Детство

Устал… Сейчас еще минут пятнадцать посижу — и пойду за Люськой в садик. Времени уже впритык. Есть хочется, тошнит с голодухи, черт! Все из-за этой девчонки, дуры набитой.

Ну что ж, сами виноваты. Мама первая виновата. С чего все началось? Пришла четыре месяца назад и сказала, что есть не хочет, на работе, дескать, обедала. День на работе, другой, третий, фиг я поверил, что она деньги на жратву в столовке тратит. Пристал на четвертый вечер, а она — ни в какую. «Тошнит, — говорит, — Боб, и все». Я сначала, олух, немного успокоился, думал, прибавления ждем. Мало ли, у них, у взрослых, своя жизнь, может, где мужика подцепила, все отец Люське нужен, а то она родного папашку, погань фашистскую, раз в год набегающего, дядей зовет, да за маму от него прячется. Вцепится в юбку и глазами от испуга хлопает. Я уж размечтался, думал: может, кооператор какой, деньги в доме появятся, не станет же мама еще одного оглоеда рожать на нашу голову без прикрытия. После сообразил: дурья твоя башка, какой кооператор за медсестру с ее окладом попрет. Им девки шикарные требуются, чтоб кольца да серьги, а мы, шантрапа нищая, кому нужны? Может, решил, порядочного какого нашла, да и порядочный, фиг с маслам, пойдет, где двое короткоштанников, себя бы, дай Бог, прокормить. В общем, терпел два месяца, опять пристал, а она мне: «Боб, я серьезно говорю, я — старая кочерыжка, мне ничего уже в этой жизни не надо, только чтоб тебя из армии живого встретить, да Люську успеть замуж спихнуть. За меня не беспокойся, я свою меру знаю, с голода не помру». Стоит, смотрит проникновенно, да слюни с голодухи сглатывает. Я покумекал-покумекал. «Ладно, — говорю, — у меня обед в школе бесплатный, а ты вообще ни черта не жрешь. Сама дистрофия, другим дистрофикам уколы делаешь для укрепления организма. Впрочем, там и жирные попадаются. И, в общем, так: ты женщина, тебе нормально питаться надо. Я сказал. Оставишь Люську сиротой — на том свете локти кусать будешь. А я переживу на столовке — мне этого по горло хватает». Она — мне: «Боб, не дури. У тебя организм растущий, тебе сейчас надо есть и есть, хоть что-то. И так я вам витамины с работы таскаю. Тебе мясо нужно, балбес, белки, кальций, зубы все к свадьбе потеряешь. И хватит, вообще, скорлупу от яиц свиньям выбрасывать, можно в кофемолке смолоть, и Люське в кашу, она не привередливая, съест». У меня аж сердце екнуло. Да, — думаю, — плохи наши дела, коли до такого дошло. А я ей еще хотел рассказать как Крылов на физре в голодный обморок свалился. У них, вообще, семья многодетная, папаша триста приносит, а мать с младшим сидит, так он свой бесплатный обед втихомолку по термосам прячет, есть такие термосы-кружки, как раз для наших блошиных обедов. Я так только хлеб таскал, пока вволю давали, а теперь… Сволочи! До чего людей довели… А Крыловы — сами дураки, нашли время плодиться. «В общем, — говорю, — ты как хочешь, а я тоже на диету сажусь». Она уж ругалась-ругалась, а что сделает? Мне-то пальто в куртку давно превратилось, и у Люськи сапоги с дырами на носках, черти, делать нормально даже для мелюзги разучились. Хоть бы бабка валенки из деравни прислала, так у них самих теперь нет, пишет. Так что, поджал я живот, сапоги Люське вытянули, а она, мерзавка, пигалица болотная, дистрофик, сопля четырехлетняя, выдала вчера: «Я есть не хочу, мы в садике и завтракали, и обедали, я лучше Катю (куклу, то бишь, любимую) покормлю». Ну, я заорал на нее, почище, чем папаша, сволочь начальская, мама, бедная, на кухню убежала, расплакалась, ничего, зато эта все съела, как миленькая, тарелку аж облизала, только ревела потом, стерва, три часа до икоты. Когда Люську уложили все-таки, мама сказала: «Боб, ты уже большой мальчик, давай договоримся, мне тут в поликлинике предложили в две смены работать. Я отказалась, а сейчас, думаю, надо. Придется тебе Люську из сада забирать. Я штопать буду, гладить, а стирку, да посуду, да магазины на тебя оставлю, благо, машина стиральная пашет, без проблем. Если осилим — суббота-воскресенье — ваши дни, хорошо?» Что делать? Хочешь жить — умей вертеться. Взял талоны (подтираться ими, что ли?), купил сегодня мяса, продал, пятерку выручил, Люське яблок купил, все витамины живые. Мама-то не разрешает, думает, секанут менты — ничего-ничего, их какое дело собачье, дармоеды чертовы, как возьмут, так и выпустят…

Другие книги автора Оксана Валентиновна Аболина

Хокку (хайку) заката. Начальные стихи заката. Так называется эта повесть, если перевести слово «хокку» (начальные стихи) буквально. Полустрофа танка, три первых его строчки, хокку вышел из комического жанра и отправился в свое долгое-долгое путешествие в искусстве пятьсот с лишним лет назад. Хокку постоянно развивалось — от комедии к лирике, от лирики к гражданскому пафосу. Первоначально — трехстишие, состоящее из двух опоясывающих пятисложных стихов и одного семисложного посередине — к описываемому времени оно приняло совершенно свободную форму написания.

Из глоссария

Зачем написана повесть, где нет героя. Нет смысла. Идеи. Проблемы, фабулы. Темы. Сюжета. Зачем? Только ли потому, что кто-то задался целью написать эту невероятную повесть?

* * *

Даже если поверишь, что ты — подобие подобия, которое, в свою очередь, тоже чье-то подобие, — то, все равно, всегда остается надежда, что мы — незамкнутая система, и существует Некто, кто истинен и дал этой цепи начало.

* * *

Кого в нас больше — Христа или Иуды? Мог бы Данко стать человекодавом? А наоборот?

Пещера была просторной, но невысокой, и в дальнем её конце, где пологий свод приближался к земле, прятался лаз. Чёрт его знает, какие твари могли повылезать оттуда, когда угаснет костёр. Разумнее было б заделать дыру, так безопаснее, но в неё довольно резво вытягивало едкий густой дым. Не сидеть же всю ночь напролёт в наморднике-респираторе. Тем более, что пещера была такой уютной, домашней, словно с нетерпением ждала появления изнемогшего путника — разве что ковёр пред ним не расстелила. Впрочем, пусть не для него, но для кого-то другого она была явно предназначена. Однако рядовой Кукушкин имел все основания сомневаться, что этот неведомый кто-то заявится сюда нынешней ночью. Не в такую, мать-перемать, непогоду.

В Вяземском саду пропала скамейка. Вчера стояла на месте, а сегодня — нет как нет — словно её никогда и не было. Вряд ли бы кто заметил исчезновение одной-единственной скамейки, всё-таки в саду их более, чем достаточно, но то, что нет этой — расстроило многих. Это была уникальная скамья. И не потому, что на ней восседала какая-нибудь заморская знаменитость, и не потому, что её изукрасили художники-граффитисты, и не потому, что инженеры её спроектировали по особой конструкции. Нет, на вид она была самая обыкновенная. Только располагалась не там, где положено — на аллее, а в глубине сада, прямо на газоне, под сенью тополей, где всегда тень и тишь: детская площадка в одном углу сада, футбольное поле — в другом, собачники гуляют совсем в стороне. А наверху — кто-то подвесил скворечники, птички порхают, ветерок — идиллия, а не место. Наверное, много лет назад и пропавшая скамейка стояла на аллее, среди своих сестёр, но кипящая адреналином молодёжь перетащила её сюда по наитию, чувствуя, что уж больно место для отдыха удобное.

Моё имя, моё главное имя (впрочем, я теперь иногда сомневаюсь в том, что оно главное), в общем, то имя, что дали мне при рождении (о других я скажу позже) — Игорь. Мать с отцом выбрали его заранее, как только узнали, что у них родится мальчик. Я закрываю глаза и отчётливо представляю себе эту картину: мои родители, немолодые (я поздний ребёнок), но и до возраста социальной эвтаназии им ещё добрых двадцать лет — вот они сидят в уютной, стилизованной под девятнадцатый век, беседке…

До новогодних курантов было ещё далеко — часа полтора, не меньше, — но мальчишки по всему городу уже вовсю запускали петарды. Хлопки, взрывы, радостные крики не переставая сменяли друг друга. Свою лепту в весёлый шум и гвалт вносили и водители легковушек, они приветствовали приближающийся Новый Год автомобильными гудками. «Не заснёт Машка, если молодняк не угомонится, — подумал Муравский. — Расшумелись, огольцы». Вот опять грохнуло совсем близко, и кто-то по-разбойничьи лихо засвистал. Муравский выглянул за окно. В поле зрения никого. По улице легкомысленно танцевали снежинки, и на карнизе толстым слоем, словно ватное одеяло, лежал мягкий, пушистый снег. Всё было белым-бело. Муравский вздрогнул, ему стало не по себе. Когда-то и он любил кататься на лыжах и кидаться снежками, но всё на свете проходит, и его любовь к зиме сменилась стойкой неприязнью. Скорей бы весна!

В жаркий июльский полдень, когда воздух расплывался маревом и ржаво дребезжал от зноя, в графстве Сассекс, в тихом уютном местечке Пилтдаун, из недавно заброшенного рудника вылезали люди. В руднике прежде добывали гравий, а затем участок купил мистер Чарльз Доусон, и теперь здесь проводились тщательные археологические раскопки.

Мистер Доусон смолоду был адвокатом, но юриспруденция ему скоро наскучила, нетерпеливая натура требовала приключений и открытий, а пуританское воспитание столь сильно отшатнуло от Церкви, что он готов был всё своё свободное время и деньги потратить на развитие науки, дабы силы разума восторжествовали над мёртвыми догмами.

К тому моменту, как в коридоре резко и протяжно взвыл звонок, в моем лексиконе вообще не осталось приличных слов. Только редкостные заковыристые буквосочетания — по три, по четыре, по пять штук в ряд. Их было настолько много, что мне чудилось — еще немного и взорвусь, если не выплесну их наружу. Но приходилось терпеть, заткнув их шомполом здравого смысла в глотку — в углу кухни сидел, съежившись, соседский Васька. Загнать его в свою комнату мне мешала сопливая интеллигентская слабохарактерность. Жалко было, засранца. Братан перед тем, как уйти в путягу,[1]

Популярные книги в жанре Современная проза

Каждому снятся свои кошмары. Мне вот опять приснился отец.

Он стоит у аптечного прилавка, загородив его своим мощным торсом. Я не вижу, что он делает, но догадываюсь: он набирает лекарство в шприц. Похоже, это адреналин. Черная ампула. 10 кубиков смерти. И когда он медленно разворачивается ко мне, сердце мое проваливается в желудок, а ноги становятся слабыми, как у тряпичной куклы. Отец смотрит прямо сквозь меня. И я понимаю, что сейчас за моей спиной стоит сын. В этом сне ему всегда пять лет. Он доверчиво улыбается деду и не чувствует исходящей от него угрозы. Мне хочется крикнуть ему, чтобы он бежал, как можно быстрее бежал отсюда, но когда я открываю рот и рву наружу легкие, из них не вырывается ни звука. Мы находимся в мире, где всегда тишина. Отец надвигается, а я не могу тронуться с места, несмотря на то, что единственное мое желание — загородить сына собой, пока он не убежит. Только он никак не может понять, что ему надо как можно быстрее спасаться. И когда отец оказывается уже рядом со мной, последним усилием я кидаюсь ему под ноги, чтобы заставить его споткнуться, упасть, хоть на секунду задержаться. Малыш еще мгновение оцепенело на все это смотрит, он хочет мне помочь, я машу ему — беги, вкладывая в этот жест все свое отчаяние. И он срывается с места и со всех ног несется к выходу. Только он ведь еще маленький. Я пытаюсь обхватить ноги отца руками, чтобы еще немного его задержать.

У женщины — четвёртые роды за четыре года… Недаром роженица беспокоится за новорождённого, ведь трое детей, родившихся раньше, — мертвы. Но так ли хорошо, что четвёртый выжил?

Джорджу уже 31 год, но он ещё ни разу близко не общался с женщинами, даже избегал их прикосновений. Он даже стал священником, чтобы свести к минимуму соблазны. Но ничто так не возбуждает женщин, как проявление в мужчине скромности и застенчивости…

Так уйдем с этих игр, уступим место хватающим! Пусть они зарятся на эти ненадежные блага, чтобы вся их жизнь стала еще более ненадежной.

Сенека. “Нравственные письма к Луцилию”.

Борис Федорович купил дачу на Карельском перешейке за тридцать пять тысяч долларов и теперь благоустраивал ее. Все было в порядке, кроме туалета, который не нравился: узкий, темный. Надо перенести на новое место и расширить. Тут плотник подвернулся. Пришел из города искать работу. Договорились. В субботу должны приехать гости, поэтому Борис Федорович поторапливал. Плотник все сделал как полагается. Понукать не было нужды. Он был одет в афганку, штаны с карманами, на голове жесткая полевая шляпа. Видно, что служил в армии. Запомнились его торчащие, как корчётка, усы. Он приволакивал ногу. Борису Федоровичу он понравился своей напористостью. Переубедить его было невозможно. Когда плотник копал яму, наткнулся на валун. Борис Федорович приказал рыть яму в другом месте. Но плотник не согласился, подкопал камень, принес вагу и вывернул валун из гнезда на подставленную доску.

У коровы пропало молоко. Уж не Джадсон ли его ворует, думалось старику? Убил же он собаку старика. Ночью старик отправился следить за коровой. Та мирно стояла, жуя свою жвачку и поглядывая на луну. За час до рассвета вымя было полным. И тут старик увидел ее. Большая черная змея, мамба, длиной восемь футов и толщиной в руку человека, ползла по сырой траве прямо к корове, и притом быстро. Мамба подняла переднюю часть своего черного тела прямо под выменем коровы, взяла один из толстых сосков и начала пить молоко. Так было и на следующую ночь. А на третью ночь с ним пошел Джадсон — человек, убивавший чужих собак. Когда кусает черная мамба, все происходит очень быстро.

Открывает августовский номер 2016-го года подборка «Современный немецкий рассказ». Первый — «Лучшие годы» писательницы, литературного критика и журналистки Эльке Хайденрайх. В крайне прохладных отношениях восьмидесятилетней матери и вполне зрелой дочери во время совместной краткой поездки в Италию неожиданно намечается потепление, и оказывается, что мать и дочь роднит общий любовный опыт. Перевод Елены Леенсон.

«Зимняя рыба» Грегора Зандера(1968). Не больно-то удачная рыбалка сводит вместе трех одиноких мужчин. Перевод Анатолия Егоршева.

Луц Зайлер(1963) — «Зов». Сдавая эстетику и отвечая на вопрос «Прекрасное», герой впадает в некий транс и превращается в себя же малого ребенка, некогда звавшего подружек-близнецов и этим зовом одновременно как бы воспевавшего «родную деревню, мой мир, свое одиночество и собственный голос». Перевод Анатолия Егоршева.

Рассказ Кристы Вольф (1929–2011) «Август» в переводе Нины Федоровой. Пожилой вдовец, водитель туристического автобуса, вспоминает за рулем пору сиротского послевоенного детства в туберкулезной лечебнице.

«На роликах» писателя и режиссера Торстена Шульца (1959). По внезапной прихоти парализованной матери сын везет ее через всю Германию на день рождения отца, ушедшего к другой женщине полвека назад. Но, как оказалось по приезде на место, ни отца, ни другую женщину время тоже не пощадило… Перевод Дарьи Андреевой.

Носить зимнюю одежду я терпеть ненавижу, хотя в шкафу её навалом. Зимняя одежда тяжёлая, и в ней чувствуешь себя неповоротливо, словно на тебя скафандр напялили. А скафандр хорош только для выходов в открытый космос. А в открытом городе всё-таки лучше без него. Поэтому, пока погода позволяет, я до упора хожу в летней ветровке, нацепив под неё свитер. Для меня это оптимальное решение: тепло, а главное, что руки-ноги свободно двигаются, и вообще можно притвориться, что сейчас лето, только небо хмурое и деревья лысые. А когда лето, то чувствуешь себя веселее. До нуля спокойно можно обойтись без куртки. Когда несильно ниже, градусов до 5-10, тоже можно, только на свитер приходится ещё напяливать тёплую безрукавку — грудь греет, а руки всё равно свободные, маши сколько влезет. Не понимаю, почему, как только подует первый осенний ветерок, все залезают в пуховики и становятся похожи на снеговиков. Ну, кому как нравится.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Мама и папа, очень прошу, не читайте больше мой дневник — я ведь знаю, как и что у меня лежит — вечно все с столе перевернуто. Не обижайтесь, пожалуйста. Алеша.

18 апреля 198. г.

Старый дневник кончился. Завожу новый. А вместе с ним постараюсь начать новую жиамь. Только, наверное, опять не получится. Но — попробую, чем черт не шутит.

Если подвести итоги старой жизни, то ничего веселого. Школа, самбо, начал писать стихи, стал немного больше думать. И все… Как жить дальше — не знаю.

Когда на болит голова (а это бывает все реже), можно на делить мир на две половины: когда, дескать, голова болит и когда — нет. Когда не болит голоаа — мир разноцветен, ярок, как в детстве. Душа переполняется восторгом. Ты источаешь аромат обаяния. Вокруг тебя все становится добрей и чище.

Жизнь огромна, прекрасна, и все еще впереди. Цветы, блики солнца, радость, любовь — когда не болит голова… Когда не болит голова, ты, естественно, не веришь, что она заболит снова… Это так хорошо!

Если человек создан по образу и подобию Божию, то это значит, что каждый человек, в общих своих проявлениях, независимо от пола, убеждений, национальности и других отличительных признаков является Богом. Но поскольку этого мы в жизни явно не видим, то остается предположить, что, очевидно, общее между человеком и Богом — это потенциал бесконечных возможностей. И человек — потенциал бесконечных возможностей, но еще не раскрытый. И Бог — потенциал бесконечных возможностей, но раскрывающийся в действии. И для подтверждения этого (но, разумеется, отнюдь не только с этой целью, она, скорее, является следствием, опять-таки не единственным и далеко не главным) был послан Христос, чтобы представить персонализированного Богочеловека. И, возможно, это доказывает, а, возможно, и нет, что каждый человек — потенциальный зародыш потенциальной Вселенной — не микро-, а макро-Вселенной. И если это так, то да будет так.

Шел дождь, моросящий, зябкий. Опавшие листья набухли, пропитавшись влагой. В их мокрой податливости шерстяные тапки сразу же утонули, промокли насквозь, неприятно холодя ноги и сползая с щиколоток. Боясь потерять их в темноте, мальчик снял их на всякий случай, выжал и, сунув в карман шорт, торопливо побежал к стоявшей в дальнем конце сада уборной.

На середине тропинки, загораживая дорогу, его поджидал высокий гнилой пень с вылезающими кривыми толстыми корягами, который давно уже грозился выкорчевать отец, но так пока и не успел собраться. Этот пень и днем внушал мальчику беспричинный страх, что-то пряталось в нем, темное, ужасное, леденящее, но при свете дня он все же чувствовал себя намного увереннее и, подавляя беспокойство, шевелящееся в голове, залезал на него и спрыгивал вниз помногу раз, удовлетворяя инстинкт преодоления и смутно помня о том, что придет вечер, а с ним мрак, и это препятствие снова станет позорно необоримым. Оцепенело напрягая мозг, стараясь ни о чем не думать, прижав к бокам локти, руки — в карманы, он бежал все медленнее, потом перешел на шаг, робкий, осторожный, а а двух метрах от пня и вовсе остановился, не видя его, но зная внутри себя, что он — на черте, через которую, как ни бейся, не сможет перейти.