Кенгуру

Авантюрная повесть «Кенгуру», написанная в 1981 году русским писателем Алешковским, рассказывает о поздней сталинской эпохе.

Отрывок из произведения:

Давай, Коля, начнем по порядку, хотя мне совершенно неясно, какой во всей этой нелепой истории может быть порядок…

В том 1949 году я был самым несчастным человеком на нашей планете, а может, и во всей солнечной системе, хотя чувствовал это, разумеется, только я один. Кстати, личное несчастье — не всемирная слава и не нуждается в признании всего человечества.

Но давай по порядку. Только я в понедельник собирался отнести в артель партию готовых вуалеток, как раздался междугородний звонок. А вуалетки я мастерил для понта, что занят полезным трудом, несмотря на инвалидность, и потом мне почему-то нравилось накалывать тушью черные мушки на нитяную решку. Сидишь себе, капаешь, а сам вспоминаешь, как дружески распивал с начальником Сингапурской таможни великий виски «Белая лошадь». Итак: междугородний звонок. Подхожу.

Другие книги автора Юз Алешковский

В данный том входят три замечательные повести Юза Алешковского: «Кыш, Двапортфеля и целая неделя», «Кыш и я в Крыму» и «Черно-бурая лиса», а также несколько отличных рассказов о детях, о взрослых и их разных друзьях-животных.

Главный герой повести «Николай Николаевич» – молодой московский вор-карманник, принятый на работу в научно-исследовательский институт в качестве донора спермы. Эта повесть – лирическое произведение о высокой и чистой любви, написанное на семьдесят процентов матерными словами.

Для многих из вас герой этой книги — Алёша Сероглазов и его друг, славный и умный пёс Кыш — старые знакомые. В новой повести вы встретитесь с Алёшей и Кышем в Крыму. И, конечно же, переживёте вместе с ними много весёлых, а иногда и опасных приключений. Ведь Алёша, Кыш и их новые друзья — крымские мальчишки и девчонки — пойдут по следу «дикарей», которые ранили в горах оленёнка, устроили лесной пожар и чуть-чуть не погубили золотую рыбку. В общем, наши герои будут бороться за то, чтобы люди относились с любовью и уважением к природе, к зверью, к рыбам, к птицам и к прекрасным творениям, созданным самим человеком.

Беспокойно спавший человек, о котором пойдет речь, увидел себя во сне в невообразимо огромном римском Колизее, кладка которого была обвеяна всеми ветрами вечности и радовала взгляд благородством форм, чьи детали жили во многовековой любви друг к другу; рядом с этим архитектурным чудом показался бы невзрачным гномом любой из стадионов мира; величественное здание Колизея было расположено, — если бросить взгляд с высоты небесной, — в необозримо ослепительном, бело-зеленом березовом лесу, начисто лишенном примет присутствия людей, зверей и птиц; несмотря на явную близость чуть ли не всеобщего долгожданного торжества, тот человек испытывал во сне гнет малопонятной и вообще необъяснимой безысходности; она непонятно почему мешала ему разделить сдержанное мстительное злорадство большинства людей, присутствовавших в Колизее и остро жаждавших зрелища, готового начаться; спавший, разумеется, даже во сне не сомневался в брезгливом отношении своей души к чуждой ей низости этого исключительно человеческого чувства — чувства долгожданно злорадной, чуть ли не оргаистической близости зрелища показательного возмездия кому-то за что-то, или ни за что, — главное, лишь бы не тебе лично; о как ему хотелось в те минуты быть не человеком, а звоночком-жаворонком или ласточкой, одинокой ресничкой небес, чудесно отдаленной от сует земных, от грязных дел людских, — птахой, безмятежно наслаждающейся надмирными высотами да подчиненностью крылышек малейшим прихотям всесильных воздушных потоков.

«Свои романы Юз Алешковский ( Иосиф Ефимович Алешковский), мастер языка, пишет от лица рассказчиков, происходящих из низших социальных слоёв. При этом в сатирическом изображении советской действительности часто вмешиваются фантастика и гротеск». (В. Казак)

Роман Юза Алешковского «Рука» (1977, опубл. 1980 в США) написан в форме монолога сотрудника КГБ, мстящего за убитых большевиками родителей. Месть является единственной причиной, по которой главный герой делает карьеру в карательных органах, становится телохранителем Сталина, а кончает душевной опустошенностью...

Сочинения Юза Алешковского долгое время, вплоть до середины 90 – х, издавались небольшими тиражами только за рубежом. И это драматично и смешно, как и сама его проза, – ведь она (так же, как произведения Зощенко и Вен. Ерофеева) предназначена скорее для «внутреннего употребления». Там, где русской человек будет хохотать или чуть не плакать, американец или европеец лишь снова отметит свою неспособность понять «этот загадочный народ». Герои Алешковского – работяги, мудрецы и стихийные философы, постоянно находятся в состоянии локальной войны с абсурдом «совковой» жизни и всегда выходят из нее победителями. Их причудливые истории, сдобренные раблезианской иронией автора, – части единого монолога – исповеди; это язык улицы и зоны, коммунальных кухонь и совканцелярий, язык и голос, по словам Бродского, «русского сознания, криминализированного национальным опытом… издевающегося над самим собой и, значит, не до конца уничтоженного».

В эту книгу входят замечательная повесть "Черно-бурая лиса" и четыре рассказа известного писателя Юза Алешковского. Во всех произведениях рассказывается о ребятах, их школьных делах, дружбе, отношениях со взрослыми. Но самое главное здесь — проблема доверия к подрастающему человеку.

Популярные книги в жанре Современная проза

Мадам Броткотназ традиционна: типичная бретонка сорока пяти лет, из Ля Бас-Бретань, сердца Старой Бретани, края больших праздников Прощения. Для Франса Халса переход от портретирования жены какого-нибудь мелкого бюргера к мадам Броткотназ состоялся бы безо всякого смещения его формул или разрыва временного чувства. Он бы по-прежнему видел перед собой черное и белое — черное сукно и белый куаф[1] или чепец; и эти веерообразные, лазурно-синие поверхности для белого и холодный чернильно-черный для основных масс картины вышли бы без сучка и задоринки. Приступив к лицу, Франс Халс обнаружил бы свой любимый желтовато-красный румянец — только глубже того, к которому он привык у фламандок. Он обратился бы к той части палитры, где лежит пигмент для лиц сорокапятилетних мужчин, в противоположном конце от холмиков оливкового и тускло-персикового для juniores — девственниц и молодых жен.

Это рассказ о котенке длиной в десять сантиметров, который вторгся в жизнь человека в шестнадцать раз длиннее его. Человека звали Хардель. Он был вдовец, пенсионер, но еще бодрый и крепкий. Хромал на левую ногу, с детства терпел насмешки своих неразумных сограждан, и это сделало его недоверчивым даже к тем, кто был к нему дружески расположен.

Все его счастье после смерти жены было в дочери и домике за городом. В этот домик спешил он после смены, когда еще работал на фабрике, и вкладывал весь отпущенный ему творческий запал в труд на своем клочке земли. Летнюю сторожку он мало-помалу превратил в фахверковый домик и перебрался туда, сэкономив этим деньги за оплату городской квартиры. Так жил он на окраине города, несколько в стороне от событий. Хардель надеялся, что маленький домик станет в будущем семейным очагом его дочери. Увы, пришел мужчина, забрал ее и подчинил себе, и дочь пренебрегла маленьким домиком.

Ее звали Глория Шмидт. Имя для парохода, не для девушки. Глория — ровная линия борта, гладкий на ощупь, прохладный металл; причудливые блики над ватерлинией, запах воды, мечта… Шмидт — гордо задранный форштевень; будто лезвие рапиры — бушприт; будто выстрел в небо — мачта; шум ветра в ушах, затаенная тоска…

Его звали Иван Богданов. Иван Титович Богданов. Он был капитаном дальнего плавания.

— Erlerdigt! Der Nachste!

— Klar…

Открытые вагоны теснились, сталкиваясь буферами, перед бортом, с которого свисал на причал светло-бурый брезент. Время от времени по нему дробными очередями стучали горсти похищенного апрельским ветром зерна. Иван, стоя на мостике, перебирал вагоны взглядом, как четки: молился, чтобы время сжалось пружиной, свернулось, будто канат, в бухту; что угодно и как угодно — лишь бы он немедленно очутился на улице Баумваль, где у дверей отцовской аптеки ждет его белокурый ангел в шелковых чулках и клетчатой юбке — Глория Шмидт.

Опубликован в сборнике "Из чего только сделаны мальчики. Из чего только сделаны девочки", изд. "Амфора", 2011 г.

Теперь синий цвет мне чаще «к лицу». Раньше с ним был полный кошмар — когда я надевал что-нибудь синее, мое лицо становилось бледным, набрякшим, под глазами проявлялись темные круги. И сам я казался толще. Потом синий немного утихомирился. То ли привык ко мне, то ли просто устал от моих настойчивых попыток приручить его. Я делал это осторожно. Надевал синий сначала понемногу — какую-нибудь шведку с тоненькой темно-небесной окантовкой. Потом, примерно через год, — синюю кепку или шарф. А еще через год я отважился надеть полноцветную синюю рубашку. Так что, пожалуй, я все-таки его приручил. Причем делать это нужно было именно таким образом, постепенно, иначе — не получалось. Скажем, я пробовал сиреневый. Потом сиренево-сиренево-сиренево-синий. Потом сиренево-синий. И вот, когда дело дошло уже до того, чтоб от фиолетового оттенка избавиться вообще, синий сразу всполошился и показал свой характер. Но все это в прошлом. Теперь он хоть иногда и взбрыкивает, но в целом ведет себя вполне послушно.

Раньше эта мысль довольно часто посещала меня, когда я находилась снаружи, не в электричке (чаще всего это случалось, когда я собиралась войти в вагон, или же, наоборот, сразу после того, как я из него выходила), — мысль о том, что у нас безвозвратно крадут время, которое мы там проводим, и о том, что, когда мы едем в электричке, наше восприятие искажается и глаза видят то, чего на самом деле нет, — сущий морок, наваждение. Да что там говорить, вся та конструкция, частью которой является электричка, и даже само слово «электричка» — просто одна большая иллюзия.

Вадим проснулся одновременно с будильником. Будильник попибикал равнодушно и стих. Вадим открыл глаза. Потом закрыл их. Снова открыл, ибо испугался, что уснет.

Опять эта надоевшая пустая комната с холодными белыми стенами. Смотреть вокруг удовольствия не доставляло. Особенно, только проснувшись. Вадим поднялся.

Он направился в ванную, где без удовольствия рассматривал с минуту свое изображение в грязном зеркале. Когда-то Вадим считался красавчиком. В ранней молодости, еще до иммиграции, он даже подрабатывал фотомоделью. Не столько ради денег, сколько ради удовольствия. Приятно было ощущать на себе сразу так много восторженных женских взглядов.

Движения души непредсказуемы. Об этом все чаще задумывается молодая учительница французского языка, попав на работу в школу для девочек из еврейской общины. Семейный и религиозный уклад, с малых лет усвоенные правила поведения — все, казалось бы, противоречит ее сближению с воспитанницами. Но сердце тянется к этим прелестным ученицам. Особенно к нежной и хрупкой Хадассе, непредсказуемой девочке с лучистыми глазами. Ее реакции трогательны, ее чувства глубоки. Не менее удивительны отношения взрослых мужчин и женщин в этом квартале. И, как часто бывает, любовь вспыхивает даже там, где она запретна, порой вопреки воле влюбленных. Так может ли человек обуздать себя, отречься от счастья? На этот вопрос каждый герой отвечает по-своему…

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Юз Алешковский

Простой заключенный

Товарищ Сталин! Вы большой ученый, В языкознании познали толк. А я простой советский заключенный И мой товарищ - серый брянский волк.

За что сижу, по совести, не знаю; Но прокуроры, видимо, правы. Итак, сижу я в Туруханском крае, Где при царе бывали в ссылке вы.

И вот сижу я в Туруханском крае, Где конвоиры строги и грубы. Я это все, конечно, понимаю Как обостренье классовой борьбы.

Татьяна Алферова

Алмазы - навсегда

Портрет

- Между прочим, милые дети, женщина, изображенная на этом портрете, ваша соотечественница, а с самим портретом связана весьма и весьма романтическая легенда.

Учитель положил старинную открытку на стол изображением вверх, казалось, это движение отняло у него последние силы. И стол, и учитель были очень старыми, подстать рассматриваемой открытке, но открытка с клеймом 1860 года все-таки старше.

Татьяна Алферова

Дар непонятого сердца

Из всех старых вещей только люстра имела право на существование, в том случае, если Салли обратит на нее внимание. Салли не сводила с люстры глаз, хотя посередине гостиной прямо на ковре возвышалась целая гора вполне достойных внимания забавных и милых вещиц.

Елочная игрушка в виде люстры, неяркая, из потускневшего серо-жемчужного стекла, украшенная висюльками из не менее тусклого, запылившегося изнутри стекляруса, лежала чуть-чуть в стороне. Сорок минут, с семи пятнадцати утра до без пяти восемь, он потратил на это "чуть-чуть". Получалось то слишком близко, так, что люстра терялась среди ярких шелковых лоскутков, выпуклых прихотливых пресс-папье, розовых и зеленых пепельниц из природного камня, ни разу не использованных по назначению, тяжелых латунных подсвечников, то слишком далеко, что выглядело явным намеком. Опускаться до очевидного символизма он не хотел ни в коем случае, двигая елочную люстру по ковру сорок минут туда-сюда, пока не нашел то самое "чуть-чуть". Тело люстры состояло из двух шаров, верхний поменьше, нижний - побольше, шары скреплялись четырьмя стеклянными трубочками, одна из которых была раздроблена, на проволоке, пропущенной внутри, болтались обломки с неровными краями, не длиннее бусины стекляруса.

Татьяна Алферова

Победитель

Виктор родился в сорок шестом году и ничего не помнил о Победе. Зато на всю жизнь запомнил, чем отличается габардин от бостона, а креп-жоржет от креп сатина. В доме витали названия тканей и сами ткани: легчайший шифон и наивный маркизет, топорная тафта и вычурный муар, честный твид и самовлюбленный панбархат, простенький мадаполам и нежная майя.

Мама Виктора шила. Она не сама выбирала клиентуру, времена стояли тяжелые, послевоенные, рад будешь любому заказчику, тем более в маленьком городке, но мама умела так поставить дело, что казалось, это заказчицы бегают за ней толпами и уговаривают, уговаривают. Иногда, если кончалась череда заносчивых жен офицеров и простоватых торговок, семья сидела без денег, но мама не опускалась до того, чтобы жить на продажу, как делали ее подруги, днями простаивавшие на рынке с наскоро сляпанными поплиновыми блузочками на толстых ватных подплечниках. Мама из всего извлекала пользу и легко утвердила свою репутацию лучшей портнихи города, не боящейся остаться без работы. И появлялась новая свежевылупившаяся офицерша, желавшая выглядеть лучше, чем все эти, ну, вы понимаете; или приходила прежняя, успевшая, видимо, за прошедшие три-четыре месяца сносить полдюжины платьев, сшитых мамой. Новенькие клиентки по неопытности еще пытались показать гонор, командовали и "тыкали", но больше, чем на полчаса их не хватало. И когда очередная модница, придя за бальным платьем обнаруживала сына портнихи в новой бархатной кофточке с пышным бантом, она не задавала неуместных вопросов, почему же на спине бархатного платья шов - неужели ткани не хватило, она протягивала конверт с деньгами (мама наотрез отказывалась брать деньги руками) и бурно благодарила любезную Анну Васильевну, на что мама отвечала вдвое старшей клиентке, снисходительно растягивая гласные: - Ну, Шурочка, как смогла, так и сшила. А все не хуже ваших трофейных тряпочек смотрится.