Мариамна

Во дни земной жизни великого царя Ирода равного ему могуществом не было в целом свете. Так думал он сам. И, быть может, не ошибался. Но был он всего-навсего человек, один из тех, кто населяет землю и чей род прейдет, не оставя следа, не оставя по себе и воспоминания. Но отвлечемся от этих мыслей и расскажем о его судьбе.

Он был царь иудейский, и народ не любил его. Не любил за жестокость, а еще из-за того, что был он идумей и потому обрезан не по правилам: лишь часть крайней плоти удалялась у младенцев мужского пола по обычаю идумеев. Несчетные злодеяния множили ненависть к нему народа, и все желали его смерти, покуда он жил. И однако он воздвиг храм господу, великолепием превзошедший даже храм Соломонов. Народ этому дивился, но, хотя никто не мог отрицать красоту несравненной постройки, ненависть к царю не уменьшалась. Его считали богопротивнейшим и страшнейшим из людей, врагом рода человеческого, и он наполнял сердца отвращением, тоской и ужасом. Таков был общий о нем приговор. Приговор справедливый и истинный.

Другие книги автора Пер Лагерквист

Палач сидел и пил в полутемном трактире. В чадном мерцании единственной сальной свечи, выставленной хозяином, грузно нависла над столом его могучая фигура в кроваво-красном одеянии, рука обхватила лоб, на котором выжжено палаческое клеймо. Несколько ремесленников и полупьяных подмастерьев из околотка галдели за хмельным питьем на другом конце стола, на его половине не сидел никто. Бесшумно скользила по каменному полу служанка, рука ее дрожала, когда она наполняла его кружку. Мальчишка-ученик, в темноте прокравшийся в трактир, притаившись в сторонке, пожирал его горящими глазами.

Пришел корабль под черным парусом, чтобы увезти меня. И я взошел на борт без особых колебаний, я был не прочь совершить небольшое путешествие, я был юн и беззаботен и тосковал по морю. Мы отчалили, берег исчез за кормой, и вот судно уверенно погнал свежий ветер. Команда попалась угрюмая и неразговорчивая. Мы плыли и плыли день и ночь, вперед и вперед. Земли все не было видно. Мы плыли и плыли с попутным ветром в открытом море, год за годом. А земли все не было видно. В конце концов мне это показалось странным, и я спросил у одного из матросов, в чем же дело. Он ответил, что земли больше нет. Она уничтожена, погрузилась на дно океана. Остались только мы.

Рост у меня хороший, 26 дюймов, сложен я пропорционально, разве что голова великовата. Волосы не черные, как у других, а рыжеватые, очень жесткие и очень густые, зачесанные назад и открывающие широкий, хотя и не слишком высокий лоб. Лицо у меня безбородое, но в остальном точно такое же, как у других мужчин. Брови сросшиеся. Я очень силен, особенно если разозлюсь. Когда устроили состязание по борьбе между мной и Иосафатом, я через двадцать минут положил его на обе лопатки и задушил. С тех пор я единственный карлик при здешнем дворе.

В одинокой хижине на откосе горы, у подножия которой лежали Дельфы, жила древняя старуха со своим слабоумным сыном. Хижина была совсем маленькая, задней стеною ее служил горный склон, из которого постоянно сочилась влага. Это была убогая лачужка, некогда построенная здесь пастухами. Она сиротливо лепилась к пустынной горе высоко над городом и над священной землею храма. Старуха редко покидала хижину, сын — никогда. Он сидел в полумраке и улыбался чему-то своему, как он сидел и улыбался всю жизнь. Теперь он был далеко не молод, кудлатая голова начала уже седеть. Но лицо его осталось нетронуто, осталось такое, каким оно было всю жизнь — безбородое, поросшее пухом и в своей младенческой первозданности лишенное ясно обозначенных черт, — с этой застывшей на нем странною улыбкой. У старухи лицо было суровое и морщинистое, почерневшее, точно опаленное огнем, взгляд ее обличал человека, которому дано было видеть бога.

Жил-был принц, и отправился он однажды на войну, чтобы завоевать принцессу несравненной красоты, которую любил больше всего на свете. Рискуя жизнью, отвоевывал он пядь за пядью и, сокрушая все на своем пути, продвигался по стране. Ничто не могло остановить его. Принц истекал кровью, но, не щадя себя, снова и снова бросался в бой. Среди самых доблестных рыцарей не было ему равных. Воинский пыл его был так же благороден, как и черты его молодого лица.

И сказал Бог:

— Ну вот, я тут постарался все для вас получше устроить, произрастил рис, горох и картофель, много разных съедобных растений, которые могут вам пригодиться, всевозможные злаки, чтобы было из чего выпекать хлеб, кокосовые пальмы, сахарный тростник и брюкву, сотворил земли для разной надобности: для пашен, лугов и садов, — подобрал животных, подходящих для приручения, и диких зверей, на которых можно охотиться, соорудил равнины и горы с долинами, террасы, приспособленные для разведения винограда и маслин, рассадил пинии, эвкалипты и прекрасные акации, придумал березовые рощи, цветок лотоса и хлебное дерево, опять же поросшие фиалками пригорки и земляничные поляны, изобрел солнечный свет, который, сами увидите, доставит вам много радости, водрузил на небе луну, чтобы вам легче было следить за временем, пока вы не дорастете до того, что заведете себе часы, подвесил звезды, которые будут указывать направление вашим судам в море и вашим мыслям, когда они станут отрываться от земли, позаботился об облаках, дающих дождь и тень, измыслил для разнообразия времена года и установил приятный порядок их чередования — ну и все такое прочее. Надеюсь, вы будете благоденствовать.

Всем известно, как они висели тогда на крестах и кто собрался вокруг него — Мария, его мать, и Мария Магдалина, и Вероника, и Симон Киринеянин, и Иосиф из Аримафеи, тот, который потом обвил его плащаницей. Но ниже по склону, чуть поодаль, стоял еще один человек и не отрываясь смотрел на того, кто висел на кресте и умирал, от начала и до конца он следил за его смертными муками. Имя человека — Варавва. О нем и написана эта книга.

Ему было лет тридцать, он был крепок, но желт лицом, борода рыжая, волосы черные. Брови тоже были черные, а глаза запали, словно для того, чтоб получше упрятать взгляд. Под одним глазом начинался глубокий шрам, шел вниз и терялся в бороде. Но не так уж важно, как выглядит человек.

По безлюдным улицам ночного города шел злой ангел. Ветер выл среди домов, бушевал над крышами; на улицах не было никого, кроме ангела. Он был жилист и мускулист, он шел, наклонясь против ветра и плотно сжав губы, кроваво-красный плащ скрывал его огромные крылья. Он сбежал из кафедрального собора, где долго простоял в затхлости и духоте. Веками дышал он свечным угаром и ладаном, веками слушал хвалебные гимны и молитвы, возносимые к мертвому богу, который висел у него над головой. Веками смотрел он на людей, коленопреклоненных, распростертых на церковном полу, устремляющих взоры к небу, бубнящих разную чепуху, в которую они верили. Трусливый сброд, провонявший верой во всякое вранье! Тошнотворная смесь из страха, путаных мыслей, убогой надежды ускользнуть от судьбы, выкарабкаться! Наконец-то он сбежал!

Популярные книги в жанре Классическая проза

Уильям Фолкнер

Черная арлекинада

Перевод О. Сороки

Стоя в линялом, потрепанном, чистом комбинезоне, неделю только назад стиранном еще Мэнни, он услышал, как первый ком стукнулся о сосновую крышку. Затем и он взялся за лопату, что в его руках (рост - почти два метра, вес девяносто с лишним) была словно игрушка малышей на пляже, а летящие с нее глыбы - как горстки песка с игрушечной лопатки. Товарищ тронул его за плечо, сказал: "Дай сюда, Райдер". Но он и с ритма не сбился. На ходу снял с лопаты руку, отмахнул назад, ударом в грудь на шаг отбросив говорящего, и рука вернулась к не прервавшей движения лопате, мечущей землю так яростно и легко, что могила будто росла сама собой - не сверху насыпалась, а на глазах выдвигалась снизу из земли - пока наконец не стала как прочие (только свежее), как остальные, там и сям размеченные черепками, битым стеклом и кирпичом - метами с виду невзрачными, но гибельными для осквернителя, исполненными глубокого, скрытого от белых смысла. Он распрямился, швырком вонзил в холмик лопату - древко затрепетало, точно копье, - повернулся и пошел прочь и не остановился, даже когда от кучки родичей, товарищей по лесопилке и двух-трех пожилых людей, знавших и его, и мертвую его жену еще с пеленок, отделилась старуха и схватила его за руку. Это была его тетка. В доме у нее он вырос. Родителей своих он не помнил совсем.

Уильям Фолкнер

Осень в дельте

Сейчас наконец они въедут в дельту. Чувство было такое знакомое, он испытывал его всякий раз в конце ноября уже больше пятидесяти лет, подъезжая к последнему холму, за которым, словно море за подножием скал, расстилалась тучная, нанесенная рекой равнина; она таяла в пелене неторопливого ноябрьского дождя, как таяло бы в ней и море. Поначалу они приезжали сюда в фургонах - с ружьями, постелями, собаками, едой и виски, с жадным предвкушением охоты, - молодежь, которая могла ехать под холодным дождем всю ночь и весь день, разбить под дождем лагерь и, поспав, завернувшись в мокрое одеяло, выйти с зарей на охоту. Тогда здесь водились медведи, а выстрелить в лань или олененка можно было не задумываясь, как и в оленя; под вечер они охотились с пистолетом на диких индеек, состязаясь в меткости и умении подкрадываться к цели, а птицу скармливали собакам, всю, кроме грудки. Но эти времена прошли, и теперь они ездят сюда на машинах, с каждым годом все быстрее и быстрее - ведь дороги становятся лучше, а ехать нужно дальше, потому что леса, где водилась дичь, что ни год отступали вглубь, шли на убыль, как шла на убыль и его жизнь, пока, наконец, он не остался последним из тех, кто без устали ездил в фургонах, и с ним теперь были уже сыновья, а то и внуки тех охотников, что когда-то могли сутками трястись и в дождь и в слякоть, правя взмыленными мулами; и теперь его звали дядя Айк, а он скрывал, что ему скоро семьдесят, зная не хуже их, что ему не по годам такие поездки, хотя бы и на машине. И в самом деле, каждый раз теперь, первой же бессонной ночью в лагере, лежа под грубым одеялом и чувствуя, как ломит все тело, а кровь никак не согреется от стаканчика разбавленного виски, который он себе еще разрешал, старик давал слово, что больше он сюда не ездок. Но всякий раз выходило, что он вынес и эту поездку (стрелял не хуже, чем раньше, целился почти так же метко и уж не мог сосчитать, сколько на своем веку положил оленей), а потом, летом, долгий палящий зной словно вселял в него новые силы. А там снова наступал ноябрь, и он снова сидел в машине с сыновьями своих старых товарищей на охоте, которых он обучил отличать лань от оленя не только по следу, но и по шороху шагов, и снова смотрел вперед, в полукружье, которое рывками чертили "дворники" на переднем стекле, видел, как земля впереди вдруг распластывается и тает в пелене дождя, как таяло бы и море, и говорил:

Джон Голсуорси

Этюды о странностях

ПИСАТЕЛЬ

Перевод Г. Журавлева

Каждое утро он просыпался с мыслью: "Не заболел ли я?" Ведь это весьма важно - иметь доброе здоровье. Больной писатель не может выполнять свой творческий долг; в то же время он не может хладнокровно выносить упадка собственного творчества. Но, установив, что болезни ему не угрожают, он спрашивал у жены: "Как ты себя чувствуешь?", - и, пока она отвечала, задумывался: "Да... если события последней главы я подам через субъективное восприятие Бланка, то мне лучше..." И далее в том же духе. Так и не услышав, как себя чувствует жена, он покидал постель и принимался за дело, которое в шутку называл "культом живота"; оно было необходимо для сохранения аппетита и фигуры, и, занимаясь этим делом, он отмечал про себя: "У меня это здорово получается". Но тут же появлялась другая мысль: "Этот субъект из "Парнаса" абсолютно неправ... он просто не понимает...", - и, застыв на мгновение нагишом, с ногами, задранными до верхнего ящика комода, он обращался к жене: "Я считаю, этот субъект из "Парнаса" просто не может понять, что мои книги..." И на этот раз он не пропускал мимо ушей ее энергичного ответа: "Ну, конечно же, не понимает. Он просто идиот".

Джон Голсуорси

Из сборника "Комментарий"

КОММЕНТАРИЙ

Перевод Л. Биндеман

У старика, который взмахом красного флажка предупреждал людей о том, что здесь работает паровой каток, не было одной руки. Лицо его, темное, с грубой обветренной кожей, заросшее седой щетиной, имело независимое выражение, и весь он, прямой и коренастый, держался с большим достоинством. Светло-серые глаза с узкими зрачками глядели до странности пристально, будто, минуя вас, видели что-то позади. Костюм на нем был поношенный, местами засаленный, но все еще приличный; улыбался старик приятно и не без лукавства, а по голосу в нем можно было угадать человека, любящего поговорить, но вынужденного работать молча, в одиночку: он говорил громко, с расстановкой и шепелявил из-за отсутствия многих зубов.

Богумил Грабал

ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОГО ДЯДЮШКИ

Перевод с чешского Сергея Скорвида

За несколько месяцев, прошедших с тех пор, как дядюшка Пепин взбунтовался, перестал ходить к нам обедать и ужинать и даже не здоровался с нами, он так похудел, что его морская фуражка стала ему велика. При порывах ветра она переворачивалась козырьком назад, одежда на дядюшке болталась, и по воскресеньям, когда он надевал каучуковый воротничок с бабочкой на резинке, было видно, что этот воротничок ему так же велик, как и пиджак, и бабочка печально висела на рубашке возле первой пуговицы. А когда на углу солодильни свистел ветер, дядюшкины брюки полоскались, подобно знамени, потому что его ноги были худы, как палки. В пивной никому и в голову не могло прийти, что дядюшка Пепин голоден, поэтому его угощали только чашкой кофе да рюмкой вермута или настойки. Вот почему, прежде чем отправиться в свою каждодневную экспедицию за красивыми девушками, дядюшка Пепин прокрадывался вдоль стены солодильни на птичий двор, заглядывал в курятники, делая вид, что интересуется курами, и, когда рядом никого не было, таскал у хохлаток вареную картошку, а если ее не оказывалось, то удовлетворялся картофельными очистками, посыпая их грубо измельченным зерном. И вот нынче утром прибежали бочары - мол, дядюшку Пепина нигде не могли отыскать, а теперь его нашли под койкой, и он, похоже, умирает, если уже не умер. И отец взял из шкафчика, украшенного красным крестом, пузырек с нашатырным спиртом и, бледный, направился в солодильню, сопровождаемый бочарами, которые с серьезными лицами и тоже бледные шагали рядом с отцом - как живой укор и свидетельство того, насколько далеко зашла неприязнь между паном управляющим и дядюшкой Пепином, рабочим-весовщиком и солодильщиком. А в коридоре солодильни к ним присоединились еще и солодильщики, так что в подсобке столпились все, кто смог оставить работу. Был там и пан заместитель, который хотел посмотреть на отца в неловкой ситуации. Когда папаша встал на колени и заглянул под койку, где лежал дядюшка, солодильщики взяли эту койку за железные спинки и вынесли ее на середину комнаты. Потом они окружили коленопреклоненного отца, склонившегося над лежащим Пепином. Голова дядюшки покоилась на старых резиновых сапогах, из которых выбегали мыши. Щеки дядюшки Пепина были накрашены красным эмалевым лаком, а под глазами синели такие же эмалевые круги. И вот он лежал, как манекен, как жалкая кукла, тряпичный клоун, с каким играют ребятишки. А вокруг дядюшки громоздились всякие лохмотья и грязные рубашки, и вдобавок там валялись два старых мышиных гнезда из клочьев бумаги; костюм же на дядюшке Пепине был мокрый, без пуговиц, а брюки подпоясаны веревкой, из башмаков текла вода, рубашка была без воротничка и к тому же такая грязная, что невозможно было понять, какого она цвета. И рабочие серьезно и злобно взирали на этот контраст: отец был облачен в красивый серый костюм с галстуком в форме капустного листа, и его белый каучуковый воротничок имел загнутые кончики, перед ним же лежал его брат, которого будто бы только что выловили из реки, где он проплавал целый месяц, и его обглодали раки и рыбы. Рабочие смаковали этот контраст, а пан заместитель улыбался, потому что впервые за долгое время видел управляющего в неловком положении. Папаша откупорил флакон с нашатырем и поднес его к дядюшкиному носу. Однако дядюшка дышал ртом. Тогда отец зажал ему рот ладонью. И, вдохнув несколько раз пары нашатыря, Пепин застонал и сел, чихая и перхая. Из глаз у него лились слезы, и на разрисованное эмалевым лаком лицо дядюшки страшно было смотреть. Отец встал и снял с койки подушку, будто пропитанную дегтем, так она была засалена дядюшкиной головой. Из рубашки под подушкой выскочила мышь, а когда отец поднял рубашку, он обнаружил нитки с иголками, несколько носков и портянок и зеленую расческу.

ФРИДЬЕШ КАРИНТИ

ЛЕГЕНДА О ПОЭТЕ

После обеда поэт решил побывать на аэродроме и побеседовать с летчиком. Поэта очень интересовал самолет. Он осмотрел мотор, фюзеляж и крылья. Забрался в кабину пилота и элегантно откинулся на кожаном сиденье, небрежно пригладив прядь волос на лбу.

Трогая рычаги и кнопки, поэт любовался своими тонкими пальцами, которые эффектно касались блестящих ручек управления. Пилот хотел было о чем-то предупредить поэта, но в то же мгновение наш герой почувствовал, как под легким нажимом его руки куда-то отходит штурвал самолета. В следующую секунду поэт с ужасом вцепился в него: мотор взревел, и машина тронулась с места. Поэт успел увидеть лишь испуганное лицо пилота, воздевшего руки ему вослед, затем промелькнули какието скачущие полосы, и через минуту, когда поэт снова отважился поднять глаза, он заметил под собой маленькие игрушечные домики (то были ангары).

ФРИДЬЕШ КАРИНТИ

ПЕРВОБЫТНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Вечером мне страшно захотелось спать, и я задремал над иллюстрированным изданием "Истории человечества", раскрытым на той самой странице, где в качестве иллюстрации к тексту был помещен рисунок "Первобытный человек". Мне кажется, во сне я уронил книгу; короче говоря, первобытный человек сошел со страницы, и, когда я внезапно очнулся, было уже поздно: он сидел напротив меня, на другом конце стола. Я сразу узнал его по заросшему жесткой щетиной лицу, выпирающим скулам, по дикому блеску глаз и страшным зубам. К тому же в руке его была зажата та самая дубинка, при помощи которой, как установил Дарвин, дикари обычно расправлялись со своими врагами.

ФРИДЬЕШ КАРИНТИ

ТРИУМФ АБРАКАДАБРЫ

Я уже рассказывал вам о языке абракадабры и жаловался на то, как один тип совсем сбил меня с толку, болтая глупости вроде следующей: "Прошу тебя, будь добр кисера мера бегесарт пятью кронами". Я ни бельмеса не понял из того, что он мне говорил, решил, что, наверно, я свихнулся, и в растерянности сунул ему эти пять крон.

Этот мой рассказ, к моему величайшему удивлению, вызвал у широкой публики настоящий фурор. Я стал получать пачки писем, в которых мои читатели просили меня срочно дать пояснения, вышел ли уже из печати словарь и учебник абракадабрского языка и где их можно приобрести. Меня почтила своим вниманием даже Академия наук, направившая мне длинное послание, в котором развивалась мысль о том, что такие слова, как "кисера", "мера" и "бегесарт" не являются, собственно говоря, бессмыслицей, как, грешным делом, думал я, а безусловно имеют значение, которое вполне доступно пониманию академиков. Поэтому на предстоящей сессии Академии наук мне даже предлагалось сделать обстоятельный доклад. И впервые в жизни я оказался вознесенным на вершину славы.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Ранним летним утром Морис Флери возвращался домой с войны, которая шла далеко от здешних мест, у самой границы. Человек в зрелой поре жизни, он был от природы красив душой и телом, и все в нем дышало гармонией, твердость нрава сочеталась с глубиной чувств. И хотя мысль его редко вырывалась за пределы обыденного и столь же редко погружалась в мрачные бездны подсознания, все же в ней всегда присутствовало воображение и особая, неуемная сила.

Этой весной в одном из крупных боев он был тяжело ранен. Осколками гранаты ему искромсало лицо. Осколки раздробили нижнюю челюсть, язвами страшных ран испещрили кожу, изуродовали губы и нос, навсегда погасили свет дня в левом глазу. Когда Мориса Флери под градом пуль отыскали на поле боя, голова его казалась сплошным кровавым месивом, и поначалу его приняли за мертвеца. Но в лазарете удалось остановить кровь, и врачи поверили, что его можно спасти. Долго и заботливо лечили его, и мало-помалу раны зажили и челюстные кости кое-как срослись. Наконец настал день, когда бинты сняли. Он больше не чувствовал боли. Но лицо свое он потерял навсегда. Он был изуродован до неузнаваемости, а голос его сделался натужным и хриплым. Только чистый лоб и единственный зрячий глаз еще отражали его внутренний облик. Ему разрешили выходить и греться на солнце: под его лучами хорошо затягивались раны. Прошло еще немного времени, и его отпустили домой. Из-за тяжелых обмороков, которые теперь часто с ним случались, его сочли непригодным к военной службе, по крайней мере в ближайшем будущем.

В руке у меня круглый камешек. Красный с голубыми прожилками. А если вглядеться, можно различить и другие цвета. Зеленый, фиолетовый и какие-то блестки, похожие на золото. Если его медленно поворачивать, он отливает всеми цветами и оттенками. Мне никогда не надоедает рассматривать его, скользить взглядом по гладкой, красивой поверхности, вроде бы даже мягкой, как и всякая идеально гладкая поверхность. Удивительно, что в камешке размером с птичье яичко могут заключаться такие неисчерпаемые богатства. Это целый мир. Бесконечность, к которой ты приобщаешься, бесконечность, которая вся умещается у тебя на ладони.

Помню, когда мне было лет десять, как-то в воскресенье после обеда отец взял меня за руку и мы собрались в лес послушать пение птиц. Мы попрощались с мамой: она осталась дома готовить обед. Было солнечно, тепло, и мы бодро пустились в путь. Мы не то чтобы придавали особое значение пению птиц — подумаешь, эка важность! — мы оба были здоровые и разумные люди, жили среди природы и привыкли смотреть на нее не суетясь, не заискивая. Просто день был воскресный, и отец был свободен. Мы шагали по шпалам, вообще-то ходить там запрещалось, но отец работал на железной дороге, и ему было можно. Так мы вышли прямо к лесу, без крюков и обходных маневров.

Пер Лагерквист

Пилигрим в море

(1962)

Когда пилигрим оказался на борту бандитского судна, которое должно было перевезти его в Святую землю, он успокоился и больше уже ничего не боялся. Он лежал на нарах в кубрике, скрестив руки на своей мятежной груди, а в душе его воцарилось неведомое ему прежде чувство мира и покоя. Хотя во мраке за бортом неистовствовали волны и буря и он понимал, что этот корабль всего лишь старая жалкая посудина, что экипаж его - ненадежный сброд, он все равно чувствовал себя на удивление уверенно и всецело предался во власть им и разбушевавшимся стихиям. Он заплатил хорошую цену за перевоз, отдал им все, что имел, все свои неправедно нажитые деньги; и они жадно пересчитывали их, ничуть не заботясь о том, что на деньгах этих кровь.