Дверь

ЭДУАРД БУРМАКИН

ДВЕРЬ

Азъ есмь дверь...

Евангелие от Иоанна, 10: 9.

Около полудня прилетел белый голубь. Совсем белый. Таких в нашем дворе не бывало. У нас обыкновенные сизари. А тут ни единого пятнышка, как живой комочек свежего снега.

Он сел на конек крыши нашего дома, на ту его часть, с которой мы хорошо его видели из окон и с балкона.

Не помню, кто первый его заметил и сказал: "Смотрите, какой белый голубь!" И мы все смотрели на него. А он на нас.

Популярные книги в жанре Современная проза

АНАТОЛИЙ КОЗЛОВ

ПРИМИРИТЬСЯ С ВЕТРОМ

Повесть

Тишина. Пустота в душе. Никакой карманный китайский фонарик, купленный на рынке в Ждановичах, не способен разогнать темень в глубине моей души. Там беспросветная, тяжелая, глухая ночь, хоть стальным ножом режь — не останется ни бороздки-следа, ни даже царапины...

Да вроде все как обычно. День за днем. Утренний эспрессо в чашке, сига­рета зажата в пальцах. Чистота и порядок на кухонном столе. Белая пепельница с логотипом «Fabuљ», наполненная окурками-фильтрами. И тишина, безраз­личие, тоска. Сердце в груди не стучит надрывно. Наоборот, затаилось где-то между ребрами, словно виновато в чем-то. Ждет. Чего? Что же ты, мое хоро­шее, онемело? Протестуй, толкайся, гони по венам кровь так, чтобы в ушах гул стоял, пульсируй в висках, чтобы глаза застило. Не молчи, мое верное сердце. Не бойся меня, господина, хотя — кто из нас Господин?.. Не волнуйся, мое израненное, истерзанное сердце. Переживем и это. Научились. Никто не заме­тит неладного. Нашей боли. Темная ночь светлее чужой души. И я вымучен­но, криво улыбаюсь сам себе, в никуда, в застеколье окна — в неизвестность. А сердце молчит. Не реагирует ни на крепкий кофе, ни на десяток выкуренных сигарет. Оно затаилось-схоронилось, словно напроказивший ребенок от отца. Ребенок, рассыпавший соль, целый пакет, на только вчера постеленный в зале новый ковер. Горка соли на шикарном ковре. Неизбежность наказания. Для ребенка — возможно. Только какое я имею право тебя корить, а? Ты единствен­ный свидетель моих побед и поражений, скорбных и счастливых мгновений, обманов (нас тобой обманывали) и унижений. Ты же меня учило доброте и терпению. Ты. И кажется, кое-чему я научился. Ведь если что-то болит, зна­чит, еще есть чему болеть. У меня все тело заполнено тишиной и пустотой. Я равен безграничной пустыне. Моисеевой пустыне, которую и в сорок лет не преодолеть. Моя пустыня неподвластна времени. Во что или в кого верить? В людей вообще? В конкретного человека? Нет. Я не живу иллюзиями. В себя? Сколько можно! А главное — во имя чего? Остается Всевышний. Но у Него столько хлопот, к Нему обращено столько просьб, молитв, что Ему тяжело рас­смотреть среди мириад душ мою пульсирующую точку.

ЧАСТЬ 1

РАБОТА

Рита сидит на балконе, без нее обойдутся. И зачем, спрашивается, она пишет эти сценарии? Отсняли уже восемь стариков, хоть бы один сценарий пригодился – приходишь на съемку, и все летит к чертям… Казалось – хороший заказ, чего проще? Интервью со старичками-киношниками, показать их фотографии в молодости, разбавить хроникой, кадрами из фильмов, воспоминаниями близких людей. Милый проектик под кодовым названием «Уходящая натура». Мягко сказано. Натура одной ногой уже в могиле, другой – в маразме. Если б знать заранее, ни за что бы не согласилась… Нет, это просто личное невезение, бывают совершенно нормальные старики, которые здраво рассуждают, отвечают на вопросы. Взять того краеведа из Минусинска… или художника Ефимова в прошлом году снимали, ему вообще за сто перевалило… а это полный мрак. Кого ни возьми, маразм в расцвете сил. И еще одиночество сказывается, у киномамонтов явный дефицит общения, а тут столько внимания…

Он понимал – это амба, не сегодня, так завтра... вчера еще хоть жратва оставалась и сигареты, сегодня пробовал пожевать кору, еле отплевался. Левый сапог утоп в болоте, пальцы кровят, надо бы замотать, оторвать второй рукав... а, все равно подыхать. Зимой-то легче - замерз и все дела, а тут без курева, жрать охота... толку что лавэ прихватил... высунешься из тайги - мигом замочат. Жопу теперь можно этим баблом подтирать, только срать уже нечем. И где эти кедровые, бля, орехи? Одни сосны вокруг. Трещит что-то, странно... черт! Медведь еще учует... самая поганая смерть. А ведь точно. Попадется бешенная медвежиха с дитями...

Роман это не нудный, читается легко. Читайте и наслаждайтесь! С уважением, Х.В.

Алексей Фомич везет домового в Московский университет. Наверняка есть и другие научные организации, принимающие домовых, только где их искать? Поэтому как присоветовали, так и решено - в университет. Даже немного боязно, в Москве Алексей Фомич не бывал с самой своей юности, да... лет пятьдесят уже не был, какая она теперь? По телевизору-то не разреберешь. Грузовик сильно подбрасывает, а в промежутках мелко трясет, никогда не будет в России нормальных дорог, ни хрена здесь не будет хорошего... Он держит на коленях картонную коробку из-под утюга и радуется, что догадался накрошить туда сена, а само тельце обернуть паклей - а если б поленился и ограничился тряпочкой, одну пыль бы и довез до ученых. С машиной, конечно, повезло, шутка ли - триста пятьдесят километров... а Николай обещал выгрузить картошку и подвезти к самому университету, а потом по ситуации - если сразу заплатят, то можно затовариться и домой, а если захотят какой-нибудь научный совет созывать, пусть дают денежный залог и расписку, что приняли неизвестное существо от Егорова, такого-то числа... а если начнут выкобениваться, мало ли... он заберет домового, забесплатно не оставит его на исследование, лучше уж похоронит по-человечески.

Анна Матвеева – автор романов «Перевал Дятлова, или Тайна девяти», «Завидное чувство Веры Стениной» и «Есть!», сборников рассказов «Спрятанные реки», «Лолотта и другие парижские истории», «Катя едет в Сочи», а также книг «Горожане» и «Картинные девушки». Финалист премий «Большая книга» и «Национальный бестселлер».

«Каждые сто лет» – «роман с дневником», личная и очень современная история, рассказанная двумя женщинами. Они начинают вести дневник в детстве: Ксеничка Лёвшина в 1893 году в Полтаве, а Ксана Лесовая – в 1980-м в Свердловске, и продолжают свои записи всю жизнь. Но разве дневники не пишут для того, чтобы их кто-то прочёл? Взрослая Ксана, талантливый переводчик, постоянно задаёт себе вопрос: насколько можно быть откровенной с листом бумаги, и, как в детстве, продолжает искать следы Ксенички. Похоже, судьба водит их одними и теми же путями и упорно пытается столкнуть. Да только между ними – почти сто лет…

В книге «О дружбе» научный журналист Лидия Денворт отправляется на поиски биологических, психологических и эволюционных основ дружбы. Вместе с ней мы посещаем обезьяний заповедник в Пуэрто-Рико и колонию бабуинов в Кении, чтобы исследовать социальные связи обезьян, позволяющие понять наши собственные. Автор показывает, что дружба зародилась на заре человечества: стремление к установлению близких связей существует и у приматов. Лидия Денворт также встречается с учеными, работающими на передовых рубежах исследований мозга и генетики, и обнаруживает, что дружба находит отражение в мозговых волнах, геномах, а также сердечно-сосудистой и иммунной системах человека, одиночество же может нанести ощутимый вред здоровью и повышает риск смерти. Автор приходит к выводу, что социальные связи критически важны для здоровья и долголетия, и призывает нас уделять особое внимание нашим дружеским отношениям, взращивать нашу дружбу.

В формате a4.pdf сохранен издательский макет.

Дмитрий Данилов – драматург («Человек из Подольска», «Серёжа очень тупой»), прозаик («Описание города», «Есть вещи поважнее футбола», «Горизонтальное положение»), поэт. Лауреат многих премий. За кажущейся простотой его текстов прячется философия тонко чувствующего и всё подмечающего человека, а в описаниях повседневной жизни – абсурд нашей действительности.

Главный герой новой книги «Саша, привет!» живёт под надзором в ожидании смерти. Что он совершил – тяжёлое преступление или незначительную провинность? И что за текст перед нами – антиутопия или самый реалистичный роман?

Содержит нецензурную брань!

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Тарас Бурмистров

"БРЮССЕЛЬ"

Когда я приехал в Брюссель, был уже поздний вечер. Поезд прибыл, казалось, на глухую, тупиковую станцию - никто не встречал его, да и пассажиров было совсем немного. Странное впечатление заброшенности произвел на меня огромный, почти пустой вокзал. Какое-то тревожное несоответствие было между пышностью и размахом этого строения, отделанного изнутри красивым желтоватым мрамором, и общим духом запустения и соннного, незыблемого спокойствия. Ночевать мне было негде, и я, дважды пройдя по гулким залам в поисках подходящего места, решил устроиться до утра прямо здесь, в одном из закоулков полутемного вокзала. Усевшись на мраморные прохладные ступени, я стал глядеть, как за окном мерно двигаются темные ветви деревьев, как мигают и переливаются огоньки вдали. Постепенно тяжкая дремота начала охватывать мой мозг; еще видя бледный свет от фонарей на улице и ощущая холод от окна, я уже смешивал их с какими-то проступавшими в сознании картинами, с дневными впечатлениями, ярко отпечатавшимися в мозгу; и понемногу эти призраки стали также уходить и растворяться. Через полчаса я проснулся от холода. В помещении уже не было ни души, только у входа стояло несколько полицейских. Один из них поманил меня к себе. Ничего хорошего, как видно, для меня это не предвещало. По своему советскому опыту я отлично знал, что объяснения с представителями власти обыкновенно заканчиваются ничем иным, как неприятностями различного калибра. Конечно, в данном случае еще неизвестно было, что оказалось бы лучше - провести ночь в одиночестве на холодном и пустом вокзале или в уютном участке, в увлекательном общении с галантными полицейскими на французском языке. Один из тех путеводителей по Европе, что я жадно читал перед отъездом, даже советовал тем, кто не имел денег на ночлег, самим попроситься в камеру до утра. Пока я приближался к полицейским, эта шальная мысль занимала мое воображение, но когда я представил себе, какое выражение появится при этой просьбе на лице у поджидавшего меня рыжебородого блюстителя порядка ("только что из России? и не может и двух суток выдержать без привычной обстановки?"), я почувствовал, что от этой затеи надо отказаться. - Bonjour, monsieur, - обратился ко мне рыжебородый блюститель. - Vous кtes йtranger? Avez-vous votre passeport? Я показал ему свои документы, подивившись про себя странной схожести поведения наших тоталитарных и свободных европейских органов охраны порядка. - Bien. Je ferme la gare, monsieur. Vous ne pouvez pas restez ici. Я не совсем понял то, что он говорил - к бельгийскому французскому еще надо было привыкнуть - но жест, сопроводивший эту краткую речь, был достаточно красноречив и недвусмыслен. Кажется, в эту ночь мне предстоит заняться осмотром достопримечательностей Брюсселя. Выразительно пожав плечами, я двинулся к выходу. На улице холодный ветер и темень сразу освежили мое восприятие. Идти было некуда. Уже третью ночь я проводил без сна; от переутомления и избытка впечатлений то жадное любопытство, что снедало меня в первые дни по прибытии в Европу, начало совсем сникать и выдыхаться. Меня уже не радовала и не удивляла, как вначале, сама мысль, что я нахожусь в тех краях, о которых я мечтал так давно и ревностно, меня не будоражило сознание того, что рядом, в двух шагах, находятся великие произведения искусства, великие свидетельства бурной и угасшей исторической жизни, дворцы, соборы, башни, улицы... Мне хотелось только найти спокойное и теплое пристанище, в котором я мог бы переждать до утра. Помедлив в нерешительности немного у вокзала (бравые полицейские в это время закрывали щитами вход), я двинулся в ту сторону, где, как мне казалось, находился старый исторический центр. Город спал. Улицы были пустынны и безжизненны, темнели таинственно окна в домах, только соборы освещены были снаружи неподвижным, мертвенным люминесцентным светом - настолько бледным, что отчетливо виднелись звезды над их крышами. Свежий, веселый ветер бил в лицо, трепал кроны деревьев, раскачивал фонари, подвешенные на цепях. Все это так живо мне напомнило мою родину - недоставало только вихря снежинок под фонарем, промерзшей наблюдательной вышки, забора, обтянутого колючей проволокой и автомата за спиной, да еще бесконечной равнины, покрытой снежными сугробами, от забора и до горизонта, да багровой луны, встающей над горизонтом - что я невольно тряхнул головой, отгоняя наваждение. Я был в свободной Европе. Странно, однако, подумалось мне, как яростно наши властители дум всегда третировали европейскую вольницу. "Безумство гибельной свободы", как однажды выразился Пушкин. "От свободы все бегут", высказывался Розанов. "Франция гибнет и уже почти погибла в судорожных усилиях достигнуть просто глупой темы свободы". Впрочем, и Европа ведь в долгу не оставалась. Да и что с нами было церемониться, с восточной деспотией. Чем дольше я шел по ночному городу, тем удивительней мне было это полное отсутствие на улицах каких-либо признаков жизни. Казалось, жители оставили город, и оставили совсем недавно, поспешно бросив все, что в нем было. Обычно в крупных мегаполисах и в самые глухие часы не замирает жизнь, да даже в деревнях по ночам тишину нарушает хотя бы лай собак - здесь же запустение было настолько впечатляющим, что если б мне и встретился случайный прохожий, я, наверное, принял бы его за привидение. Я медленно брел по мостовой прямо посреди улицы, пересекал площадь за площадью, останавливался, как зачарованный, перед огромными готическими соборами, стремительно взмывавшими ввысь передо мной; и постепенно, исподволь меня стало охватывать какое-то грустное и даже ностальгическое чувство. Все эти грандиозные памятники ушедшей навсегда эпохи когда-то вызывались к жизни неистовым творческим порывом; в то время тот народ, что их порождал, жил настоящей, плодотворной, полной смысла и значения исторической жизнью; теперь же все остановилось и вряд ли когда-нибудь еще придет в движение. Бельгийцы вдруг представились мне каким-то мужественным приморским племенем, вроде наших северных народов - с застывшей, замершей в вековечной неподвижности культурой, всесильными традициями, освященными бесконечностью протекших столетий и нежеланием менять что-либо в своей размеренно идущей жизни. Внезапно я припомнил то, что видел несколько часов назад из окна поезда. Мы проезжали через всю страну, и время от времени мелькавшие зеленые поля расступались и открывали вид на чистенький, уютный городок. На переднем плане, вдоль железной дороги обычно проходила широкая улица, на которую обращены были фасадами кирпичные домики, крытые красной черепицей. Дальше, в глубь городка, ответвляясь в сторону от этой улицы, уходили длинные ряды таких же игрушечных домиков, завитых плющом, окруженных цветочными клумбами, аккуратно обнесенных изгородями. Было еще совсем не поздно, солнце садилось, подсвечивая кирпичные фасады, отражаясь в окнах, но - странное дело - город был пуст, как будто в нем никогда никто и не жил. На улицах не было ни людей, ни автомобилей; только перед самым выездом из города я увидел, как в дверном проеме одного из домиков стоит человек, прислонившись к косяку, и смотрит вслед уходящему поезду. Казалось, он один и оставался тут; очень живо я представил себе тишину, которая должна была царить в этом вымершем месте перед закатом солнца, когда ветер стихает; представил легкое поскрипывание приоткрытой двери, только и нарушающее эту тишину и печальное, торжественное настроение последнего человека, почему-то задержавшегося в покинутом всеми городе. Под этим впечатлением я ехал через Бельгию; потом оно забылось, сгладилось, и только сейчас я снова остро ощутил свое одиночество здесь, среди пышных и безмолвных монументов, оставшихся от давно угасшей, прекрасной, полнокровной европейской жизни. Так, предаваясь сладостной меланхолии, я медленно бродил по старому Брюсселю; но постепенно холод и усталость стали отвлекать меня от тех захватывающих картин, что рисовало мне мое взбудораженное воображение. Две эти напасти подбирались ко мне с двух сторон: холод не давал ни на минуту остановиться для отдыха, усталость не позволяла двигаться, чтобы согреться. Почему-то мне казалось, что прошло уже очень много времени с тех пор, как я отправился в свой путь, и до рассвета мне осталось ждать совсем недолго. Но вот, проходя мимо одного внушительного здания, я увидел, как над его входом празднично горевшее сообщение "+6 C" сменилось разочаровывающим 00-10. До рассвета оставалось никак не меньше пяти часов. Вся ночь была еще впереди. Остановившись в нерешительности на площади перед большим собором, я попытался уяснить свое положение. Ветер как будто начинал стихать, но так или иначе, при такой температуре долго я на улице не протянул бы. Чтото надо было делать, искать какое-то укрытие, где можно было бы согреться и немного подремать. Взглянув еще раз на прекрасный белокаменный готический собор, я пошел, уже не мешкая, в новом направлении, и вскоре среди мрачных и угрюмых, затихших до утра переулков, по которым я шагал, мне вдруг послышался какой-то непонятный, монотонный звук. Я двинулся в его сторону, и довольно скоро начал различать, что это была музыка, и музыка, включенная кемто очень громко. После всех переживаний своей заброшенности и одиночества в чужом, пустынном и безлюдном городе, я так обрадовался этому движению и жизни, что даже не удивился тому, как странно было услышать ее здесь в такое время. Подойдя еще ближе, я увидел, что звук исходил из небольшого кафе, расположенного на первом этаже большого дома. Окна его гостеприимно светились, и возле входа толпилась оживленная публика. Поколебавшись немного, я вошел внутрь, и обнаружил там обстановку самую демократичную: никто ни на кого не обращал внимания, люди стояли у стойки, сидели за широкими столами, курили, выпивали и закусывали. Тут же, рядом со стойкой, на небольшом свободном пространстве танцевало столько народу, что я поразился, как им удается не налетать друг на друга. Заказав кружку пива, чтобы не сидеть здесь просто так, я подошел к свободному столику и тяжело, с облегчением опустился на деревянную скамью. Судя по всему, это заведение должно работать до утра, так что я смогу, по крайней мере, побыть тут в тепле и относительном покое. Усевшись поудобнее и отхлебнув пивка, я с любопытством стал разглядывать посетителей кафе. Часом раньше, находясь под сильным впечатлением того роскошного, томительного угасания, которое я видел на улицах Брюсселя, я испытывал к бельгийцам острую жалость, щемящее сострадание; мне казалось, что они должны беспрерывно ощущать свою безнадежную обреченность; и, наверно, очень грустно им все время сознавать, что их многовековые напряженные усилия, лихорадочная творческая деятельность, походы, войны, революции завершились в конце концов ничем, бессмысленным и безрадостным сегодняшним прозябанием. Но теперь, глядя на выражения их лиц, безмятежные и равнодушные, я усомнился в том, что вообще кому-нибудь здесь еще приходят в голову размышления такого рода. Музыка ревела монотонно-оглушающе, вокруг меня все время происходило какое-то спокойное, неторопливое движение, люди выходили из кафе, появлялись новые, танцевали, садились за столики, жевали, разговаривали. Довольно скоро их лица стали расплываться у меня перед глазами, сливаться в однородную массу, превращаясь в тусклые пятна на темном фоне. Меня властно одолевал глухой, тяжелый сон. Через какое-то время я внезапно, как будто после сильного толчка, очнулся от своего глубокого забытья, и начал озираться, не сразу осознав, где я нахожусь и как здесь оказался. Вдруг, полностью придя в себя, я быстро приподнялся, и снова сел, охваченный ужасно сильным и необычным ощущением. Танцующих вокруг меня стало еще больше, видно, играли какой-то новый, популярный мотив. Краткий сон освежил меня, сознание прояснилось, но невыразимо тягостное впечатление на меня производила печальная, меланхолическая мелодия и вид множества извивающихся, корчащихся рядом со мной тел. Мне как-то вдруг почувствовалось, насколько дико это зрелище должно было выглядеть среди всеобщей мрачной тишины и запустения, царящих всюду сразу за порогом этого небольшого зала. Невольный холодок пробежал у меня по позвоночнику; это был даже не пир во время чумы; это был Danse Macabre. Но скоро это ощущение отхлынуло, и меня снова постепенно начало охватывать грустное, поэтическое настроение. Они, эти европейцы, не знают сами и не чувствуют, насколько их теперешняя жизнь бездушна и скудна, и потому только и могут предаваться таким безрадостным, унылым развлечениям.

Тарас Бурмистров

Ироническая Хроника

1999-2001

20 Февраля 1999 года Никита Михалков говорит с народом

(в Москве состоялась премьера "Сибирского цирюльника")

Я не берусь здесь высказывать свое мнение о фильме, которого я не видел и, по всей вероятности, не увижу, но вот реакция самого г-на Михалкова на первые отклики по поводу его новой работы показались мне интересными. Видимо, несколько раздосадованный высказываниями типа "громовая неудача прославленного мастера", распространившимися в последнее время в печати, он заявил Анне Наринской, корреспонденту "Эксперта": "С русским народом надо разговаривать на понятном ему языке. Я хочу быть услышанным не только эстетами из Дома кино". Здесь чувствуется вполне современный подход к искусству, фатально разделенному ныне на массовое и элитарное. Чуткий художник ясно различает, где проходит эта граница, и творит целенаправленно, то для одной прослойки, то для другой. В тоне Михалкова слышалось раздраженное: что вы хотите, ведь не на вас все это рассчитано, и делалось не для вас. Что-то похожее было и раньше в искусстве, хотя и в единичных случаях. Скажем, Гендель, долго пытавшийся угодить вкусам лондонской аристократии, и испытавший вследствие этого множество печальных затруднений из-за ее капризов, однажды обратился и к широким массам, написав победную ораторию "Иуда Маккавей". Англичане, основательно трухнувшие, когда шотландская армия двинулась на Лондон, разделили с Генделем чувство облегчения после того, как она была разбита, и очень скоро Гендель стал восприниматься как английский национальный композитор - несмотря даже на свое немецкое происхождение. Генделю так понравился этот оборот событий, что несколько позднее, по случаю заключения Ахенского мира, он написал для черни еще и "Музыку фейерверка", которая была помпезно исполнена в лондонском Грин-парке при большом стечении народа. Но это, повторяю, были случаи единичные, да и художественный язык произведений как той, так и другой направленности оставался, в общем-то, одинаковым. Теперь же, в ХХ веке, разграничение между этими двумя видами культуры дошло до такой степени, что когда один из них воспринимается как искусство, другой тогда производит впечатление не более чем нелепицы. Это разделение рассекло на две части не только культуру, но и все остальные коммуникативные способности нашего общества. Существуют отдельные газеты для народа и для элиты, отдельное телевидение для них, и даже отдельные политики.

Тарас Бурмистров

Москва и Петербург

Противопоставление Москвы и Петербурга, традиционное в русской культуре со времени появления на свет Северной столицы, предполагает ряд одних и тех же парадигм, казалось бы, незыблемых. Всегда подчеркивалось, что Москва - это город, выросший сам собой, естественно, стихийно, а Петербург был воздвигнут по воле одного человека, возникнув в сказочно короткий срок на пустом и ровном месте. Петербург появился как дерзкий замысел, наперекор стихии, "назло надменному соседу", и потребовал неимоверного напряжения сил от народа, возводившего этот "парадиз" на невских болотах. Петербург был европейским городом, но воспринимался при этом как символ и воплощение жесточайшего азиатского деспотизма, без которого он не смог бы и появиться на свет. Эта победа над стихией придала какой-то зыбкий и двусмысленный колорит самому городу; в его основании уже лежал изначальный порок и изъян; и на всем протяжении петербургской истории не было недостатка в мрачных пророчествах о его скорой и неминуемой гибели. В то же время Москва, воскреснув, как Феникс из пепла, после наполеоновского пожара, казалась городом вечным, черпающим свои силы в самом себе, в отличие от Петербурга, поддерживаемого только насилием. Это постоянное ожидание катастрофы в Петербурге, "возникшем над бездной", в сочетании с внешним его блеском и пышностью, доходящими до театральности, давало постоянное ощущение некой призрачности города и нереальности его. Петербург воспринимается как город фантастический, обманчивый, неуловимый, ускользающий, его постоянно сравнивают с грезой, миражом, видением в противовес трезвой и будничной Москве. И вместе с тем искусственность появления города давала ощущение чрезмерной правильности, выверенности, рациональности, регулярности, геометрической прямолинейности Петербурга, особенно заметными по сравнению с хаотичной, разбросанной и беспорядочно застроенной Москвой. Петербург был первым городом в России, и Москва рядом с ним казалась огромной деревней, но деревней милой, уютной и хлебосольной, в отличие от холодного, туманного и неприветливого Петербурга.

Тарас Бурмистров

"Путешествие по Петербургу"

Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою. Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по Югу, то по Северу, и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России. Я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег. Но этот берег был уже завоеван: я все еще находился в России.