Дурак

«Бей первым.

Никогда не жди, пока тебя ударят. Запомни: бей первым. Бей изо всех сил, бей в нос, в пах, в горло… Не бойся, не убьешь. Дураки живучи, им всегда везет. Так что — бей. Не думай о последствиях, просто — бей. Думай только о следующем ударе, если не получится свалить сразу.

Отвлекающим кинь в лицо, кулаком, пятерней… И, с шагом — удар ногой в колено. Никто не устоит, ломающий удар. И — добивай. Никого не жалей, тебя никто жалеть не будет. Бей, бей, бей! Первым.»

Другие книги автора Андрей Ханжин

Были такие, которые говорили, что он просто сошел с ума от непрерывной тридцатидвухлетней отсидки.

Были другие, будто бы понимающие. Те были любителями рассуждать о мировоззрениях в общем, и о преступной идее в частности. Их понимание о преступлении сводилось к тому, что настоящим преступником является не тот, кто, оказавшись в условиях относительной безнаказанности, нарушает уголовный кодекс. Нет, это просто распущенность. Настоящим преступником, полагали они, является тот, кто в принципе отказывается подчиняться каким-либо запретительным законам, вне зависимости от того, будет ли он за это наказан или нет. Такое ортодоксальное отрицание.

(К фотографии Бомбера)

Паша Бомбер и «Прочие нужды» в студии на записи альбома. Предполагаю, что Бомбер под циклодолом, поскольку в ту пору данное фармакологическое средство было его главным вдохновителем.

Клянусь могилой Яна Кертиса, ни здесь, в местном красном халифате, ни за океаном, ни за проливом — не было команды убойнее, чем «Прочие нужды»!

Из статьи в «Новой газете» узнал, что Бомбер отсидел, откинулся и подался в религию. Крышняк, по ходу, совсем протек. Бывает. Я вот тоже целый год в Нило-Столобенском мужском монастыре прожил. Сантим знает почему. Тоже череп скосоебило от лошадиных доз.

Все началось с прихода следователя в Бутырку.

Корпусный шарахнул дубиной в дверь камеры и прокричал: «Ханжин слегка!» Это означало, что выводят куда- то в пределах тюрьмы. Когда вывозили, то говорили «по сезону».

Часы показывали около одиннадцати утра.

Всю ночь мы шмалили анашу и улеглись только после утренней проверки. Полусонный, побрел с вертухаем в следственный корпус.

В кабинете- невысокий мужиченка лет тридцати пяти, чернявенький, с уголечками мелких, как у рыбки гуппи, глазенок. Безвозрастный костюмчик, синяя шерстяная жилеточка, туфли со стоптанными каблуками. На руках шелуха- псориаз.

И если это жизнь — то не найдётся на земле ни одного человека, который в тайниках души своей, где-то там, глубоко внутри, не желал бы скорейшей собственной смерти. Это желание, эта тайная тёмная страсть проявляется, конечно, не сразу, иначе мы удавили бы себя еще в сладком младенчестве. Но в детстве смерти нет. Ненависть жизни блокируется жаждой познаний. Капкан ещё защёлкнут. Но вот повороты тяжёлого ключа знаний — и всё, что мы постигаем, с каждым мгновением, с каждым забитым в подкорку байтом опыта приближает нас к разочарованию. А ещё позже — и это неизбежно — к чудовищному внутреннему опустошению.

Ну и город… Жуть. Могильник. Будто выдолблен каким-то обезумевшим чёртом в отместку за то, что ослепили его суровые русские ангелы. Нет в этом городе ни вчерашнего дня, ни завтрашнего. Есть лишь одно короткое «сегодня», короткое, как вечность в минуту мучительной смерти. Пыль. Духота. Московское шоссе вместо центральной улицы. Чёрно-серые бетонные дома, расписанные матерными откровениями. У подъезда пасётся ржавая лошадь. Рядом кирпичный барак с выцветшим указателем «Балетная студия». Под вывеской, бессильно обронив голову и пристукивая забинтованным кулаком по выщербленному асфальту, сидит пьяный. Налево от него, метрах в тридцати, разграбленная горожанами церковь. Жарко. Скоро опустятся сумерки и станет чуть прохладнее. Но отчего-то очень не хочется оставаться в этом городе до вечера.

«23 камеры» — не то книга воспоминаний, не то сборник автобиографических рассказов, не то пронизанные философией самопознания тексты, озаглавленные номерами камер, в которых довелось побывать Андрею Ханжину.

Скорее всего это и то, и другое, и третье — воспоминания, рассказы, самопознание.

Популярные книги в жанре Контркультура

Теперь, когда утихла газетная шумиха вокруг «дела Мак-Райдена», я наконец-то решился поведать широкой публике подлинные обстоятельства этой трагичной истории. Не то чтобы я пытался предостеречь человечество — даже если бы я и был уверен в правоте Мак-Райдена, человечество вряд ли прислушается ко мне. А если бы оно и прислушалось — смогло бы оно что-нибудь изменить? Судя по последним поступкам моего несчастного друга, это более чем сомнительно. Итак, я отнюдь не выдвигаю себя на роль Кассандры, а просто излагаю факты — в том виде, в каком они мне известны, ибо больше их изложить теперь уже некому. Хочу сразу предупредить, что я ничего не смыслю в нейрофизиологии и вообще в медицине. Моя специальность — компьютеры. Поэтому суть эксперимента Мак-Райдена я могу изложить лишь в самых общих чертах — впрочем, он и сам изложил ее нам именно в таком виде. Надеюсь, его коллеги простят мне возможные ошибки и неточности.

Что такое Румбо, или, вернее, кто такой Румбо, вы узнаете чуть позже, а пока — внимание! Вы держите в руках не просто книгу, а небольшой образчик технологии будущего, а вернее — временной ретранслятор сознания. Вымыслом ли является данное утверждение, продемонстрирует результат прочтения: если частица чужого разума завладеет вашим сердцем, это будет означать, что ретранслятор сработал корректно.

Теперь о том, кто такой Румбо.

Румбо — это все и никто. Это структурная составляющая возможности. Его появление неизбежно как выбор и истинно как отсутствие такового. Он являет собой вопрос: достаточно ли ценности в жизни, чтобы выносить ее тяжесть? — и ответ на него в лице главного героя. В лице — в прямом смысле этого слова, ибо герой Георгия Злобо на протяжении большей части повествования еще мертв, а мы с вами уже не родились.

Текст взят с сайта автора, без редакторской и и корректорской обработки.

Наверное, я плохой человек. Меня легко обидеть.

Вчера мне исполнилось девятнадцать лет. Да, девятнадцать — это не восемнадцать. Это… другое? Не знаю пока. Родаки (или лучше сказать — предки?) подарили мне всякой шняги. Думают, я счастливей буду, и посчастливев, забуду всю эту пижню, называемую панк-рок.

Радуют тока подаренные полунищими друзьями Зелый Баяц и Мрасный Кедведь. Я и не хотела идти пить с ними… но вроде положено, встала и пошла. А накануне в одиночестве так надралась на своей личной хате, что блевала кровью, и ползала, думая, что вот он, конец мне и пришел. Но ничего, отоспалась, кое-как поднялась от звонка Русого — помнит, оказывается, что я Деньрожденец. И поехала в лесок на МВД, там не пила, сидела тихо. Друзья нажирались активно, а я не могла никак, тока пивасика чуть-чуть, и крохотный кусочек торта… торт раскрошили, насвинячились, измазались по уши в зелёном творожном креме. Ржали и валялись по земле никакие. А когда надумала позвать кого-нибудь на ночевку, чувствуя, что снова пить смогла бы, никто уже не согласился — кто слишком бухой, кто поднадзорный у предков. Ну и пес с ними. Докупила пива себе на дорожку, пока ехала, нарушала закон, распивая в общественном месте, и улыбаясь в растаманской шапке, свежеподаренной, черных джинсовых шортах поверх фантазийных колготок с малиновыми цветочками и в косухе. Из нагрудных карманов смотрели Мрасный Кедведь (красный медведь) и Зелый Баяц (белый заяц, соответственно). Вот и всех радостей…

В электричке было душно, жарко и тряско. Я сидел в уголочке, придавленный толстой бабкой с сумкой на коленях, из которой торчала брезгливая кошачья голова, ноги прижимала огромная коробка черт-те с чем. Эта «соседка» громко болтала с другой такой же бабулей, только в старых джинсах жутких размеров. Вот и представьте теперь себе, каково это — ютиться в уголочке на скользкой скамье электрички, придавленным двумя нехилыми бабами, в жару 32 гр., а вокруг такая вонь, шум, духота-а-а… Блин, и даже окно открыть нельзя — разорвут, у них же котик простудится, или еще чего нибудь отморозится. Две хорошенькие длинноногие девчонки лет 13–15, рыженькая и беленькая, перешептываются напротив меня, стреляют глазками, хихикают над моими драными джинсами и покоцаной футболкой. Облизывают с интересом пара синих и пара зеленых глаз мой пыльный джинсовый «бэг» с пиратской нашивкой, цепак с анархией, 3 булавки в ухе под драным хайром, тертые кеды. Ухмыляются, поспешно отворачиваются, поймав мой ответный взгляд. Смешно малолетним кискам, что «Punks not dead»! Наконец мне надоедают эти гляделки, и я достаю видавший виды плеер, затыкаю уши «Сектором Газа». Захлопываю веки и тащу-у-у-сь! И в прямом и в переносном смысле. Да сколько же мне еще ехать?! Час назад я влез в этот долбаный электровоз, значит, свои тощие ноги я вытащу на воздух только через 40 минут. Ох, дожить бы! Может, покурить пойти? И пить так охото, горло скребет прогорклый, влажный, липкий так называемый, воздух… Начинает подташнивать, спину и то, что ниже ломит:

ИНГВАР — http://dovidka.if.ua/grafomania/ingvar.htm

Источник: http://forum.lgz.ru/viewtopic.php?t=9575&postdays=0&postorder=asc&start=75

« Советник » — путеводитель по хорошим книгам.

Бирлять, лабать, кирять, кочумать, срулять, дрыхлять, барать, лажать.

Сказ и бухтина, анекдот и антрекот, смешно и грешно, спьяну и спохмела.

Несовершеннолетним и девицам не рекомендовано.

Дуги Бримсон — один из самых известных и противоречивых исследователей движения футбольных фанатов — рассказывает, почему хулиганы остаются главной проблемой футбола, и объясняет, как конфликты на трибунах за тридцать лет превратились в тщательно продуманные хулиганские акции.

Наступает время превращений. Привычная последовательность ритмов обнаружила вдруг немеющую глубину — так слушаешь китайскую музыку, и, когда наконец начинаешь чувствовать и понимать ее иноязычную прелесть, испытываешь сладость узнавания красоты и вот-вот начнешь тихонько кивать головой, чуть склонив ее к левому плечу, полузакрыв глаза — тут тебе и говорят, что в этой музыке главное — паузы, сквозь которые просачивается молчание. Сюжет оказывается наполненным содержанием, содержание — подтекстом, а все вместе лишь некоторое мерцание стиля. Похоже на наступление осени. Осень, впрочем, действительно наступила. Еще одна улика. Осень не наступила, как это бывало раньше, не пришла вслед за летом, но лето исподволь переродилось в осень, точно жужжащее стрекочущее насекомое с неполным циклом превращения. Этот жутковатый процесс протекает прикровенно, его осознаешь только постфактум, когда сталкиваешься с результатом. С царственной пустотой тополиной кроны за окном. Пустота просачивается, в прорехи биологии, заполняет паузы в ритмическом рисунке природного цикла. Точно частичная амнезия. Как звали соседского мальчика — помню, а кто была та женщина с бутылкой молока, похожая на фразу из забытого рассказа? Ось симметрии этого орнамента выражена числом гораздо большим, чем казалось всю жизнь. Что касается смены сезонов, их взаимной беременности, то это всего лишь еще один пример стирания граней. Стирание граней составляет суть превращения. Осенний день исподволь превращается в дождливый вечер, как земноводное. Какие-то метафизиологические процессы не явно, но внятно протекают в материнской утробе ночи, из которой рождается все. Время испытывает превращения. Оно становится все более непредсказуемым в своем поведении. Вообще, там, где прежде говорилось о течении, теперь приходится говорить о поведении — Разману это понравится. Материальные процессы приобретают личностный характер. Окружающий мир наполняется призраками. Время то сокращается до мановения, вспышки, всплеска бабочкиной тени под лампой, то удлиняется до размеров эона. Четверг может наступить, как инфаркт, но нет никакой уверенности, что за ним последует пятница. Требуется отыскать новую точку отсчета, вовне. Но, увы, вовне наблюдается только всеобщее стирание граней и наступление сентября. Осень успокаивает, но не умиротворяет. Всякий человек в определенный момент своей жизни испытывает то же, что проснувшийся Рип ван Винкль. Посередине осени. Посередине старости. Сентябрь холоден и лучезарен. В его светоносности есть что-то оркестровое. Зрение слабеет и становится больше света, кажется формы вещей растворяются, перерождаются в сияющую субстанцию — еще одно свидетельство всеобщей закономерности. Свет сочится из пор темноты. Мир являет свое единство, как основу многообразия — и наоборот, — ускользающую основу, подобие бесконечной матрешки. Сентябрь уже присутствует в апреле. Старик уже присутствует в мальчике — или это не один и тот же человек? И если тот мальчуган на фотографии не я, то кто же тогда этот старик в зеркале? Будущее уже присутствует в памяти — этим, видимо, объясняется дар прозорливости. Свойственный старцам, а не юношам. Будущее просачивается в пустоты, выжженные амнезией. Память не разрушается, но расползается, теряя привычную линейность, превращаясь. Разрушена структура момента. Реальность приобретает фактуру сна. То есть в окружающем становится все меньше меня — ведь и в сновидении я присутствую лишь номинально. Возможно, все это уже начавшееся последнее превращение. Возможно, оно произойдет так же прикровенно и незаметно, как наступление осени. Кому будет сниться мой сон, когда меня не останется совсем? Что ж, пусть досмотрит Разман. Слабеет зрение, слабеет слух, память о прошедшем и чувство настоящего, пространство же космоса увеличивается, открываются перспективы осенних полей и младенчески ясное громадное небо холодит затылок. Это ясность старика, в одно прекрасное утро проснувшегося младенцем. Такое впечатление, будто для чего-то освобождается место. Пространство и время носят теперь пенсионный характер. Но при этом невозможно ничего успеть, какая-нибудь бытовая ерунда закупоривает время, как тромб. Сходить в ЖЭК — уже что-то из древнегреческой мифологии. Старость не успокаивает, но оглушает. И нет никакой точки опоры вовне, ибо стирание граней — процесс динамический. Старость напоминает замедленный взрыв, если слово «замедленный» здесь применимо, ведь время, как система отсчета, улетучилось, превратилось. Можно попытаться объяснить все физиологически. Угасают функции определенных желез, перестраиваются внутренние ритмы. Гормоны, ферменты, склероз, уход на пенсию. Но, во-первых, это все та же бесконечная матрешка: старость объяснять физиологией, а физиологию — старостью; а во-вторых, Разман никогда не примет даже попытки подобного объяснения. Он уже как-то объяснял все текущие перемены марсианской войной. Точнее, войной миров, вторжением из другого измерения, нарушившим целостность четырехмерной вселенной и отозвавшимся в истонченной и чуткой стариковской душе. Разман — практический метафизик и вздорный человек. Наше состязание вступило в фазу завершения, но о нем, естественно, не упоминается. В доме повешенного не говорят о веревке. В связи с этим умолчанием — да и не только с ним — мне порой кажется, что я забыл что-то необыкновенно важное, точно потерял точку опоры вовне. При этом я прекрасно помню сам факт, но что-то неуловимое сверх него ускользает невозвратимо. Нечто существенное, и более того — присутствующее, но неуловимое, как тонкий запах лекарств, как забытая музыкальная фраза. Еще один привет из мира призраков, довольно насмешливый. Впрочем, иногда происходит и обратное. Если память мне не изменяет — если мне не изменяет прошлое, — то все теперешние мои пенсионные внутренние монологи, и диалоги, и бурлески, и весь этот радиотеатр до смешного напоминает, более того — совпадает /текстологически/ с театром одиночества моей юности. К которой отношусь без умиления, но и без плебейского презрения и стыда институтки, свойственных многим. Стыдиться прошлого, тем более столь давнего, как юность, даже если оно исполнено реальной вины, — все равно что стыдиться описанных во младенчестве пеленок. Честность взаимоотношений исключает стыд. Он свидетельствует скорее о том, что в теперешнем состоянии не все в порядке, может быть это — момент узнавания в себе вины. Должно быть я избегаю этого в силу нетождественности своей личности во времени. Я не отождествляю себя с тем болезненно-угрюмым юношей, отношусь к нему, как к лицу в известной степени постороннему, а постороннего легче понять, простить и не стыдиться, чем самого себя. Личность неуловима, личина за личиной, маска под маской, прорастание граней, не поддающееся анализу — пока не останется только пыльное перелистывание собственных прошлых лиц в семейном альбоме. Хотя, быть может, идентификация и состоит в признании — осознании своей вины. Быть может, интуиция и чувство вины родственны. Фольклорная интуиция, народное сознание создало универсальный образ матрешки, космической игрушки, не столько веселый, сколько насмешливый. Мы все постепенно переходим в мир фольклора, в сновидение, в страшноватую сказку старости. Зрелость оказалась лишь эпизодом. Соло на дудочке — и вот оркестр вступает опять. Но и в самую трезвую пору своей молодости, когда нехитрая эта мелодия казалась единственным, виртуозным, предельным, и душа не ведала контрапункта — думалось почти то же самое. Угрюмо-мечтательный юноша после очередного поражения в очередной сфере бытия лежал на топчане в случайной квартире и думал о времени, о смерти, о всех тех отроческих вопросах, что занимают меня сейчас, в этом, должно быть уже окончательно переходном возрасте. С годами, очевидно, не становишься умнее. С годами становишься старее. И то, о чем думал юноша, старик знает. Одна и та же мысль, но в теперешнем возрасте в ней открывается новое измерение, ей придается нечто существенное, присутствующее и неуловимое, как самое жизнь. Жизнь — это погоня за собственным «я». Жизнь — матрешка, хотя Размана стошнило бы от такой чудовищной вульгарности. Впрочем, некогда не предугадаешь его реакцию. Он стилист и подчиняется материалу. Возможно даже, что и психосоматические сетования придутся ему по душе, он тут же сочинит биомистическую теорию угасания, что-нибудь вроде рентгеногаруспики или неоастрологии. Предложит, скажем, по анализу стариковской мочи предсказывать вспышки сверхновых звезд или иные астрономические открытия. На том основании, что старик — явление уже почти природного, почти минерального характера. Грань почти стерлась. Скоро она сотрется совсем, тогда меня заколотят в красный ящик, отнесут на кладбище и закопают в землю, как Рукова. Остается ждать. Остается созерцание. Все пять чувств растворяются друг в друге, слабеют. Бессонными и безмысленными ночами я слушаю темноту. Я осязаю холодный и колючий свет сентября. Память сродни вкусу и запаху. Старческое безделье порождает синкретическое видение мира. Но мне и правда часто снится собственное детство. Эти сны пугают меня. И у меня нет внуков. Старость всегда одинока. Как можно сообщаться с человеком, живущим в замедленном взрыве. Старость — это водоворот; все предметы и представления, дробясь и деформируясь, стремятся по концентрическим окружностям, чтобы быть всосанными в воронку моего созерцания. Наверное, такова схема умирания. Все, распадаясь, несется по кругу к последней неподвижности, статичности моего сознания, которому уже некуда двигаться. Поэтому теперь все остальное движется по отношению к нему. Осень, если взглянуть неформально, куда в большей степени сезон превращений, чем весна. Это отнюдь не мрачный взгляд на вещи. Это своевременный взгляд. Меня вообще поражает своевременность происходящего, точно судьба выверена по секундомеру. И величайшая милость к нам может быть выражена в двух словах: «Никогда не поздно». Как вовремя открыли мне глаза на сущность китайской музыки, — трагедия возникла бы из чувства опоздания, но оно само свидетельствовало бы о несвоевременности открытия. Осознание же своевременности и уместности — суть смирение, зачисленное в разряд вредных анахронизмов. Я жду. Может быть что-то самое важное откроется мне в самый последний миг. А пока продолжается замедленный взрыв превращения, и все эти осенние прорехи, разрывы, пустоты и умолчания свидетельствуют вовсе не о дискретности мира; они свидетельствуют о его предельной конкретности. Конкретно: я сижу на табуретке и жду Размана.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Роман «Эхо прошедшего» Веры Андреевой, дочери известного русского писателя Леонида Андреева, 115-летний юбилей со дня рождения которого отмечается в этом году, является продолжением книги «Дом на Черной речке».

Вера Леонидовна была знакома со многими замечательными людьми: Мариной Цветаевой, Константином Бальмонтом, Сашей Черным, Александром Вертинским. Рассказам о встречах с ними, а также о скитаниях вдали от родины, которые пришлись на детство и юность писательницы, посвящена эта книга.

Повесть "Дом на Черной речке" основана на автобиографическом материале. Ее автор - дочь изввестного русского писателя Леонида Николаевича Андреева - рассказывает о жизни своей семьи, воссоздает образ отца, описывает его окружение. Интересные страницы посвящены И.Е. Репину и его "Пенатам".

Предисловие и подготовка текста С. Шумихина

"Наше наследие", 1989, № 6

Михаил Андреевич Осоргин (литературный псевдоним, настоящая фамилия — Ильин) — русский писатель, чьи книги многим читателям в СССР еще предстоит впервые раскрыть. За 47 лет литературной деятельности им было написано более двадцати книг: пять романов, в том числе — "Сивцев Вражек" (1928). где дано неприкрашенное изображение революционных испытаний (после появления на страницах парижских "Современных записок" роман сразу вывел автора в первые ряды писателей русской эмиграции), "Свидетель истории" (1932) — о первой русской революции 1905–1906 гг., в которой Осоргин активно участвовал, "Вольный каменщик" (1938), рассказывающий о масонских ложах эмиграции, которые Осоргин тоже знал не понаслышке, будучи членом одной из них; несколько повестей и сборников рассказов, воспоминания, а также множество журнальных и газетных статей, очерков, эссе… Наследие большое и значительное, пока еще (надеемся, что ненадолго) остающееся на родине Осоргина непрочитанным и неизвестным (за редкими исключениями, о которых сейчас мало кто помнит, как, например, о том, что перевод когда-то прославившей театр Вахтангова и до сих пор не сходящей с репертуара "Принцессы Турандот" Карло Гоцци был сделан Осоргиным).

В книгу вошли написанные в разное время произведения Михаила Гиголашвили, автора романа-бестселлера «Толмач» (СПб.; М.: Лимбус Пресс, 2003). Язык его рассказов и повестей чрезвычайно выразителен и гибок. Их отличают зоркость глаза, живость действия, острота фабул, умение изображать жизнь не только сегодняшнего дня («Вротердам», «Голая проза») или разных времен и народов («Лука», «Царь воровской»), но и фантасмагорию «тонкого» мира духов, магов, колдунов («Бесиада»), Интонации, искусно расставленные акценты, богатая лексика, оригинальная речь позволяют судить о культурном уровне, характерах и образе жизни очень разных, своеобразных персонажей. Юмор, местами великолепный («Морфемика», «Заговорщики»), первоначально кажется циническим, но такое впечатление поверхностно: писатель, за плечами которого большой жизненный опыт, любит и жалеет своих героев. Кажется, что ему органически присущи сострадание и человечность — главные составляющие его полновесной прозы.