Мой старый друг

Если бы это не сделал он сам в «Возвращенных письмах» — книге небольшой, но искренней, написанной по чистой правде, — то, вдумываясь в жизнь его, писатель нашел бы тему для повести с героем, до мельчайшей жилочки типичным, характер которого могла сформировать только революция. «Возвращенные письма» — это книга о фабричном пареньке со стихийными порывами бунтаря и возмутителя спокойствия, переплавленного событиями начала века в активного революционера-большевика.

Другие книги автора Сергей Константинович Никитин

В книгу входят четыре повести о войне, авторов которых объединяет пристальное внимание к внутреннему миру молодого солдата, вчерашнего школьника, принявшего на себя все бремя ответственности за судьбу Родины.

Содержание:

Сергей Константинович Никитин: Падучая звезда

Константин Дмитриевич Воробьев: Убиты под Москвой

Вячеслав Леонидович Кондратьев: Сашка

Константин Павлович Колесов: Самоходка номер 120

Владимирский писатель Сергей Никитин (1926–1973) хорошо знаком читателям по сборникам рассказов и повестей «Весенним утром», «Горькая ягода», «Костер на ветру», «Моряна», «Живая вода» в многим другим. Манеру писателя отличает тонкое понимание слова, пристальное внимание к внутреннему миру героев, умение за обыденными событиями увидеть глубинные движения души.

Герой повести «Падучая звезда» рядовой пехотных войск Митя Ивлев, подобно тысячам его восемнадцатилетних сверстников, отдает свою жизнь за Победу в наступательных боях тысяча девятьсот сорок четвертого года.

Есть в летнем полдне средней русской полосы с его неровными ветерками, со стрекотом кузнечиков в траве, с каленым зноем, с воздвигнутыми из голубого и золотистого света кучевыми облаками по горизонту что-то отрешающее от повседневных забот и мирской суеты.

Я лежал с теневой стороны у стога сена. Их было много на длинном узком лугу, зажатом между двумя дубовыми гривами, а дальше по дрожанию воздуха угадывалась Клязьма, и мглисто-синей грядой, чуть ниже облаков, высился ее правый берег. По гребню его и в широких распадинах пестрели разноцветные крыши изб, желто-белесо сверкали на солнце ржаные поля, и темными кущами застыли в безветрии деревенские вязы, тополя и липы.

Говорят, что теперь этот город на Днепре живет в теки садов, дышит запахом роз и тамариска, слушает шум новозданного моря, но я застал его еще в те времена, когда он только зачинался и представлял собой хаотическое сочетание асфальта и вязкого песка, изящных колоннад и безобразных времянок, первоклассных машин и выгребных уборных, молодых парков и захламленных пустырей.

Удивительная осень стояла тогда. В одну ночь вдруг растаял крупитчатый снег, запахло, как от разломленного арбуза, и влажный ветер с юга принес бархатистое осеннее тепло.

Старик Завьюжин всегда не стучит, а как-то по-особенному вкрадчиво скребется в окно, выражая этим деликатным звуком свое почтение к моим письменным и книжным занятиям.

Вот и сейчас, принимаясь за кофе, я слышу этот звук, похожий на треск тоненькой щепочки, отрываемой от доски. За окном синеет рассвет студеной и ясной осени. Заоконные лесные дали еще однообразно мглисты и тусклы, но я знаю, что там, куда мы сейчас пойдем, уже рдянеют чуткие к малейшему ветерку осинки, золотой прядью кое-где тронута зелень берез, под дубами щелкают, как тяжелые пули, опадающие желуди и пахнет… пахнет свежей лесной осенью, полной грусти и очарования.

С Михаилом Михайловичем Пришвиным я встречался дважды. Вторая встреча была мимолетной, первая же — долгой — и удержалась памятью в мельчайших подробностях, как будто происходила вчера.

Как-то в коридоре Литературного института имени Горького ко мне подошел один из моих литературных наставников Николай Иванович Замошкин и сказал, что мои первые рассказы, опубликованные в «Огоньке», читал М. М. Пришвин, что они ему очень понравились и он хочет познакомиться со мной.

Однажды я пересек несколько областей, чтобы побывать в городке, издавна манившем меня своей стариной.

Когда я вышел из приземистого каменного вокзальчика, по оттаявшему перрону гулял огненно-рыжий петух, далеко расшвыривая лапами шлак. Стрелочница в длинном тулупе махала на него фонарем и смеялась. Был март, самый его конец.

Отряхиваясь от капели, попавшей на шапку, громко топая, чувствуя тот прилив светлого настроения, который всегда бывает в такие синие мартовские дни, вошел я в гостиницу.

В институте со многими преподавателями у нас, студентов, устанавливались товарищеские, порой даже дружеские, отношения.

Мне особенно близок стал профессор Р-ский, читавший нам курс по языкознанию и русскому языку, близок как своим предметом, так и неотразимой обаятельностью своей натуры. Она сочетала в себе живой, острый ум, неиссякаемую жизнерадостность, горящий темперамент и просто располагающий к этому человеку его внешний облик: мощный лоб умницы, каштановая с шелковинкой борода и всегда озорниковато посмеивающийся взгляд вприщур сквозь стекла очков.

Популярные книги в жанре Советская классическая проза

«… Все, что с ним происходило в эти считанные перед смертью дни и ночи, он называл про себя мариупольской комедией.

Она началась с того гниловатого, слякотного вечера, когда, придя в цирк и уже собираясь облачиться в свой великолепный шутовской балахон, он почувствовал неодолимое отвращение ко всему – к мариупольской, похожей на какую-то дурную болезнь, зиме, к дырявому шапито жулика Максимюка, к тусклому мерцанью электрических горящих вполнакала ламп, к собственной своей патриотической репризе на злобу дня, о войне, с идиотским рефреном...

Отвратительными показались и тишина в конюшне, и что-то слишком уж чистый, не свойственный цирковому помещению воздух, словно сроду ни зверей тут не водилось никаких, ни собак, ни лошадей, а только одна лишь промозглость в пустых стойлах и клетках, да влажный ветер, нахально гуляющий по всему грязному балагану.

И вот, когда запиликал и застучал в барабан жалкий еврейский оркестрик, когда пистолетным выстрелом хлопнул на манеже шамбарьер юного Аполлоноса и началось представление, – он сердито отшвырнул в угол свое парчовое одеянье и малиновую ленту с орденами, медалями и блестящими жетонами (они жалобно зазвенели, падая) и, надев пальто и шляпу, решительно зашагал к выходу. …»

Книга, в которой цирк освещен с нестандартной точки зрения — с другой стороны манежа. Основываясь на личном цирковом опыте и будучи знакомым с некоторыми выдающимися артистами цирка, автор попытался передать читателю величину того труда и терпения, которые затрачиваются артистами при подготовке каждого номера. Вкладывая душу в свою работу, многие годы совершенствуя технику и порой переступая грань невозможного, артисты цирка создают шедевры для своего зрителя.

Что же касается названия: тринадцать метров — диаметр манежа в любом цирке мира.

Бывают сны, где ваше восприятие так остро и точно, что все земное перед этими сонными образами кажется вам недостаточно реальным. Спится ли вам кусочек земной поверхности, или пустой дом, или незнакомый человек, — все это в освещении сумрачном, косом, словно источник света неизменно стоит у вас за спиною, — и как недостижимо близки духу вашему видимые образы! Кажется, будто вы расколдовываете от обычного оцепенения все ваши чувства; глаз начинает по-настоящему видеть, ухо по-настоящему слышать. Грубых, мозолистых, нечувствительных прикосновений к вашим органам восприятия больше не существует. Все касается и отдается в мозг, как электрический укол. И самое странное из переживаемых вами во сне ощущений — это неизменное припоминание, будто вы здесь уже раньше неоднократно бывали.

Сергей Патрашин поднял голову с подушки, посмотрел в открытое окно, прислушался к шуму моря. Первые проблески рассвета коснулись его лица; он встрепенулся и сел.

— Вот и готов я, а ты еще спишь!

Сергей сунул ноги в сандалии, на террасе снял с гвоздя нитяную сумку, ощупал в ней бутылку с водой, сверток и, кивнув домам санатория — до вечера! — заторопился.

Дорожка поскрипывала под ногами галькой, доцветающие влажные тамариски щекотали плечо.

То, что было в радиограмме, знали пока лишь они двое: командир и радист, — но Букреев, достаточно проплавав на своем веку, прекрасно понимал, что уже через минуту-другую об этом станет известно всему экипажу, хотя ни он, ни радист никому еще не успеют и слова сказать. Видимо, на четвертой неделе плавания что-то меняется даже в физических законах, если весть, подобная этой, совершенно непостижимыми путями, минуя корабельную трансляцию и испытанные на прочность стальные переборки, просачивается во все отсеки.

Публикуя в № 95 повесть Евгения Федорова “Кухня”, мы уже писали об одной из характерных особенностей его прозы — о том, что герои его кочуют из одной повести в другую. Так и в повести “Проклятие”, предлагаемой ниже вниманию читателя, он, в частности, опять встретится с героями “Кухни” — вернее, с некоторым обобщенным, суммарным портретом этой своеобразной и сплоченной компании недавних зеков, принимающих участие в драматическом сюжете “Проклятия”. Повесть, таким образом, тоже примыкает в какой-то мере к центральному прозаическому циклу “Бунт” (полный состав цикла и последовательность входящих в него повестей указаны в № 89 “Континента”). Но, как и все остальные повести, как-то примыкающие к циклу “Бунт”, повесть “Проклятие” — произведение, рассчитанное на совершенно самостоятельное читательское восприятие: знакомство с предыдущими повестями Евгения Федорова совершенно не обязательно.

Тетралогия «Семья Ульяновых» удостоена Ленинской премии 1972 года.

Рустам Ибрагимбеков

Допрос

- Фамилия, имя, отчество?

- Абиев Мухтар Мехтиевич.

- Год рождения?

- Тысяча девятьсот тридцать первый.

- Чем занимались до того, как стали начальником цеха?

- Спортом.

- Как же вы вдруг стали начальником галантерейного цеха? Пришлось, выждав паузу, повторить вопрос:

- Я спрашиваю у вас, как вы, человек, не имеющий никакого отношения ни к экономике, ни к производству, ни к финансам, вдруг оказались начальником крупного цеха?

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

И в Москве, и в Серпухове, и в Туле шел дождь. За окном кружились раскисшие поля, взлетали и падали унизанные бисером капель провода, и вдаль, к мутному горизонту, тянулись, блестя, словно накатанные рельсы, залитые водой колеи проселков. Наступила осень, сырая и грязная. Хорошо было убегать от нее на юг, к морю, и, наверно, поэтому у всех пассажиров сочинского поезда было такое настроение, словно они, сговорившись, остроумно и безобидно надували кого-то.

Сюжет этого рассказа давно занесен в мою записную книжку и ждет своей очереди уже много лет. По совету Чехова, писатель должен быть холоден, когда пишет, иначе он запоет фальшивым голосом. Я чувствую, что сфальшивлю, и поэтому, наверно, никогда не получится у меня этот рассказ…

По соседству со мной (умолчу, в коем городе и годе) жила женщина, занимавшая в том городе ответственную, как у нас говорят, должность (словно есть должности безответственные) и очень непривлекательная собой. Была она косоглаза, один глаз у нее затянуло голубовато-мутным бельмом, а другой смотрел так, точно дырку в тебе прожигал. Ходила она боком, — этим глазом вперед, — опустив плечо, вытянув в ниточку тонкие губы, и какой-то малыш на улице однажды сказал ей вслед:

В ту зиму стояли сухие жгучие морозы. За ночь придорожная чайная промерзала так, что отсыревшие в кухонном пару обои покрывались пышными лишаями игольчатого инея.

Однажды утром, с трудом оторвав примерзшую к косякам дверь, в чайную вошел шофер тяжелого лесовоза Василий Силов, молча подвинул к печке стул, поставил ноги в затвердевших валенках на охапку дров и открыл печную дверцу.

Хилый огонек, возившийся там, в дровах, зачадил серенькой копотью и погас.

В прошлом году было грибное лето. И до поздней осени в березовом лесу с можжевеловым подлеском держались крутолобые белые грибы.

Лес уже сквозил. Под чистым, словно отвердевшим небом летела паутина. Поляны были полны солнца.

Я ходил, расшвыривая листья палкой, искал грибы, а к вечеру вернулся на разъезд, сел под откосом, на угреве, и стал ждать поезда.

Ко мне подошел старик в обвислых портках, заглянул в корзину.

— Хороший грыб, — сказал он. — Ровный грыб, Крепкий грыб. Где брал? Стой! Не говори. Знаю, я по области первый грыбовар был. Несут ко мне, бывало, грыб, а я уж знаю: этот в Пронькиных борах взят, этот — на Машкином верху, этот — у Долгой лужи, этот — за Лыковой гривой. Все вижу — не криво насажен.