтьев

Чужие чувства

ласковая комедия

по мотивам смутных воспоминаний

о романах скандинавских писателей

(пьеска для чтения)

Действующие лица:

Линни - обаятельная девушка, отличающаяся изящной грацией и щедрой мимикой, иногда свойственными умным и не успевшим озлобиться людям

Тилли - молодой человек; при любом упоминании о Линни становится похож на умирающего совенка

Эльза Дагмар - дама очень неопределенного возраста, впрочем, весьма редко теряющая свою привлекательность

Леонтович В.

Первые бои на Кубани

Содержание

От автора

I. Предисловiе

II. Введенiе

III. Генералъ Викторъ Леонидовичъ Покровскiй

IV. Первыя добровольческiя формированiя въ Екатеринодаре

V. Первыя бои на Кубани:

а) Бой подъ разъездомъ Энемъ

б) Бой подъ станицей Георгiе-Афипской

VI. Встреча Отряда въ Екатеринодаре. Сформированiе отряда полковника Лисивицкаго. Выступленiе частей на Кавказскiй и Тихорецкiй фронты

Джакомо Леопарди

Стихотворения

I

К ИТАЛИИ

О родина, я вижу колоннады, Ворота, гермы, статуи, ограды

И башни наших дедов, Но я не вижу славы, лавров, стали, Что наших древних предков отягчали.

Ты стала безоружна, Обнажены чело твое и стан. Какая бледность! кровь! о, сколько ран!

Какой тебя я вижу, Прекраснейшая женщина! Ответа У неба, у всего прошу я света:

Скажите мне, скажите, Кто сделал так? Невыносимы муки От злых цепей, терзающих ей руки;