Московские вывески

Сигизмунд Доминикович Кржижановский

Московские вывески

1

Москва широка, а тротуары ее узки, оттого Москве и тесно: локти цепляют о локти; портфели тычутся в кули и корзины. Но заполненные тротуары обычно молчаливы. Шумит и грохочет булыжная мостовая, а на пешеходных обочинах тесно, но тихо: слова защелкнуты внутрь портфелей, сложены вчетверо в газетном киоске, запрятаны под картузы и шапки. Но если поднять глаза на 30 градусов вверх, слова тотчас отыщутся.

Другие книги автора Сигизмунд Доминикович Кржижановский

«Прозеванным гением» назвал Сигизмунда Кржижановского Георгий Шенгели. «С сегодняшним днем я не в ладах, но меня любит вечность», – говорил о себе сам писатель. Он не увидел ни одной своей книги, первая книга вышла через тридцать девять лет после его смерти. Сейчас его называют «русским Борхесом», «русским Кафкой», переводят на европейские языки, издают, изучают и, самое главное, увлеченно читают. Новеллы Кржижановского – ярчайший образец интеллектуальной прозы, они изящны, как шахматные этюды, но в каждой из них ощущается пульс времени и намечаются пути к вечным загадкам бытия.

Рассказ «Гусь» был включён автором в неопубликованный сборник «Мал мала меньше».

По свидетельству бывших учащихся студии художественного слова, руководимой А.Бовшек, «Гусь» довольно часто исполнялся ими в концертах. Кржижановский не раз пробовал дать определение лирики — в лирическом же (не без парадоксальности) образе (ср. строки из «Записных тетрадей»: «Даже рыба, если ей зацепить крючком за кишки или сердце, издаёт тонкий струнный звук — это и есть подлинная лирика»).

«Прозеванным гением» назвал Сигизмунда Кржижановского Георгий Шенгели. «С сегодняшним днем я не в ладах, но меня любит вечность», – говорил о себе сам писатель. Он не увидел ни одной своей книги, первая книга вышла через тридцать девять лет после его смерти. Сейчас его называют «русским Борхесом», «русским Кафкой», переводят на европейские языки, издают, изучают и, самое главное, увлеченно читают. Новеллы Кржижановского – ярчайший образец интеллектуальной прозы, они изящны, как шахматные этюды, но в каждой из них ощущается пульс времени и намечаются пути к вечным загадкам бытия.

Паре глаз, случайно забрёдшей дальше заглавия, на эти вот строки, – тут нечего делать. Пусть глаза – чьи б они ни были – поворачивают обратно. В последующем тексте нельзя будет сыскать фантомов, порождённых бредом и сном, равным образом, рассказ пройдёт мимо фантомов аллегорических и символических: объект его – архипрозаичный, из дерева, резины и кожи, так называемый _медицинский фантом_. Точнее: одна из существеннейших его принадлежностей. Ну вот, и не надо дальше, отдёргивайтесь с строк -оставьте меня наедине с моим рассказом.

Мало того, что Кржижановский, мало того, что Сигизмунд, так он еще и Доминикович. «Прозёванный гений» русской литературы. Читайте! Завидуйте! И продолжайте читать! Дабы правильно всё понимать и о первых, и о вторых, и о третьих в этой летописи -- Русской литературе.

Эха собрались в глубокой замкнутой со всех сторон котловине. Митинг протекал в образцовом порядке, так как эха присутствовавшие вторили любому из ораторов. Поэтому не возникало никаких трений, конфликтов и разноречий, затягивающих обычно собрания.

Первым взяло слово старое эхо из ущелья Семи Склонов.

– Моя память, – начало оно, – за время долгой работы по переноске звуков накопила немало обид. Надеюсь, что эхо собрания эх дойдёт до самых отдалённых отражающих плоскостей земли. Людям пора задуматься над чрезвычайно несправедливым распределением работы между ними, людьми, и нами, их звуконосцами. Вот, например, я: стоит какому-нибудь мальчишке закричать своё дурацкое «еге-ге», и я, несмотря на свои годы, принужден подхватить крик, бежать с ним сначала к одному скату долины Семи Склонов, оттуда, повернувшись под углом отражения, мчаться к другому склону, ну и так до семи раз. И это при моей одышке. Ведь мальчишка крикнул один раз, а я должно шляться с его криком семь раз. Вот уж подлинно: до седьмого пота. Где же тут справедливость, спрашиваю я вас?

«Прозеванным гением» назвал Сигизмунда Кржижановского Георгий Шенгели. «С сегодняшним днем я не в ладах, но меня любит вечность», – говорил о себе сам писатель. Он не увидел ни одной своей книги, первая книга вышла через тридцать девять лет после его смерти. Сейчас его называют «русским Борхесом», «русским Кафкой», переводят на европейские языки, издают, изучают и, самое главное, увлеченно читают. Новеллы Кржижановского – ярчайший образец интеллектуальной прозы, они изящны, как шахматные этюды, но в каждой из них ощущается пульс времени и намечаются пути к вечным загадкам бытия.

«Прозеванным гением» назвал Сигизмунда Кржижановского Георгий Шенгели. «С сегодняшним днем я не в ладах, но меня любит вечность», – говорил о себе сам писатель. Он не увидел ни одной своей книги, первая книга вышла через тридцать девять лет после его смерти. Сейчас его называют «русским Борхесом», «русским Кафкой», переводят на европейские языки, издают, изучают и, самое главное, увлеченно читают. Новеллы Кржижановского – ярчайший образец интеллектуальной прозы, они изящны, как шахматные этюды, но в каждой из них ощущается пульс времени и намечаются пути к вечным загадкам бытия.

Популярные книги в жанре Советская классическая проза

Леонид Иванович Добычин – талантливый и необычный прозаик начала XX века, в буквальном смысле «затравленный» партийной критикой, – он слишком отличался от писателей, воспевавших коммунизм. Добычин писал о самых обычных людях, озабоченных не мировой революцией, а собственной жизнью, которые плакали и смеялись, радовались маленьким радостям жизни и огорчались мелким житейским неурядицам, жили и умирали.

Всю ночь доносились с реки мощные глухие удары, похожие на пушечные выстрелы, — на Вечном Пороге подвижка льда. Это самый неукротимый порог на Ыйдыге. Летом его гул покрывал скрежет экскаваторов, грохот машин, крики людей — трудовой шум гидростроя.

Великие сибирские морозы подбирались к Вечному Порогу исподволь и смиряли его лишь к середине зимы. Но и усыпленный, скованный льдом Порог был страшен: вдруг начинал шевелиться, пытаясь сбросить ледяной гнет, и тогда на реке словно гремели орудийные залпы, напоминая Александре Прокофьевне годы войны.

Историко-революционный роман барнаульского прозаика Ивана Кудинова «Переворот» посвящен первым годам революции и гражданской войны в Сибири. Автор рассказывает, как непросто проходило становление Советской власти на Алтае, как использовали политические авантюристы всех мастей идею Алтайской автономии, натравливая коренное население на большевиков, как разжигали белогвардейцы национальную рознь, прикрываясь именем честного, уважаемого всеми художника Гуркина, ставшего во главе Каракорум-Алтайского округа… Многие страницы истории, нашедшие отражение в романе, малоизвестны широкому читателю.

Дмитрий Ризов по профессии — журналист. Известен своими остропроблемными очерками на экологическую и экономическую тематику.

Родился в 1938 году в Ленинграде, откуда в начале войны был эвакуирован в Бугуруслан. С 1961 года его судьба связана с Прикамьем. Работал мастером, механиком на нефтяном промысле, корреспондентом газеты «Молодая гвардия», собственным корреспондентом газеты «Лесная промышленность» по Уралу.

В 1987 году в Пермском книжном издательстве вышла книга публицистики Д. Ризова «Крапивные острова», в журнале «Урал» опубликована повесть «Речка».

Повести Д. Ризова философичны и публицистичны. Это путешествие в страну Детства, где текут самые чистые реки, поют самые звонкоголосые птицы, плещется в воде самая большая рыба… Автор размышляет о главном для человека: о смысле жизни, о времени, о природе.

«… Все, что с ним происходило в эти считанные перед смертью дни и ночи, он называл про себя мариупольской комедией.

Она началась с того гниловатого, слякотного вечера, когда, придя в цирк и уже собираясь облачиться в свой великолепный шутовской балахон, он почувствовал неодолимое отвращение ко всему – к мариупольской, похожей на какую-то дурную болезнь, зиме, к дырявому шапито жулика Максимюка, к тусклому мерцанью электрических горящих вполнакала ламп, к собственной своей патриотической репризе на злобу дня, о войне, с идиотским рефреном...

Отвратительными показались и тишина в конюшне, и что-то слишком уж чистый, не свойственный цирковому помещению воздух, словно сроду ни зверей тут не водилось никаких, ни собак, ни лошадей, а только одна лишь промозглость в пустых стойлах и клетках, да влажный ветер, нахально гуляющий по всему грязному балагану.

И вот, когда запиликал и застучал в барабан жалкий еврейский оркестрик, когда пистолетным выстрелом хлопнул на манеже шамбарьер юного Аполлоноса и началось представление, – он сердито отшвырнул в угол свое парчовое одеянье и малиновую ленту с орденами, медалями и блестящими жетонами (они жалобно зазвенели, падая) и, надев пальто и шляпу, решительно зашагал к выходу. …»

«… Сколько же было отпущено этому человеку!

Шумными овациями его встречали в Париже, в Берлине, в Мадриде, в Токио. Его портреты – самые разнообразные – в ярких клоунских блестках, в легких костюмах из чесучи, в строгом сюртуке со снежно-белым пластроном, с массой орденских звезд (бухарского эмира, персидская, французская Академии искусств), с россыпью медалей и жетонов на лацканах… В гриме, а чаще (последние годы исключительно) без грима: открытое смеющееся смуглое лицо, точеный, с горбинкой нос, темные шелковистые усы с изящнейшими колечками, небрежно взбитая над прекрасным лбом прическа…

Тысячи самых забавных, невероятных историй – легенд, анекдотов, пестрые столбцы газетной трескотни – всюду, где бы ни появлялся, неизменно сопровождали его триумфальное шествие, увеличивали и без того огромную славу «короля смеха». И все это шумело, аплодировало, кричало «браво, Дуров!» Как всякому артисту, это, разумеется, доставляло наслажденье, но, что ни говорите, господа, утомляло. Временами желание тишины преобладало над всем, о тишине мечталось, как о встрече с тайной возлюбленной. И тогда…

Тогда он уходил. …»

«… Валиади глядел в черноту осенней ночи, думал.

Итак?

Итак, что же будет дальше? Лизе станет лучше, и тогда… Но станет ли – вот вопрос. Сегодня, копая яму, упаковывая картины, он то и дело заглядывал к ней, и все было то же: короткая утренняя передышка сменилась снова жестоким жаром.

Так есть ли смысл ждать улучшения? Разумно ли откладывать отъезд? Что толку в Лизином выздоровлении, если город к тому времени будет сдан, если они окажутся в неволе? А ведь спокойно-то рассудить – не все ли равно, лежать Лизе дома или в вагоне? Ну, разумеется, там и духота, и тряска, и сквозняки – все это очень плохо, но… рабство-то ведь еще хуже! Конечно, немцы, возможно, и не причинят ему зла: как-никак, он художник, кюнстлер, так сказать… «Экой дурень! – тут же обругал себя Валиади. – Ведь придумал же: кюнстлер! Никакой ты, брат, не кюнстлер, ты – русский художник, и этого забывать не следует ни при каких, пусть даже самых тяжелых, обстоятельствах!»

Итак? …»

Повесть также издавалась под названием «Русский художник».

В книгу известного советского писателя Вс. Иванова включены произведения, созданные им в 1920-е годы. В частности это сатирический роман «У», до недавнего времени неизвестный широкому читателю. Написанный в увлекательной детективно-фантастической манере, роман зло высмеивает мещанство, приспосабливающееся к новой ласти.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Сигизмунд Доминикович Кржижановский

Одиночество

Собирались мы обычно к позднему часу, когда ротационные машины, вобрав в себя все и вся, разрешали нам покинуть наши журнальные и газетные кухни. Часовая стрелка готовилась замкнуть циферблатный круг. Мы отдыхали в ресторанном зале клуба, что на изломе Бойсуотеррод.

Два-три часа беседы около круглого столика за стаканом сода-виски или рюмкой коньяку. Потом недлинная черная лента сна, вмонтированная в жизнь. А уже наутро продавцы газет и ревью будут подавать прохожим - на белом вчетверо сложенном листе - наши статьи, новеллы, очерки, воспоминания и предсказания.

Сигизмунд Доминикович Кржижановский

Окно

1

Илья Ильич Витюнин, собственно, и не заметил, как превратился из господина Витюнина в товарища Витюнина.

.Он медленно, но упорно восходил по стержневой лестничке банковских счетов: сперва ему доверяли отщелкивать на стержне копейки и рубли - после он был допущен к сотням и тысячам - и наконец вошел в миллионы. Дальше над счетной рамой верхняя планка счетов, а над карьерой господина - товарища Витюнина низкий, высотой в дверцу собачьей конуры, выгиб кассового окошечка, а над окошечком пять вразумительных черных букв: КАССА.

Сигизмунд Доминикович Кржижановский

Пни

Были: город; вкруг города пригород; за пригородом лес. Город - городом и стоит; пригород расползся крашеными кровлями вширь; а леса - нет: растаскали лес врозь на полозьях, колесах и гнутых спинах. Попробовал было подняться еще раз дымными стволами над тысячью низких кирпичных труб, да ветром свеяло: и нет леса. Нет.

А где был - поле, пнями поросшее: отовсюду торчками - пни, пни, пни. Вот уже два года отошло, как свеяло лес, а все еще от пня к пню, по старой лесной повадке, мшатся мхи, топырит плоские, в зеленых перчатках, пальцы папоротник. Земля изрыта кротовым ходом, не затянуты травой путаные лесные тропки, а на всхолмии все еще и посреди пней лесная сторожка. На стене краской: "Лесн. уч. 7 ст. № 2".

Сигизмунд Доминикович Кржижановский

Штемпель: Москва

(13 писем в провинцию)

Письмо первое

Милый друг! Судьба запоздалых писем общеизвестна: вначале их ждут; потом перестают ждать. Знаю: мой конверт со штемпелем "Москва" уже тщетен и не нужен, Но иначе нельзя было: я сам жил внутри наглухо запечатанного конверта. Только-только выкарабкиваюсь. Два года отщелкнулись, как счетные костяшки: позади голый стержень. Это-то вы простите и поймете, милый друг, потому что вы... милый друг.