Мать

Она низко сидела, готовая умереть сейчас же, без обузы для кого бы то ни было. Мать была еще совсем не старуха в принятом у людей обыкновении. В черноте ее волос красиво вековала неженская седина, и она уходила, ни в чем не попрекая живых, завидуя ушедшим. Мать всем все прощала, давно покончив с верой в лучшее, которое так и не свершилось, что могло бы увести от холода и нужды, из года в год висевших над ее семьей тяжестью каждодневной. Её доброта искупала все — в том числе  изъяны членов ее  небольшой семейки.

Другие книги автора Яков Массович

В редкие минуты затишья, когда враги по обе стороны узкого перешейка давали себе передышку, казалось, вопреки звериной логике войны над головами обреченных людей звучала музыка. Губная гармошка с немецкой стороны и русская флейта играли «Adagio» Tомасо Альбинони. Без нот, без дирижера музыканты творили это чудо. Недолго длилась импровизация профессионалов, у войны свои законы, она не выбирает жертву. Первой смолкла гармошка, и тогда вновь была тишина, а под бездонным небом, над испоганенной людьми землей рыдала только флейта. Враги слушали «Поминальную молитву» Моцарта.

Редкие шаги по скрипучему настилу. Что-то громоподобное приближалось тяжелой поступью, предвещая неведанное. Сознание времени оставило нас, стало тревожно и даже жутко. Так шел когда-то Пушкинский командор на вызов Дона Гуана. Оно — это очень неясное, разбрасывало по стенам бесформенные, устрашающие тени, оставляя за собой размытые, скользкие следы. По таким отметинам охотники определяют состояние и намерение зверя. Лапой, несоизмеримой с обычной человеческой рукой, оно — это существо тащило за собой волоком фанерный чемодан в форме гроба. Черные пятна на нем, такое оставляет запекшаяся кровь. Загадочный гремел уже очень близко, раскачивая неспешными шагами дощатый настил барачного коридора.

Популярные книги в жанре Современная проза

Букин Максим Сергеевич

Сборник рассазов

МОЕЙ ТАИНСТВЕННОЙ МУЗЕ

С ЛЮБОВЬЮ И НАДЕЖДОЙ

ПОСВЯЩАЕТСЯ...

ПРЕДИСЛОВИЕ.

Эта книга обращена ко всем, кто желает меня выслушать. Я, как автор, не считаю книгу неприкосновенным текстом и абсолютным вместилищем истины, а рассматриваю ее скорее лишь как одну из возможных попыток найти свой смысл и передать свои переживания, чувства и образы. Если после прочтения этого произведения у вас возникнет желание поговорить с автором, то я удовольствием жду ваших писем по адресу электронной почты [email protected]

Тарас Бурмистров

"БРЮССЕЛЬ"

Когда я приехал в Брюссель, был уже поздний вечер. Поезд прибыл, казалось, на глухую, тупиковую станцию - никто не встречал его, да и пассажиров было совсем немного. Странное впечатление заброшенности произвел на меня огромный, почти пустой вокзал. Какое-то тревожное несоответствие было между пышностью и размахом этого строения, отделанного изнутри красивым желтоватым мрамором, и общим духом запустения и соннного, незыблемого спокойствия. Ночевать мне было негде, и я, дважды пройдя по гулким залам в поисках подходящего места, решил устроиться до утра прямо здесь, в одном из закоулков полутемного вокзала. Усевшись на мраморные прохладные ступени, я стал глядеть, как за окном мерно двигаются темные ветви деревьев, как мигают и переливаются огоньки вдали. Постепенно тяжкая дремота начала охватывать мой мозг; еще видя бледный свет от фонарей на улице и ощущая холод от окна, я уже смешивал их с какими-то проступавшими в сознании картинами, с дневными впечатлениями, ярко отпечатавшимися в мозгу; и понемногу эти призраки стали также уходить и растворяться. Через полчаса я проснулся от холода. В помещении уже не было ни души, только у входа стояло несколько полицейских. Один из них поманил меня к себе. Ничего хорошего, как видно, для меня это не предвещало. По своему советскому опыту я отлично знал, что объяснения с представителями власти обыкновенно заканчиваются ничем иным, как неприятностями различного калибра. Конечно, в данном случае еще неизвестно было, что оказалось бы лучше - провести ночь в одиночестве на холодном и пустом вокзале или в уютном участке, в увлекательном общении с галантными полицейскими на французском языке. Один из тех путеводителей по Европе, что я жадно читал перед отъездом, даже советовал тем, кто не имел денег на ночлег, самим попроситься в камеру до утра. Пока я приближался к полицейским, эта шальная мысль занимала мое воображение, но когда я представил себе, какое выражение появится при этой просьбе на лице у поджидавшего меня рыжебородого блюстителя порядка ("только что из России? и не может и двух суток выдержать без привычной обстановки?"), я почувствовал, что от этой затеи надо отказаться. - Bonjour, monsieur, - обратился ко мне рыжебородый блюститель. - Vous кtes йtranger? Avez-vous votre passeport? Я показал ему свои документы, подивившись про себя странной схожести поведения наших тоталитарных и свободных европейских органов охраны порядка. - Bien. Je ferme la gare, monsieur. Vous ne pouvez pas restez ici. Я не совсем понял то, что он говорил - к бельгийскому французскому еще надо было привыкнуть - но жест, сопроводивший эту краткую речь, был достаточно красноречив и недвусмыслен. Кажется, в эту ночь мне предстоит заняться осмотром достопримечательностей Брюсселя. Выразительно пожав плечами, я двинулся к выходу. На улице холодный ветер и темень сразу освежили мое восприятие. Идти было некуда. Уже третью ночь я проводил без сна; от переутомления и избытка впечатлений то жадное любопытство, что снедало меня в первые дни по прибытии в Европу, начало совсем сникать и выдыхаться. Меня уже не радовала и не удивляла, как вначале, сама мысль, что я нахожусь в тех краях, о которых я мечтал так давно и ревностно, меня не будоражило сознание того, что рядом, в двух шагах, находятся великие произведения искусства, великие свидетельства бурной и угасшей исторической жизни, дворцы, соборы, башни, улицы... Мне хотелось только найти спокойное и теплое пристанище, в котором я мог бы переждать до утра. Помедлив в нерешительности немного у вокзала (бравые полицейские в это время закрывали щитами вход), я двинулся в ту сторону, где, как мне казалось, находился старый исторический центр. Город спал. Улицы были пустынны и безжизненны, темнели таинственно окна в домах, только соборы освещены были снаружи неподвижным, мертвенным люминесцентным светом - настолько бледным, что отчетливо виднелись звезды над их крышами. Свежий, веселый ветер бил в лицо, трепал кроны деревьев, раскачивал фонари, подвешенные на цепях. Все это так живо мне напомнило мою родину - недоставало только вихря снежинок под фонарем, промерзшей наблюдательной вышки, забора, обтянутого колючей проволокой и автомата за спиной, да еще бесконечной равнины, покрытой снежными сугробами, от забора и до горизонта, да багровой луны, встающей над горизонтом - что я невольно тряхнул головой, отгоняя наваждение. Я был в свободной Европе. Странно, однако, подумалось мне, как яростно наши властители дум всегда третировали европейскую вольницу. "Безумство гибельной свободы", как однажды выразился Пушкин. "От свободы все бегут", высказывался Розанов. "Франция гибнет и уже почти погибла в судорожных усилиях достигнуть просто глупой темы свободы". Впрочем, и Европа ведь в долгу не оставалась. Да и что с нами было церемониться, с восточной деспотией. Чем дольше я шел по ночному городу, тем удивительней мне было это полное отсутствие на улицах каких-либо признаков жизни. Казалось, жители оставили город, и оставили совсем недавно, поспешно бросив все, что в нем было. Обычно в крупных мегаполисах и в самые глухие часы не замирает жизнь, да даже в деревнях по ночам тишину нарушает хотя бы лай собак - здесь же запустение было настолько впечатляющим, что если б мне и встретился случайный прохожий, я, наверное, принял бы его за привидение. Я медленно брел по мостовой прямо посреди улицы, пересекал площадь за площадью, останавливался, как зачарованный, перед огромными готическими соборами, стремительно взмывавшими ввысь передо мной; и постепенно, исподволь меня стало охватывать какое-то грустное и даже ностальгическое чувство. Все эти грандиозные памятники ушедшей навсегда эпохи когда-то вызывались к жизни неистовым творческим порывом; в то время тот народ, что их порождал, жил настоящей, плодотворной, полной смысла и значения исторической жизнью; теперь же все остановилось и вряд ли когда-нибудь еще придет в движение. Бельгийцы вдруг представились мне каким-то мужественным приморским племенем, вроде наших северных народов - с застывшей, замершей в вековечной неподвижности культурой, всесильными традициями, освященными бесконечностью протекших столетий и нежеланием менять что-либо в своей размеренно идущей жизни. Внезапно я припомнил то, что видел несколько часов назад из окна поезда. Мы проезжали через всю страну, и время от времени мелькавшие зеленые поля расступались и открывали вид на чистенький, уютный городок. На переднем плане, вдоль железной дороги обычно проходила широкая улица, на которую обращены были фасадами кирпичные домики, крытые красной черепицей. Дальше, в глубь городка, ответвляясь в сторону от этой улицы, уходили длинные ряды таких же игрушечных домиков, завитых плющом, окруженных цветочными клумбами, аккуратно обнесенных изгородями. Было еще совсем не поздно, солнце садилось, подсвечивая кирпичные фасады, отражаясь в окнах, но - странное дело - город был пуст, как будто в нем никогда никто и не жил. На улицах не было ни людей, ни автомобилей; только перед самым выездом из города я увидел, как в дверном проеме одного из домиков стоит человек, прислонившись к косяку, и смотрит вслед уходящему поезду. Казалось, он один и оставался тут; очень живо я представил себе тишину, которая должна была царить в этом вымершем месте перед закатом солнца, когда ветер стихает; представил легкое поскрипывание приоткрытой двери, только и нарушающее эту тишину и печальное, торжественное настроение последнего человека, почему-то задержавшегося в покинутом всеми городе. Под этим впечатлением я ехал через Бельгию; потом оно забылось, сгладилось, и только сейчас я снова остро ощутил свое одиночество здесь, среди пышных и безмолвных монументов, оставшихся от давно угасшей, прекрасной, полнокровной европейской жизни. Так, предаваясь сладостной меланхолии, я медленно бродил по старому Брюсселю; но постепенно холод и усталость стали отвлекать меня от тех захватывающих картин, что рисовало мне мое взбудораженное воображение. Две эти напасти подбирались ко мне с двух сторон: холод не давал ни на минуту остановиться для отдыха, усталость не позволяла двигаться, чтобы согреться. Почему-то мне казалось, что прошло уже очень много времени с тех пор, как я отправился в свой путь, и до рассвета мне осталось ждать совсем недолго. Но вот, проходя мимо одного внушительного здания, я увидел, как над его входом празднично горевшее сообщение "+6 C" сменилось разочаровывающим 00-10. До рассвета оставалось никак не меньше пяти часов. Вся ночь была еще впереди. Остановившись в нерешительности на площади перед большим собором, я попытался уяснить свое положение. Ветер как будто начинал стихать, но так или иначе, при такой температуре долго я на улице не протянул бы. Чтото надо было делать, искать какое-то укрытие, где можно было бы согреться и немного подремать. Взглянув еще раз на прекрасный белокаменный готический собор, я пошел, уже не мешкая, в новом направлении, и вскоре среди мрачных и угрюмых, затихших до утра переулков, по которым я шагал, мне вдруг послышался какой-то непонятный, монотонный звук. Я двинулся в его сторону, и довольно скоро начал различать, что это была музыка, и музыка, включенная кемто очень громко. После всех переживаний своей заброшенности и одиночества в чужом, пустынном и безлюдном городе, я так обрадовался этому движению и жизни, что даже не удивился тому, как странно было услышать ее здесь в такое время. Подойдя еще ближе, я увидел, что звук исходил из небольшого кафе, расположенного на первом этаже большого дома. Окна его гостеприимно светились, и возле входа толпилась оживленная публика. Поколебавшись немного, я вошел внутрь, и обнаружил там обстановку самую демократичную: никто ни на кого не обращал внимания, люди стояли у стойки, сидели за широкими столами, курили, выпивали и закусывали. Тут же, рядом со стойкой, на небольшом свободном пространстве танцевало столько народу, что я поразился, как им удается не налетать друг на друга. Заказав кружку пива, чтобы не сидеть здесь просто так, я подошел к свободному столику и тяжело, с облегчением опустился на деревянную скамью. Судя по всему, это заведение должно работать до утра, так что я смогу, по крайней мере, побыть тут в тепле и относительном покое. Усевшись поудобнее и отхлебнув пивка, я с любопытством стал разглядывать посетителей кафе. Часом раньше, находясь под сильным впечатлением того роскошного, томительного угасания, которое я видел на улицах Брюсселя, я испытывал к бельгийцам острую жалость, щемящее сострадание; мне казалось, что они должны беспрерывно ощущать свою безнадежную обреченность; и, наверно, очень грустно им все время сознавать, что их многовековые напряженные усилия, лихорадочная творческая деятельность, походы, войны, революции завершились в конце концов ничем, бессмысленным и безрадостным сегодняшним прозябанием. Но теперь, глядя на выражения их лиц, безмятежные и равнодушные, я усомнился в том, что вообще кому-нибудь здесь еще приходят в голову размышления такого рода. Музыка ревела монотонно-оглушающе, вокруг меня все время происходило какое-то спокойное, неторопливое движение, люди выходили из кафе, появлялись новые, танцевали, садились за столики, жевали, разговаривали. Довольно скоро их лица стали расплываться у меня перед глазами, сливаться в однородную массу, превращаясь в тусклые пятна на темном фоне. Меня властно одолевал глухой, тяжелый сон. Через какое-то время я внезапно, как будто после сильного толчка, очнулся от своего глубокого забытья, и начал озираться, не сразу осознав, где я нахожусь и как здесь оказался. Вдруг, полностью придя в себя, я быстро приподнялся, и снова сел, охваченный ужасно сильным и необычным ощущением. Танцующих вокруг меня стало еще больше, видно, играли какой-то новый, популярный мотив. Краткий сон освежил меня, сознание прояснилось, но невыразимо тягостное впечатление на меня производила печальная, меланхолическая мелодия и вид множества извивающихся, корчащихся рядом со мной тел. Мне как-то вдруг почувствовалось, насколько дико это зрелище должно было выглядеть среди всеобщей мрачной тишины и запустения, царящих всюду сразу за порогом этого небольшого зала. Невольный холодок пробежал у меня по позвоночнику; это был даже не пир во время чумы; это был Danse Macabre. Но скоро это ощущение отхлынуло, и меня снова постепенно начало охватывать грустное, поэтическое настроение. Они, эти европейцы, не знают сами и не чувствуют, насколько их теперешняя жизнь бездушна и скудна, и потому только и могут предаваться таким безрадостным, унылым развлечениям.

Бутанаев Антон

Нерв

Противненькая такая дверь. Запах специфический. Такой запах чуешь сразу и пытаешься стороной обойти. Листок с распорядком работы приколот к двери кнопкой. Красным фломастером аккуратно выведено: "Врач Людмила Викторовна такая-то - стоматолог". Все равно не пошел бы сюда, если бы так не болело - а теперь аж душа замирает от недобрых предчувствий. Какие-то звуки оттуда доносятся - металл кладут с глухим стуком на стекло. Завывание. Павлик поморщился. Она - сверлильная машина. З-з-з-з-з, зз-зз-зз, ззжжзззжжззззжжжзз... Кошмар. Вышел человек, прикрывая отркрытый рот ладонью. Глаза - потухшие. - Пройдите! Павлик на негнущихся ногах прошел. Врачица ему неожиданно понравилась. От души как бы немного отлегло. Такая женщина вряд-ли сделает слишком больно. - Одевай тапочки и садись, - Людмила Викторовна указала Павлику на кресло. Павлик выполнил. Она что-то сделала с креслом, откинув спинку, и теперь Павлик смотрел на Людмилу Викторовну снизу вверх. Врач выглядела очень по врачебному - все в ней было как-то аккуратно, прическа, халат с незастегнутой верхней пуговичкой, кожа под халатом, глаза; уши с простенькими сережками, кажется, серебрянными. Приятное дыхание. Все так и говорило о том, что и сверлить она будет аккуратно. А без сверлежки, Павлик знал, сегодня ему никак не обойтись. - Давай посмотрим, что у тебя... Павлик открыл рот, врач наклонилась и стала осматривать зубы Павлика, ковыряя в них какой-то железкой. - Так не больно? Было больно. Людмила Викторовна записала что-то в карточке. - Будем удалять нерв, - заключила она. - А это долго? - спросил Павлик. - Как получится... - ответила врач, - сегодня рассверлим, поставим мышьяк, днем и вечером зуб немного поболит, нерв погибнет, а завтра придешь и мы его быстренько удалим. Понятно? - Угу, - кивнул Павлик. - Hу тогда приступим. Людмила Викторовна достала из коробочки сверло. Лучше бы Павлик на него вообще не смотрел. По телу пробежали противные мурашки. Вот она вставила его в сверлильную машину, как будто магазин с патронами в автомат, как будто взяв клещами раскаленную звезду из пылающего горна. "О-о-ох..." - мысленно вздохнул Павлик. З-зз! З! - врач немного крутанула машину для проверки. Работает. И тут же, по особенному согнувшись, наклонившись над Павликом, - Зззжжжзззжжжзззззжзжз! - принялась за свое дело. Павлик, чтобы отвлечься от боли, поначалу пытался думать о чем-нибудь отвлеченном, но на ум не лезло ничего, кроме запаха от кожи Людмилы, именно Людмилы, а не Людмилы Викторовны, как ему теперь казалось. Вообще, ему теперь многое в комнате стало казаться по-другому, вечернее небо за окном совсем почернело, и на нем вдруг выступили звезды, хотя было еще совсем светло; ноги, казалось, куда-то пропали, а тело вплотную ощущало на себе теплое тело Людмилы, хотя она касалась Павлика только лишь рукой с вибрирующим сверлом. Павлик зажмурил глаза, но темно не стало, разноцветные всполохи пылали теперь перед закрытыми веками. И вдруг боль, поначалу зудящая и тупая, стала появляться мелкими колющими взрывами. "Й! Й!" - коротко хлестала она в мозг. Сверло дошло до живого. Людмила стала переодически надавливать на сверло. И в один из таких моментов, - Ййй! ЙЙ! Павлик непроизвольно, как бы защищаясь, ударил Людмилу в грудь. Сверло соскочило и прошло по десне; брызнула кровь. Hо это было куда менее больнее, чем по зубу. - Hу что же ты, - Людмила остановила машину, - такой большой, а так боишься... Она полила водой из специальной трубочки на рассвеленный зуб Павлика. - Сплюнь. Придется тебя закрепить. И она привязала его руки к подлокотникам специальными ремнями. Сменила сверло. И не успел Павлик даже передохнуть, как снова зажжужала по живому. Павлик поначалу снова попытался отвлечься от боли. Hо мысли опять очень быстро соскочили, теперь уже в дополнению к запаху от тела Людмилы к мягкости ее груди, к тому ощущению, которое Павлик почувствовал, непроизвольно ее ударив. Боль поначалу была невелика и Павлик посмаковал это ощущение мягкости, которое он, учащийся выпускного класса, узнал впервые. Потом снова началось. "Й! Й! ЙЙ--й-йЙ!" А руки были зажаты. Какое это интересное ощущение, когда сверло вот-вот дойдет до мозга, а сделать ничего нельзя. Павлик почувствовал, что руки его напряжены, что ремни не поддаются, но головой дергать не смел - боялся, что снова сорвется сверло. И тут что-то произошло. Вначале на мозг откуда-то потекло смирение. "Й!" Потом ниже пояса стало теплеть. И вдруг ни с того ни с сего каждое "Й" стало отдаваться чем-то приятным снизу, таким приятным, что даже заглушало визжащюю теперь боль. Павлик замер и даже немного расслабил руки. И даже как будто стал ждать нового "ЙйЙ!". Зазвонил телефон. Людмила оторвалась от Павлика, опять полила ему в рот из специальной трубочки и подошла к телефону. Павлик ощутил в брюках влажность, но посмотреть не мог, так как сидел, задрав голову в потолок. - Алло? Привет. - Пауза. - Еще минут десять. - Пауза. - Прямо здесь не могу! Hет. - Пауза. - Ты же мне обещал не вспоминать этого! Уже пять раз последний раз. - Пауза затянулась подольше. - Hу ладно, ладно. - Пауза. - Хочу. Хочу. Жду. Павлик слышал голос Людмилы, все более расстраивающийся, и видел ее отражение в оконном стекле. Она не замечала этого. Скинула халат, оказавшись в кружевном черном белье и чулках. Сняла лифчик и бросила его на стул. Сняля трусики. Чулки снимать не стала и снова накинула халат. И тут заметила в оконном стекле взгляд Павлика. Павлик почувствовал, что краснеет. А она лишь улыбнулась, положила белье в шкафчик, и подошла к Павлику. - Hу, больной, как самочувствие? - бодро спросила Людмила и скосила глаза вниз, - А-а-а-а, неужели?!... Я слышала, что так бывает. Лицо ее стало вдруг каким-то очень добрым и хитрым. Павлик же не мог ни пошевелить рукой, ни промычать открытым ртом. - Hу, сейчас полегчает. Расслабьтесь, больной... Она вдруг расстегнула брюки Павлика, запустила туда руку. Потом еще более неожиданно взобралась на него и через мгновение Павлик снова почувствовал влажность. Он понял, что сейчас Людмила будет заниматься с ним любовью. - Мх... Мгх... Мга-а-ахх... Х-а-аа-х! - она изгибалсь и издавала звуки. Павлик уже забыл про боль и рассверленный зуб. Вскоре все кончилось. Людмила застегнула брюки Павлику, провела рукой ему по щеке и мягко поцеловала в лоб. - Открывай рот, - голос ее стал прежним. Она поколдовала еще с минуту с зубом Павлика. - Все. Иди на кушетку, посуши пломбу. Придешь завтра. Павлик прошел в угол кабинета и сел на кушетку за ширмой. И тут вдруг в кабинет вихрем ворвался молодой человек в застегнутом на все пуговицы плаще, с густой шевелюрой и трехдневной сексуальной щетиной. Он бесцеремонно развалился в Павликовом кресле. В щелку Павлик видел его со спины, в окне - отражение спереди. Молодой человек распахнул плащ. Под ним ничего не было. Людмила, не расстегивая, а лишь приподняв халат, взобралась на молодого человека сверху. И теперь Павлик имел возможность пронаблюдать за процессом со стороны. У них это было гораздо дольше и погромче. Людмила вначале была очень возбуждена, но потом глаза ее стали остывать. Она высвободила руки, и, колыхаясь на поскрипывающем кресле, стала привязывать руки молодого человека к креслу. Видимо, так с Павликом ей было хорошо. Потом они остановились. Молодой человек откинул голову назад. - А теперь мы посмотрим на твои зубки, - произнесла вдруг Людмила. - А чего смотреть? Здоровые на все сто! - произнес первые слова при Павлике молодой человек. - Hет, посмотрим... Откройте рот, пациент... У-у-у, да у вас кариес, молодой человек... - Правда? - удивился молодой человек. Рука Людмилы потянулась за сверлом. И вдруг в какой-то момент она загнала его в рот мужчине. Раздалось противное жужание. Молодой человек сильно дернулся, но ремни были крепкими. - ААА! А! Мпмеремсмстамнь, мсу-у-ука! Мм-м-м! - раздался его заглушенный сверлом голос. - А ты кончи, кончи, Васек! - Людмила говорила полушепетом, - Hу давай, жеребец, блядун чертов, давай! - Людмила надавила на сверло. - Мубью! Мсу-у-укам! Мм-ЯТЬ! - орал мужчина. Павлик потихоньку выскользнул из кабинета, и, прикрывая ладошкой мокрые брюки, побежал к выходу. Старушки в очереди проводили его озабоченным взглядом. Одна покачала головой, указав рукой на кабинет: - Такой вроде здоровый мужик, и так орать... Мало того, что без очереди пролез. Hи к черту молодежь пошла... Павлик выбежал на улицу и тут же чуть не попал под машину.

Василий Царегородцев

Несимметричное пальто

(фрагменты)

Веселок, спи

На улице холодно, дождь, ветер. За углом злые собаки. И та собака там же. Пряди ее длинной мокрой шерсти так тяжелы, что не колышутся на ветру. Она опять будет лаять и скалить зубы на тебя, взрослого человека, инженера. Как гордилась этим обстоятельством твоя мать. Она с гордостью говорила: "А мой-то Веселка с инженерами сидит." Да ну ее, старую! Спи, Веселок. Тебе же не плохо в твоей колыбельке. Согласен, и белье не очень свежее, и табачные крошки, и теннисный шарик катается в ногах. Тебе бы заботливую хозяйку, Веселок, простую, из прачечной. Но ты мечтаешь об идеальной, о какой-то особой женщине дл души. Для тела тоже, но больше для своей одинокой, тоскливой души, чтобы, как тампон к ране, приложить и уснуть спокойно, без стенаний и боли. Таких женщин нет, поэтому спи, Веселок, и постарайся, чтобы твой сон стал вечным.

Вера Чайковская

Случай из практикума

Читателя! Советчика! Врача!

О. Мандельштам

Глава 1

Дорик о киллерах и Келлерах

Читая эту дрянь, Дорик сначала кривил, потом оттопыривал нижнюю губу и наконец отбросил брошюру с отвращением. Друг не друг, но приятель, который на протяжении долгих лет их фальшивого полуприятельства по каким-то скрытым намекам, взглядам, репликам, а может, просто чутьем (Дорик, как вежливый человек, предпочитал отмалчиваться или отшучиваться), даря ему очередной свой психологический опус и понимая, что Дорик к сим трудам относится скептически, словно целью себе поставил убедить Дорика в своей незаурядности. Точно женщина, которая особенно рьяно приманивает того, кому совсем не нравится. А Дорику эта мелкая возня вокруг психиатра действительно гениального, какие-то жалкие муравьиные укусы, мелкие поправки, которые, будь тот жив, отмел бы со смехом, - казались признаком особой злокозненной бездарности. Бездарности, которая рядится в павлиньи перья, - явление достаточно распространенное как прежде, так и теперь. У Дорика даже возник целый графический цикл подобных "ворон", в результате чего его стали сопоставлять с Босхом и Брейгелем (разумеется, в пользу последних), говорить о запоздалых всплесках постмодернизма, а Дорик просто "следовал натуре" - как это прежде называлось. Но эта брошюрка (изданная на средства Фонда поддержки российских талантов) и среди прочих была перлом. Психологический практикум. Дорик сначала прочел "паноптикум". И эта очитка-оговорка (прямо по гениальному психиатру, которого пытались в ней ужалить) оказалась гораздо точнее верно прочитанного слова. Таких кретинов-психиатров и психологов нужно было уже помещать в паноптикум. К примеру, в брошюрке воспроизводился психиатрический анализ врача, практиковавшего, судя по всему, в конце пятидесятых, когда малютка Дорик еще отсиживался под столом в крошечной комнатушке в местечке Чухлинка на окраине Москвы и подсчитывал ноги сидящих за этим столом (почему-то нередко оказывалось нечетное число, но тени, как интересно ложились тени!). Этот врачишка - Келлер (так и хотелось назвать его "киллер", но в пятидесятые годы такого понятия еще не было, хотя зловещее сочетание "врач-убийца" надолго врезалось в сознание простого и непростого народа) описывал случай "повторяющихся шизофренических состояний". По-видимому, это и был его основной вклад в науку - плод его докторской диссертации. И вот он-то внушил Дорику такой ужас и отвращение, что это уже граничило с клиникой (и Келлер, вероятно, взял бы его на учет и приобщил к делу). "Бедная Ниночка!" - только и подумал Дорик, человек отнюдь не сентиментальный, скорее ироничный, - но уж очень велико было его негодование по отношению к Киллеру (ах, нет же, Келлеру!), которому Дорик припомнил все несусветности, нравственную тупость, черствость, жестокость, с которыми ему самолично приходилось сталкиваться и у других представителей этой древнейшей профессии. В свое время Дорик даже перефразировал старинное изречение, врач говорит больному: "Излечися сам!" И это еще самый хороший и честный врач. В коммуналке, где Дорик провел с родителями первые семь лет своей жизни, тоже был врач - психотерапевт, что для младенческого слуха звучало непонятно и торжественно, - и едва ли не Келлер по фамилии. А потом, к концу их совместного пребывания в коммуналке с тем Келлером (впрочем, фамилия, скорее всего, была только созвучной), что-то у него произошло. Что именно тщательно скрывалось от детских ушей, но тем внимательнее эти уши прислушивались к непонятным фразам, толкам, обрывкам разговоров и намекам родителей и соседей. Получалось, что не то он сам "сбрендил", - сейчас бы сказали "крыша поехала", не то отчего-то ушел из дому. А у него была "роскошная", как считал Дориков папа, жена, блондинка-венеролог, сын - студент, не замечающий юного, ползающего по пыльным лестницам Дорика, и собака пудель, которую все в доме любили и все хором постоянно попрекали соседа в том, что держит псину в коммуналке. Интеллигентный же человек. Слово "интеллигентный" Дорик впервые услышал именно в таком контексте - злорадно-мстительного неодобрения в голосе и в хищных зеленых глазах одинокой буфетчицы с завода ДДТ, что на Овощанке (что это значит, Дорик так и не доискался и не особенно доискивался). Магия детских мифических представлений в завалах его памяти так и осталась нерасшифрованной и непросвеченной четкой декартовской мыслью.

Макс Черепанов

ОДИH ДЕHЬ ДЕСЯТИКЛАССHИКА ЕГОРА КОРОВИHА

"Вычитать и умножать,

Малышей не обижать

Учат в школе,

Учат в школе,

Учат в школе..."

Проснулся Егор с диким желанием кого-то убить. Пошел на кухню, убил двух тараканов - полегчало. Морщясь, включил свет, посмотрел на циферблат - без десяти семь. Можно еще поваляться эти десять минут, но этого слишком мало, чтобы заснуть, а вот разомлеть и сделаться вялым на пол-дня вполне хватит. Так что - к черту сон, марш умываться - сказал он себе и отправился в ванную. Фыркая, ополоснул лицо ледяной водой - сразу стало легче, о постели больше не думалось. Автоматически почистил зубы, мельком стрельнув взглядом по своему хмурому, сосредоточенному лицу в мутном, неудобно повешенном зеркальце. Двигаться, все время двигаться, чтобы не клевать носом все, чтоб я еще раз зачитался до пяти утра, да никогда - в который раз клялся он себе, ставя чайник, роясь в холодильнике, намазывая свои любимые бутерброды - с маслом и повидлом одновременно.

Макс ЧЕРЕПАHОВ

ОЛЬГА,

ИЛИ СЕМЬ МГНОВЕНИЙ ВЕСНЫ

"И думая, что дышат просто так,

Они внезапно попадают в такт

Такого же неровного дыханья..."

В.Высоцкий, "Баллада о любви".

Собственно, была уже почти не весна - последние числа мая. Я

шел по улице, щурясь от света в лицо... Так начинается много историй,

грустных и не очень, интересных и затянутых, короче - самых

разнообразных. Эта будет светлой и несложной, так что устраивайтесь

Джон Чивер

Сент-джеймский автобус

Автобус, доставляющий учеников и учениц в Сент-джеймскую протестантскую епископальную школу, отходит в восемь часов утра от угла Парк-авеню, в районе Шестидесятых улиц. В такую рань иные родители, отводящие детей на остановку, еще не выспались и не успели выпить кофе; зато, если небо ясное, это лучшее время дня: солнечные лучи совсем по-особенному освещают город, и в воздухе разлита бодрящая свежесть. В этот час кухарки и швейцары прогуливают собак, а привратницы старательно, с мылом отмывают резиновые коврики у порога. Однажды родители и дети видели, как брел восвояси гуляка в смокинге, вывалявшийся в опилках, вообще же следы ночной жизни в эту пору - редкость.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Рассказ из советского детского журнала. Для детей среднего школьного возраста.

Все прекрасно знают «Вино из одуванчиков» — классическое произведение Рэя Брэдбери, вошедшее в золотой фонд мировой литературы. А его продолжение пришлось ждать полвека! Свое начало роман «Лето, прощай» берет в том же 1957 году, когда представленное в издательство «Вино из одуванчиков» показалось редактору слишком длинным и тот попросил Брэдбери убрать заключительную часть. Пятьдесят лет этот «хвост» жил своей жизнью, развивался и переписывался, пока не вырос в полноценный роман, который вы держите в руках.

В уединенном загородном доме, окруженном запущенным старым садом, что-то случилось. Первым почувствовал начало перемен Тимошка — и усиленно втянул воздух черным влажным носом, в его пристально-внимательные грустных глазах появилась настороженность. Тимошка свободно расхаживал везде, утром и вечером он проверял, все ли в порядке, заглядывая в каждую комнату, в любой потаённый уголок дома, двери, если они не были на запоре, Тимошка привычно открывал ударом лапы или носом. Сегодня же новость, возбудившая Тимошкино беспокойство, была действительно из рук вон выходящая, и поэтому, открыв дверь комнаты, чаще всего предназначавшейся для приезжавших из города гостей, Тимошка даже слегка попятился. Он был совершенно сконфужен своей оплошностью: в доме случилось столь важное событие, а он ничего не знал, все прокараулил, украдкой забравшись на удобный мягкий диван у Даши и проспав там всю ночь. Но делать было нечего, и Тимошка виновато протиснулся в комнату, где на широкой деревянной кровати спала смутившая Тимошку гостья, тетка хозяина дома Семеновна, приехавшая вчера уже поздно ночью. Подойдя ближе, Тимошка приветливо повилял хвостом, сел, не упуская из виду маленького, с расправившимися ото сна морщинами лица Семеновны, и стал терпеливо ждать ее пробуждения.

"Значит, все дело в том, что их дороги скрестились... Но кто его просил лезть, тайга велика... был человек, и нету человека, ищи иголку в сене. Находят потом обглоданные кости, да и те не соберешь..."- размышляет бухгалтер Василий Горяев, разыскавший погибший в тайге самолет и присвоивший около миллиона рублей, предназначенных для рабочих таежного поселка. Совершив одно преступление, Горяев решается и на второе: на попытку убить сплавщика Ивана Рогачева, невольно разгадавшего тайну исчезновения мешка с зарплатой. Повесть лауреата Государственных премий СССР и РСФСР Петра Проскурина посвящена исследованию двух диаметрально противоположных характеров людей, поставленных в экстремальные условия.