Корень зла

Эту историю рассказал мне мой отец, а он слышал ее от своего отца, который доводился братом одному из непосредственных ее участников, иначе вряд ли я поверил бы всему этому. Но мой отец был человек безупречной нравственности, и есть все основания полагать, что эта высокая добродетель стала нашей фамильной чертой.

Как говорится в старых русских романах, описываемые события происходили в 189... году в небольшом провинциальном городке Б. Мой отец был выходцем из Германии; поселившись в Англии, он стал первым из всей семьи, кто выбрался дальше чем за несколько километров от родного округа, кантона, провинции — словом, бог знает, как они там называются. Он был протестантом, искренним в своей вере, а кто же способен быть бóльшим ревнителем веры без всяких колебаний и сомнений, чем ревностный протестант? Он не позволял матери читать нам истории о волшебниках и ходил пешком за три мили в соседний приход, только бы не ходить в ближайшую церковь со скамьями для молящихся[1]

Рекомендуем почитать

Восемь японских джентльменов угощались рыбным обедом в «Бентли». Изредка они переговаривались на своем непонятном языке, сопровождая каждую фразу улыбкой, а то и легким поклоном. Все, кроме одного, были в очках. Красивая девушка, которая сидела позади них за столиком у окна, время от времени бросала на них мимолетный взгляд, но серьезность проблемы, которую она обсуждала со своим спутником, не позволяла ей отвлекаться.

Тонкие светлые волосы и нежное овальное личико, словно сошедшее с миниатюры, плоховато сочетались с резковатой манерой говорить, видимо, приобретенной во время обучения в Роудин-скул[1]

Каким же удивительно спокойным и надежным казался Картеру оформленный по всем правилам брак, когда он, наконец, в сорок два года женился. Во время венчания ощущение счастья не оставляло его ни на секунду, пока он не увидел, как Джозефина смахнула слезу, когда он вел Джулию к алтарю. Сам факт ее присутствия в церкви говорил о тех искренних отношениях, которые сложились у них с Джулией: у него не было от нее никаких секретов — они часто говорили о десяти мучительных годах, которые он прожил с Джозефиной, о ее нелепой ревности, о запланированных истериках.

Я не слышал, чтобы кто-нибудь называл ее иначе, чем Пупи[1], — ни муж, ни те двое, что стали их друзьями. Похоже, я был немного влюблен в нее (может, это и покажется странным в моем возрасте), потому что меня возмущало это имя. Оно совершенно не подходило такому юному и открытому существу — слишком открытому; она была в возрасте доверчивости, в то время как я — в возрасте цинизма. «Старушка Пупи» — я даже слышал, что так называл ее старший из двух художников по интерьеру, знавший ее не дольше, чем я. Такое прозвище скорее подошло бы какой-нибудь расплывшейся неряшливой женщине среднего возраста, которая пьет несколько больше, чем надо, и которую можно обвести вокруг пальца, как слепую — а тем двоим и нужна была слепая. Однажды я спросил у девушки ее настоящее имя, но она ответила только: «Все зовут меня Пупи»; сказала так, как если бы хотела навсегда покончить с этим. Я побоялся показаться слишком педантичным, продолжи я расспросы, — может, даже слишком старомодным, — так что, хотя у меня и возникает неприятное чувство всякий раз, когда я пишу это имя, она так и останется Пупи — у меня нет другого.

В Антибе был февраль. Потоки дождя неслись вдоль крепостных валов, изможденные статуи на террасе замка Гримальди промокли насквозь, слышался отсутствовавший в однообразные синие дни лета шум — постоянное шуршанье небольшого прибоя под крепостными валами. Все летние рестораны вдоль побережья были закрыты, светились только огни в «Фликс-о-Порте», и на месте стоянки находился один «пежо» самой последней модели. Голые мачты бездействующих яхт торчали, как зубчатые пики, и последний по зимнему расписанию самолет в сверкании зеленых, красных и желтых огней, напоминающих огоньки на рождественской елке, опускался в направлении аэропорта в Ницце. Это был тот Антиб, который мне всегда нравился; и я огорчился, когда обнаружил, что я не один в ресторане, как было почти каждый вечер на этой неделе.

Джерома вызвали в кабинет директора школы на перемене между вторым и третьим уроками в четверг утром. Мальчик шел без всякого страха, поскольку был смотрителем: владелец и директор очень дорогой приготовительной школы[1] присваивали это звание наиболее дисциплинированным и особо усердным ученикам младших классов (потом смотритель мог стать стражем и, перед окончанием школы, готовясь поступить в Мальборо[2] или, скажем, в Рэгби[3], — крестоносцем). На лице сидевшего за столом директора, мистера Уордсуорта отражались замешательство и предчувствие дурного. У Джерома, едва он переступил порог, создалось ощущение, что директор чем-то напуган.

Насколько мне известно, ее называли не иначе, как Пупи, — и муж, и те двое мужчин, что стали их друзьями. Возможно, я немножко в нее влюбился (абсурд, если принять во внимание мой возраст), но прозвище это мне решительно не нравилось[1]. Я полагал его оскорбительным для столь юной и открытой особы — слишком открытой. Она принадлежала к веку доверия, тогда как я — цинизма. Старший из двух художников по интерьеру даже называл ее «милая наша Пупи» (мы с ними увидели ее одновременно): такое прозвище могло бы подойти какой-нибудь невыразительной, малоприятной особе средних лет, которая пьет чуть больше, чем следует, но приносит видимую пользу, служа чем-то вроде ширмы, а этой парочке без ширмы было никак не обойтись. Я однажды спросил у девушки, каково ее настоящее имя, и получил ответ: «Все зовут меня Пупи», — по ее мнению, не нуждавшийся в пояснениях, побоявшись настаивать, а не то покажусь ей консерватором или хуже того — стариком, я, пусть от этого прозвища меня тошнит всякий раз, как напишу его на бумаге, оставил ей имя Пупи: другого просто не знаю.

Когда младенец где-то между Ридингом и Слоу взглянул на меня и подмигнул (он лежал в плетеной корзине на противоположном сиденье), мне стало не по себе. Появилось такое ощущение, будто он угадал мой тайный интерес.

Удивительно, как мало мы меняемся. Частенько какой-нибудь старинный приятель, которого ты не видел уже сорок лет с тех пор, как он занимал соседнюю искромсанную и испачканную чернилами парту, останавливает тебя на улице своими непрошенными воспоминаниями. Даже в младенчестве мы несем с собой свое будущее. Одежда не может изменить нас, одежда является униформой нашего характера, а наш характер меняется так же мало, как форма носа или выражение глаз.

На женщине был оранжевый шарф, обернутый вокруг головы таким образом, что он напоминал ток[1], который носили в двадцатые годы, а голос ее прорывался сквозь все преграды — речь двух ее собеседников, рев машины молодого мотоциклиста, набиравшей обороты на улице, даже через звон суповых тарелок на кухне маленького антибского ресторанчика, почти пустого сейчас, так как осень действительно наступила. Ее лицо было мне знакомо; я видел, как она, склонившись с балкона одного из отремонтированных домов на крепостном валу, нежно звала кого-то или что-то, неразличимое внизу. Но с тех пор как ушло летнее солнце, я не встречал ее и решил, что она уехала вместе с другими иностранцами. Она сказала:

Другие книги автора Грэм Грин

После ужина я сидел у себя в комнате на улице Катина и дожидался Пайла. Он сказал: «Я буду у вас не позже десяти», – но когда настала полночь, я не смог больше ждать и вышел из дома. У входа, на площадке, сидели на корточках старухи в черных штанах: стоял февраль, и в постели им, наверно, было слишком жарко. Лениво нажимая на педали, велорикша проехал к реке; там разгружались новые американские самолеты и ярко горели фонари. Длинная улица была пуста, на ней не было и следа Пайла.

Любовная коллизия положена и в основу романа широко известного английского писателя Грэма Грина «Выигрыш», впервые издаваемого на русском языке.

Признанный классик современной английской литературы Грэм Грин (1904-1991) определял свой роман «Наш человек в Гаване» (1958) как «фантастическую комедию». Опыт работы в британской разведке дал писателю материал, а присущая ему ирония и любовь к фарсу и гротеску позволили создать политический роман, который читается с легкостью детектива.

Грэм Грин – выдающийся английский писатель XX века – во время Второй мировой войны был связан с британскими разведывательными службами. Его глубоко психологический роман «Ведомство страха» относится именно к этому времени.

Грэм Грин — автор богатейшего мемуарного наследия, в которое входит его автобиографические книги "Часть жизни" и "Пути спасения", путевые записки "Путешествие без карты", литературные дневники "Дороги беззакония", "В поисках героя", огромное количество статей и очерков "Как редко романист обращается к материалу, который находится у него под рукой!" — сокрушался Грин, но сам в поисках этого материала исколесил всю планету.

В его "Гринландии" нашли место Вьетнам и Куба, Мексика и США, Африка и Европа. "Меня всегда тянуло в те страны, где политическая ситуация как бы разыгрывала карту между жизнью и смертью. Привлекали переломы", — признавался писатель. "Иногда я думаю, что книги воздействуют на человеческую жизнь больше, чем люди", — говорит один из персонажей Грина. Том мемуарной прозы замечательного английского писателя — одна из таких книг.

В том мемуарной прозы вошли воспоминания писателя "Часть жизни", путевые очерки "Дороги беззакония" и "Путешествие без карты", заметки о литературе и кино.

Рэвен посвятил свою жизнь грязной работе — убийствам по заказу.

За последнее дело, убийство военного министра, ему заплатили крадеными банкнотами, их номера отследила полиция, и Рэвен оказался в бегах. Ускользая от агента, который идет за ним по пятам, и следя за действиями полиции, наемный убийца одновременно и добыча, и охотник…

Впервые на русском: ранняя книга всемирно известного английского прозаика о лорде Рочестере — знаменитом поэте периода Реставрации, герое-любовнике, придворном шуте и театральном меценате, отважном воине и трусливом убийце, талантливом политике и жалком сифилитике, который известен читателю по фильму «Распутник» с Джонни Деппом в главной роли.

Один из крупнейших современных английских писателей Грэм Грин, автор широко известных советскому читателю романов «Тихий американец» и «Наш человек в Гаване», накануне второй мировой войны совершил увлекательное путешествие по ряду стран Африки.

Вместе со своим спутником он прошел пешком через девственные леса по неизведанным тропам, побывал в селениях, не нанесенных на карту. Перед путешественниками открылись яркие картины жизни Африки — порой глаза европейцев видели их впервые. Описывая трудности и превратности своего пути, Грэм Грин основное внимание уделяет людям, с которыми ему довелось встретиться. «Что поразило меня в Африке, — пишет он, — так это то, что она ни на секунду не казалась мне чужой… «Душа черного мира» близка нам всем». Вот вывод, который он принес из своих странствий, — и это вывод всей его книги.

Книга Грэма Грина «Путешествие без карты» очень своеобразное литературное произведение. В ней соединились интересный дневник путешественника с тонкими зарисовками подлинного художника слова.

Популярные книги в жанре Классическая проза

Уильям Фолкнер

Ad astra

Перевод В. Бошняка

* - К звездам - лат.

Кем мы были тогда - не знаю. За исключением Комина все мы вначале были американцами, но прошло три года, к тому же мы, в своих британских кителях с британскими пилотскими "крылышками", а кое у кого и с орденской лентой, на мой взгляд, не очень все эти три года вдумывались в то, кем мы были, даже не пытались ни разобраться, ни вспомнить.

А в тот день, вернее - в тот вечер, у нас и этого не осталось, а может, добавилось нечто большее; мы были либо ниже, либо где-то за гранью знания, которым даже не пытались обременить себя все эти три года. Наш субадар {1} потом и он к нам присоединился, в своем тюрбане и со своими самовольно прицепленными майорскими звездочками, - сказал, что мы похожи на людей, пытающихся бежать в воде.

Уильям Фолкнер

Развод в Неаполе

Перевод С. Белокриницкой

I

Мы сидели не на веранде, а в зале - Монктон, боцман, Карл, Джордж, я и женщины - три женщины в жалких побрякушках, из тех, кто знается с матросами и с кем знаются матросы. Мы говорили по-английски, а они не говорили совсем. Но именно это позволяло им непрестанно взывать к нам за порогом слышимости наших голосов - выше и ниже - на языке, который древнее человеческой речи, да и самого времени тоже. По крайней мере, времени, только что прожитого нами, - тридцати четырех дней и море. Иногда они перекидывались словом-другим по-итальянски. Женщины - по-итальянски, мужчины по-английски, будто язык был вторичным половым признаком, а в вибрации голосовых связок проявлялось внутреннее напряжение, предшествующее потаенному мигу спаривания. Мужчины по-английски, женщины по-итальянски; видимость двух параллельно текущих потоков, которые пока еще разделены дамбой.

Уильям Фолкнер

Справедливость

I

Пока не умер дедушка Компсон, мы каждую субботу вечером отправлялись к нему на ферму. Сейчас же после обеда мы выезжали в шарабане: я с Роскесом на козлах, а дедушка с Кэндейс (мы ее звали Кэдди) и Джейсоном на заднем сиденье. Дедушка с Роскесом толковали о разных разностях, а лошади резво бежали, это была лучшая упряжка во всем округе. Они легко тащили шарабан и по ровному месту, и даже в гору. Было это в северном Миссисипи; на подьемах тянул ветер, и тогда мы с Роскесом чувствовали запах дедушкиной сигары. До фермы было четыре мили. Там, в роще, стоял длинный-длинный дом, некрашеный, но содержавшийся в полном порядке искусным плотником из рабочего барака, по имени Сэм Два Отца. Позади дома были сараи и сушильни, а дальше и самый барак, за которым смотрел все тот же Сэм. Других обязанностей у него не было, и говорили, что ему не меньше ста лет. Он жил среди негров; негры -те считали его метисом, а белые -- негром. Но он не был негром. Об этом-то я и хочу рассказать. Когда мы приехали на ферму и Кэдди с Джейсоном собрались на ручей ловить рыбу, мистер Стокс, управляющий, послал с ними негритенка: ведь Кэдди была девочка, а Джейсон совсем маленький. Но я не пошел с ними, а пошел к Сэму, под его навес, где он мастерил ярма и фургонные колеса и куда я всегда приносил ему табаку в подарок. Он бросал работу, набивал трубку -он сам их лепил из глины, прилаживая тростниковые чубуки,-- и принимался рассказывать мне о том, как все было в старину. Говорил Сэм, то есть выговаривал слова, как негр, но слова-то были другие. И волосы у него курчавились, как у негра, а кожа была светлее, чем у самого светлого негра, нос же, рот и подбородок -- совсем не негритянские. Да и всем обликом своим он вовсе не походил на негра в старости. Спина у него была прямая, а сам он невысок, коренаст, и лицо все время спокойное, как будто он был вовсе не здесь, и когда работал, и когда с ним говорили (даже белые), и когда он сам говорил со мной. Казалось, словно он где-то на крыше что ли, совсем один приколачивает дранку. А то вдруг бросит работу, что-нибудь не доделав, и долго сидит, покуривая трубку. И приди тут хоть мистер Стокс или сам дедушка, ни за что Сэм не вскочит и не схватится за неоконченное дело. Вот и в этот раз я отдал ему табак, и он бросил работу, присел на скамью,набил трубку и стал со мной болтать.

Уильям Фолкнер

Старики

Перевод О. Сороки

I

Сперва не было ничего. Лишь мелкий, упорный, холодный дождь да непреходящая тусклость запоздалого ноябрьского утра, и где-то в ней - голоса подваливающей, близящейся к лазу гончей стаи. Затем Сэм Фазерс, стоя чуть позади (вот так же стоял Сэм, когда мальчик уложил первого своего болотного кролика из первого своего ружья, чуть ли не впервые заряженного), тронул его за плечо, и мальчик стал дрожать, но не от холода. И рогач возник. Возник ниоткуда и сразу -не призраком, а как бы сгустком света, собрав его весь на себя и не просто двигаясь в свету, но источая свет, - возник, и, как всегда олени, уже заметил охотников за долю секунды пред тем, и уже ускользал в косом парящем прыжке, неся над собою рога, похожие на креслице-качалку даже в этом рассветном брезгу.

Уильям Фолкнер

Засушливый сентябрь

1

В кровавых сентябрьских сумерках - после шестидесяти двух дней без дождя - он распространился словно пожар в сухой траве: слушок, анекдот, как угодно называй. Что-то такое насчет Минни Купер и негра. На нее напали, ее оскорбили, перепугали: ни один из тех, что собрались субботним вечером в парикмахерской, где под потолком, волнами застоявшихся лосьонов и помады возвращая им их же несвежее дыхание и запахи, вентилятор колыхал, не очищая, спертый воздух, - не знал достоверно, что же произошло.

Герман Гессе

Череда снов

Мне казалось, что время тянется бесконечно долго, час за часом, бесполезно, а я все сижу в душной гостиной, через северные окна которой виднеется ненастоящее озеро и фальшивые фьорды; и меня притягивает и влечет к себе только прекрасная и странная незнакомка, которую я считаю грешницей. Мне обязательно нужно разглядеть ее лицо, но ничего не получается. Лицо ее смутно светится в обрамлении темных распущенных волос, все оно - заманчивая бледность, ничего больше. Глаза у нее, скорее всего, темно-карие, я уверен - они именно карие, но, кажется, тогда они не подходят к этому лицу, которое взгляд мой силится различить в этой расплывчатой бледности, но я точно знаю, что черты его хранятся в дальних, недоступных глубинах моих воспоминаний.

Герман Гессе

Невеста

Синьора Риччиотти, с недавних пор поселившаяся вместе с дочерью Маргаритой в гостинице "Вальдштеттер Хоф" в Бруннене, принадлежала к тому типу белокурых и нежных, несколько вялых итальянок, что нередко встречается в Ломбардии и близ Венеции. Ее пухлые пальчики были унизаны дорогими кольцами, а весьма характерная походка, которая в те времена еще отличалась величаво-мягкой упругостью, все более и более напоминала уже манеру двигаться тех, о ком говорят "переваливается, как утка". Элегантная и, несомненно, в юности привыкшая к поклонению, синьора выделялась своей представительной внешностью, она носила изысканнейшие туалеты, а по вечерам пела под аккомпанемент фортепиано; голос у нее был хорошо поставленный, хоть и небольшой и, пожалуй, чуть слащавый, пела она по нотам, причем держала их перед собой, изящно округлив полные короткие ручки и отставив мизинец. Приехала она из Падуи, где ее муж, ныне покойный, когда-то был видным дельцом и политиком. При его жизни синьору Риччиотти окружала атмосфера процветающей добропорядочности, жили же они не по средствам, и после смерти супруга она ничуть не изменила своих привычек, а с отчаянной храбростью жила по-прежнему на широкую ногу.

Герман Гессе

Роберт Эгион

В восемнадцатом столетии, которое, как и любая иная эпоха, многолико и отнюдь не исчерпывается представлениями о галантных романах и забавно-вычурных фарфоровых статуэтках, в Великобритании зародилось новое направление христианства и христианской деятельности; проклюнувшись из едва приметного зернышка, оно с поразительной быстротой разрослось, подобно могучему экзотическому древу, и ныне всем известно как миссионерское движение евангелической церкви. Миссионерства не чуждается и Рим, однако католическая церковь не породила в этой области чего-то нового или выдающегося, ибо с первых своих дней и поныне она считала и считает себя всемирным царством, в права, обязанности и непременные заботы которого входит покорение и обращение в истинную веру всех сущих в мире народов, что и осуществляла католическая церковь неутомимо на протяжении всей своей истории, порой с любовью и подлинным благочестием, каковые были свойственны ирландским монахам, порой же - с поспешностью и неумолимостью, отличавшими, например, Карла Великого. Полной противоположностью такого образа действий стали труды различных протестантских общин и церквей, и главное их отличие от вселенской католической церкви состояло в том, что они были национальными и служили духовным потребностям наций, рас и народов: у чехов был Ян Гус, у немцев - Лютер, у англичан - Виклиф2.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Восемь японцев обедали в ресторане «Бентли». Заказав всевозможные рыбные блюда, они изредка обращались друг к другу на своем непостижимом языке, каждый раз с небольшим поклоном и учтивой улыбкой. Все, кроме одного, были в очках. Сидевшая за соседним столиком хорошенькая девушка время от времени окидывала их рассеянным взглядом. Очевидно, она была так занята своими мыслями, что не могла обращать внимания ни на кого, кроме своего собеседника.

У девушки были мягкие светлые волосы и хорошенькое, как на старинных гравюрах, личико, чуть в стиле времен регентства. Но ее манера вести разговор была несколько резковатой. Наверное, она усвоила ее в Роденском[1]

Старик почти совсем не удивился — он привык к необъяснимому, — когда какой-то человек дал ему паспорт на чужое имя и визу в страну, в которую он не думал и не хотел ехать. Он и впрямь был очень старым и пообвыкся с тихой, одинокой жизнью, без людей и без общения, даже нашел в ней какое-то счастье. У него была комната, там он и спал и жил, и кухонька, и ванная. Раз в месяц приходило маленькое пособие — он не знал, откуда оно, а на жизнь хватало. Возможно, это было связано с несчастным случаем, который много лет назад лишил его памяти. Помнил он только резкий звук, вспышку и долгую тьму, полную смутных снов. Проснулся он в этой самой комнатке.

Утром в четверг на перемене между вторым и третьим уроком Джерома вызвали к директору школы. Неприятностей он не ждал, так как был в классе старостой — звание, которое владелец и директор довольно дорогой приготовительной школы присваивал надежным, проявившим себя с хорошей стороны мальчикам младших классов (староста потом становился стражником, и наконец перед отъездом из школы, как предполагалось в Марлборо или Регби, он становился рыцарем). Директор, мистер Уордсворт, сидел за столом с растерянным и удрученным видом. У Джерома, когда он вошел, появилось странное чувство, будто именно он стал причиной тревоги директора.

Дом профессора со всех сторон окружали ели, густо росшие среди больших серых камней. Хотя от столицы было всего двадцать минут езды, а затем от шоссе на север несколько минут ходу, приехавшему сюда казалось, что он попал в самую глушь страны, за сотни миль от кафе, магазинов, оперы и театров.

Профессор оставил службу два года назад, когда ему исполнилось 65 лет. Его место в больнице было уже занято, частную практику в столице он прекратил и продолжал лечить только нескольких своих привилегированных пациентов, приезжавших к нему сюда на собственных машинах. Те, кто победнее (он оставался верным не только богатым пациентам), пользовались автобусом. От остановки автобуса до профессорского особняка было всего десять минут ходьбы.