Дело Овсянникова

Анатолий Федорович Кони

ДЕЛО ОВСЯННИКОВА

ИЗ ЗАПИСОК И ВОСПОМИНАНИЙ СУДЕБНОГО ДЕЯТЕЛЯ

Не знаете ли вы чего-нибудь о причинах пожара этой огромной паровой мельницы на Измайловском проспекте против станции Варшавской дороги?" спросил меня министр юстиции граф Пален, прибавив, что, проезжая накануне вечером мимо, он был поражен грандиозностью картины этого пожара. "Вероятно, я получу в свое время полицейское извещение, если есть признаки поджога", - отвечал я и, приехав в прокурорскую камеру (я был в это время, т. е. в 1874 году, прокурором Петербургского окружного суда), действительно нашел коротенькое сообщение полиции о том, что признаков поджога, вызвавшего пожар мельницы коммерции советника Овсянникова, не оказывается. Меня смутила краткость этого заявления, его ненужность по закону и его поспешная категоричность в связи с рассказом графа Палена. Я поручил моему покойному товарищу, энергичному А. А. Маркову, поехать на место и произвести личное дознание.

Другие книги автора Анатолий Фёдорович Кони

Выдающийся судебный деятель и ученый-юрист, блестящий оратор и талантливый писатель-мемуарист, Анатолий Федорович Кони был одним из образованнейших людей своего времени.

Его теоретические работы по вопросам права и судебные речи без преувеличения можно отнести к высшим достижениям русской юридической мысли. В третий том вошли его судебные речи в качестве обвинителя, а также кассационные заключения и напутствия присяжным.

Настоящий очерк в сущности касается вопроса педагогического, то есть вопроса о том, не следует ли при современном состоянии уголовного процесса расширить его академическое преподавание в сторону подробного исследования и установления нравственных начал, которым должно принадлежать видное и законное влияние в деле отправления уголовного правосудия.

Нет сомнения, что историко-догматическая сторона в преподавании уголовного процесса везде должна занимать подобающее ей по праву место, но думается, что настало время наряду с историей и догмою осветить и те разнородные вопросы, возникающие в каждой стадии процесса, которые подлежат разрешению согласно существенным требованиям нравственного закона — этого non scripta, sed nata lex (Не писанный, но естественный закон). Ими у нас до сих пор почти никто систематически не занимался, а между тем нравственным началам, как мне кажется, принадлежит в будущем первенствующая роль в исследовании условий и обстановки уголовного процесса. Формы судопроизводства теперь повсюду более или менее прочно установились. Точно так же определился и взгляд на ценность, пригодность и целесообразность различных судебных учреждений. Законодательство, под влиянием временных ослеплений, может, конечно, отступать назад и возвращаться к устарелым и отжившим учреждениям, но на коренные начала правосудия — гласность, устность, непосредственность и свободную оценку доказательств — оно серьезно посягнуть не решится.

Выдающийся судебный деятель и ученый-юрист, блестящий оратор и талантливый писатель-мемуарист, Анатолий Федорович Кони был одним из образованнейших людей своего времени.

Его теоретические работы по вопросам права и судебные речи без преувеличения можно отнести к высшим достижениям русской юридической мысли. В пятом томе изложены очерки Кони биографического характера.

Выдающийся судебный деятель и ученый-юрист, блестящий оратор и талантливый писатель-мемуарист, Анатолий Федорович Кони был одним из образованнейших людей своего времени.

Его теоретические работы по вопросам права и судебные речи без преувеличения можно отнести к высшим достижениям русской юридической мысли. В четвертом томе изложены правовые воззрения А.Ф. Кони.

Анатолий Федорович Кони

ПЕТЕРБУРГ. ВОСПОМИНАНИЯ СТАРОЖИЛА

МЕМУАРЫ

Не один Петербург настоящих дней - пустынный, безжизненный и "оброшенный", - но и тот огромный и густо населенный, роскошно обстроенный город, полный торгового и уличного движения, каким он был перед злополучной войной до 1915 года, во многом отличается от Петербурга с начала пятидесятых до половины шестидесятых годов, не только своим внешним видом, обычаями и условиями жизни, но даже и названием.

Выдающийся судебный деятель и ученый-юрист, блестящий оратор и талантливый писатель-мемуарист, Анатолий Федорович Кони был одним из образованнейших людей своего времени.

Его теоретические работы по вопросам права и судебные речи без преувеличения можно отнести к высшим достижениям русской юридической мысли.

В первый том вошли: "Дело Овсянникова", "Из казанских воспоминаний", "Игуменья Митрофания", "Дело о подделке серий", "Игорный дом Колемина" и др.

Анатолий Федорович Кони

ИРИНА СЕМЕНОВНА КОНИ

СТАТЬИ И ВОСПОМИНАНИЯ О ПИСАТЕЛЯХ

по сцене Сандунова, актриса и писательница, родилась 5 мая 1811 года в семействе помещика Полтавской губернии Юрьева, умерла 24 сентября 1891 года в Москве, где воспитывалась и провела свои молодые и преклонные годы.

В 1837 году под влиянием и по совету своего родственника, известного писателя А. Ф. Вельтмана, выступила на литературное поприще, издав сборник рассказов о "простых случаях жизни" под названием "Повести девицы Юрьевой", - и вслед за тем поступила на императорскую сцену, на которой сначала в Москве, а потом с выходом замуж за Федора Алексеевича Кони в Петербурге - оставалась более 15 лет, с талантом и тонким пониманием исполняя преимущественно комические женские роли. Сотрудничая в "Литературной газете" Краевского, "Репертуаре и Пантеоне"

Анатолий Федорович Кони

ПО ДЕЛУ ОБ УТОПЛЕНИИ

КРЕСТЬЯНКИ ЕМЕЛЬЯНОВОЙ ЕЕ МУЖЕМ

СУДЕБНЫЕ ДЕЛА

Господа судьи, господа присяжные заседатели! Вашему рассмотрению подлежат самые разнообразные по своей внутренней обстановке дела, где свидетельские показания дышат таким здравым смыслом, проникнуты такою искренностью и правдивостью и нередко отличаются такою образностью, что задача судебной власти становится очень легка. Остается сгруппировать все эти свидетельские показания, и тогда они сами собою составят картину, которая в вашем уме создаст известное определенное представление о деле. Но бывают дела другого рода, где свидетельские показания имеют совершенно иной характер, где они сбивчивы, неясны, туманны, где свидетели о многом умалчивают, многое боятся сказать, являя перед вами пример уклончивого недоговариванья и далеко не полной искренности. Я не ошибусь, сказав, что настоящее дело принадлежит к последнему разряду, но не ошибусь также, прибавив, что это не должно останавливать вас, судей, в строго беспристрастном и особенно внимательном отношении к каждой подробности в нем. Если в нем много наносных элементов, если оно несколько затемнено неискренностью и отсутствием полной ясности в показаниях свидетелей, если в нем представляются некоторые противоречия, то тем выше задача обнаружить истину, тем более усилий ума, совести и внимания следует употребить для узнания правды. Задача становится труднее, но не делается неразрешимою.

Популярные книги в жанре Биографии и Мемуары

Со страниц этой книги перед читателем встанет обаятельный образ выдающегося советского полководца Михаила Николаевича Тухачевского, безвинно погибшего в результате сталинского произвола. Люди, хорошо знавшие М. Н. Тухачевского, рассказывают о его жизненном пути и военной деятельности. Среди авторов воспоминаний – товарищи заслуженного военачальника по юношеским годам, по службе в царской армии, по гражданской войне, а также те, кто под его руководством работали над укреплением Советских Вооруженных Сил на протяжении последующих лет.

Сборник подготовлен с участием Военно-научного общества при Центральном музее Советской Армии.

Александр Зеличенко

Косовский дневник

Памяти погибшего в Косово друга

Данияра Дубанаева посвящается...

Январь 2000-го

Отдадим должное нашей дипломатии - державно осознав выгоду от "голубых беретов", участия Кыргызстана в миротворческих операциях ( представив свой миротворческий контингент, Кыргызстан первым из центральноазиатских государств получил возможность выдвигаться в ооновскую элиту - Совет безопасности - прим. автора), МИДовцы обратились к силовикам. МВД откликнулось незамедлительно.

СИМЕНС (Siemens) Эрнст Вернер (1816-92), немецкий электротехник и промышленник, иностранный член-корреспондент Петербургской Академии наук (1882). Основатель и главный владелец электротехнических концернов «Сименс и Гальске», «Сименс и Шуккерт» и др. Создал электромашинный генератор с самовозбуждением (1867) и др.

Основатель всемирно известной фирмы «Siemens AG» – электронной и электротехнической компании Германии по производству электронного, энергосилового, электротехнического, медицинского и военного оборудования. Фирма основана в 1847. Объем продаж 34,1 млрд. дол., чистая прибыль 757 млн. дол., число занятых 353 тыс. человек (кон. 1980-х гг.).

Зинкевич М.М.

Генерал Александр Павлович Кутепов

Александр Павлович Кутепов родился 16 сентября 1882 года в дворянской семье Новгородской губернии.

Окончил не кадетский корпус, а классическую гимназию. Надо, однако, оговориться, что это обстоятельство являлось первым серьёзным огорчением для мальчика Кутепова, так как с раннего детства его уже потянуло к военной службе. Гимназия всё же не изменила его тяготений и симпатий, и он продолжал бегать смотреть на военные "учения" и часто заходил, и подолгу оставался в казармах. Родители боялись, что мальчик огрубеет от этого и наслушается в "казарме" вещей, для его возраста не подходящих, но этого не произошло. "Ничего плохого я никогда от солдат не слышал, - рассказывал потом Александр Павлович, - при мне они всегда были сдержаны и деликатны".

Борис Зайцев

Братья-писатели

ВОСПОМИНАНИЯ

Борис ЗАЙЦЕВ и его друзья

В богатом и разнообразном творческом наследии Бориса Константиновича Зайцева (1881-1972), прекрасного прозаика и драматурга "серебряного века" русской литературы, большое и важное место занимают воспоминания о писателях - ровесниках и современниках, спутниках на тернистом пути российского литератора XX века. Зайцев вошел в литературу в самом начале этого нашего "бурного" столетия и затем в течение семи десятилетий (пять из них он жил и работал во Франции) истово, как подлинный подвижник и хранитель ее гуманистических заветов, трудился на ниве отечественной словесности. Его благословили на литературное служение Н. Михайловский и В. Короленко, затем поддержали и направили А. Чехов и Л. Андреев. На протяжении всей своей дальнейшей литературной жизни Зайцев возвращался к образам этих людей, свято оберегая о них благодарную память. Чехову он посвящал и отдельные книги ("Чехов. Литературная биография", Нью-Йорк, 1954), и многочисленные очерки, неоднократно в разные годы публиковавшиеся в русских зарубежных изданиях. Зайцев был близок и связан тонкими нитями дружеских, но не всегда безоблачных отношений с Блоком, Андреем Белым, Бальмонтом, Вячеславом Ивановым, Бердяевым. Среди первых, "московских лет", и ближайших его друзей, друзей на всю жизнь, был Иван Бунин, которому также посвящались многие сердечные строки и страницы. Эта дружба, выдержавшая многие испытания послереволюционной поры, в послевоенные годы, когда смятенный Бунин подумывал о возвращении на Родину, увы, дала трещину: для Зайцева сомнений и колебаний не было, он оставался непреклонен, всем сердцем, всей душой, всем своим творчеством будучи тем не менее обращен к России. В давние петербургские годы Зайцев подружился с Ремизовым, с которым вместе они участвовали в собраниях Д. Мережковского и 3. Гиппиус. Среди его друзей на разных этапах жизни были Цветаева и Шмелев, Алданов и Осоргин, Муратов и Юшкевич, имена славные, украшающие историю русской литературы. С глубокой неизменной заинтересованностью и волнением следил Зайцев за движением русской литературы в СССР. Он горячо протестовал в свое время против преследований Б. Пастернака, с которым познакомился еще в Москве и затем поддерживал переписку. И не случайно его последние парижские встречи 60-х годов были с К. Паустовским, Ю. Казаковым, В. Солоухиным...

Борис Зайцев

Памяти Ивана и Веры Буниных

Очерк

Перед войной случалось иногда бывать на юге Франции - в Грассе жил Бунин (прелестная вилла Бельведер - простенькая и нехитрая, но с площадки перед домом такой вид на равнину к Кану, на горы Эстерель направо... А внизу черепичные крыши Грасса, Собора. Некий тосканский дух чувствовался во всем этом).

Мы гостили у Буниных - и довольно подолгу. Хорошие дни. Солнце, мир, красота. Во втором этаже жили мы с женой, я кое-что писал. Рядом комната Веры Буниной. Внизу, в кабинете своем, рядом со столовой - Иван. Выбежит в столовую, когда завтракать уже садимся, худой, тонкий, изящный, с яростью на меня посмотрит, крикнет:

Рубрика «Воспоминания» по понятным причинам вызывает интерес самой разновозрастной аудитории. Как зарождалась отечественная фантастика, какими были люди, которые ее делали, что стоит за каждой любимой книгой - об этом со страниц «Если» читатель узнает «из первых уст». Сегодня мы предлагаем вам взгляд с «другого берега», записки человека, который фантастику никогда не писал, однако редкие писательские мемуары обходятся без упоминания о легендарном редакторе легендарного издательства - авторе этих заметок.

Валентина Михайловна Ходасевич (1894—1970) – известная советская художница. В этой книге собраны ее воспоминания о многих деятелях советской культуры – о М. Горьком, В. Маяковском и других.

Взгляд прекрасного портретиста, видящего человека в его психологической и пластической цельности, тонкое понимание искусства, светлое, праздничное восприятие жизни, приведшее ее к оформлению театральных спектаклей и, наконец, великолепное владение словом – все это воплотилось в интереснейших воспоминаниях.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Ф. КОНИ

Ф.М. ДОСТОЕВСКИЙ

Весною 1845 года начинающий, впоследствии очень известный, писатель Григорович взял у своего сотоварища по воспитанию в Инженерном училище рукопись его первого литературного труда и отнес ее к Некрасову, собиравшему материалы для "Петербургского сборника". Чтение рукописи привело их в восторг и вызвало у сдержанного вообще Некрасова слезы. С известием об этом впечатлении, самым ранним утром, Григорович поспешил к автору, а затем вместе с Некрасовым отправился к знаменитому русскому критику. "Белинский! - вскричал один из них, входя, - новый Гоголь народился!" "Эк у вас Гоголи-то как грибы растут", - сурово ответил Белинский, однако взял рукопись, а вечером в тот же день пришел к ним сказать, что совершенно восхищен этим произведением и непременно желает видеть молодого автора, которого затем приветствовал самым задушевным образом и, так сказать, благословил на дальнейшую писательскую деятельность. Этот молодой автор был Достоевский, а произведение его называлось "Бедные люди", в котором затронутые Гоголем душевные переживания скромного труженика, "унижаемого и оскорбляемого" и людьми и судьбой, изображены с гораздо большей широтой и берущей за сердце глубиной. Гейне говорит, что человек в разгаре своей деятельности похож на солнце. Чтобы его рассмотреть как следует, надо видеть его при восходе и при закате. То же следует сказать и про деятельность выдающегося человека. Восход и закат Достоевского, как писателя, были яркие и приковывавшие к себе общее внимание, но разгар его деятельности был полон внешних и внутренних страданий, нужды, болезни и отсутствия справедливости в отношении к нему критики. Улыбнувшись ему и даже вскружив ему голову блестящим успехом, судьба повела его затем тяжким и тернистым путем, сначала на Семеновский плац, заставив пережить муки ожидания смертной казни, потом по долгой "Владимирке" в сибирскую каторгу и оренбургские линейные батальоны. После "Бедных людей" талант его, как это встречается у многих писателей, стал как будто постепенно слабеть, гаснуть и, под влиянием материальной нужды, грозить разменяться на мелкую монету вынужденного заработка. Но пребывание в "Мертвом доме" не озлобило его, не убило для жизни и не заставило возгордиться, доведя, как это бывало у некоторых, до самолюбования. Он вернулся из каторги примиренным с жизнью, просветленный пониманием смысла и значения последней. В душе надломленных, но не обезличенных товарищей по острогу и даже в самых закоренелых злодеях он сумел найти признаки человечности. Ему было дано проникновенно затронуть роковые и противоположные вопросы тяжкого отсутствия уединения и насильственного одиночества. Любовь к страждущим и сострадание к людям стали затем господствующей и несмолкающей нотой в его творчестве. В его "Мертвом доме" далекая, туманная и малоизвестная сибирская каторга встала в живых образах и со всеми своими сторонами, не превзойденная никакими последующими описаниями, хотя бы и очень талантливыми. Как бледны и односторонни наряду с "Мертвым домом" прославленные страницы "Моих темниц" Сильвио Пеллико и какой верой в лучшие свойства человека веет от дышащих правдой заметок и наблюдений Достоевского, сделанных им в русской "Citta dolente"! По возвращении к обычной жизни ему пришлось писать свои сочинения, созревшие в чуткой и "взыскующей града" душе в тягостных условиях. Создавая свой удивительный по богатству и глубине содержания роман "Преступление и наказание", он писал своему брату: "Работа из-за денег задавила и съела меня. Эх, хотя бы один роман написать, как Толстой или Тургенев, - не наскоро и не наспех". И так пришлось ему работать всю жизнь, испытывая высокомерное к себе отношение некоторых из редакторов влиятельных журналов, - оценку своего таланта как "жестокого" и упреков в "мучительстве" читателя (как будто совесть - "незваный гость, докучный собеседник, заимодавец лютый", - которую пробуждал Достоевский в читателе, не бывает жестокая?). Не даром тонкий ценитель его дарования, Вогюэ, называет его "собирателем русского сердца, умевшим окунуться в скорбь жизни". Эта скорбь чувствуется даже в названиях его произведений: "Мертвый дом", "Преступление и наказание", "Униженные и оскорбленные", "Идиот", "Бедные люди", "Записки из подполья" и т. д., и в его языке, тревожном, неровном, страстном, напоминающем перебои больного сердца, и, наконец, в частом возвращении к одним и тем же картинам, заставляющим вспомнить слова поэта: "О память сердца! ты сильней - рассудка памяти печальной". Нужно ли говорить о смелости созданных им образов, с их глубокими сомнениями и их восторженной верой, о переходах от описаний умиляющих душевных проявлений к изображению страстей и пороков в их крайнем развитии, причем он идет к павшим, погрязшим и несчастным с чувством жалости, не брезгая ими и не гнушаясь, а не разглядывая их, как это иногда делается в современной беллетристике, с холодным любопытством в увеличительное стекло. В январе 1866 года я зашел к А. Н. Майкову, с которым познакомился еще в Москве, во время моего студенчества, когда он посещал небольшой кружок студентов Петербургского университета, перешедших в Москву после закрытия последнего и группировавшихся вокруг филолога Н. Н. Куликова - милого, доброго и разностороннего человека. Занятые лекциями и даванием уроков, мы собирались обыкновенно по субботам и засиживались до поздней ночи в оживленной беседе о всяких "злобах дня". Никого из десяти членов этого кружка, кроме меня, нет уже в живых. Бывая в Москве, Майков любил заходить пить скромный студенческий чай на наши субботние сборища и охотно читал нам свои новые, еще не напечатанные произведения. Так, между прочим, нам пришлось слышать в его мастерском и одушевленном чтении "Смерть Люция" в первоначальной редакции, которая оставляет далеко за собою позднейшую. Майков встретил меня под впечатлением прочитанной им в только что вышедшей книжке "Русского вестника" первой части "Преступления и наказания". "Послушайте, - сказал он мне, - что я вам прочту. Это нечто удивительное!" - и, заперев дверь кабинета, чтобы никто не помешал, он прочел мне знаменитый рассказ Мармеладова в питейном заведении, а затем отдал мне на несколько дней и самую книжку. До сих пор, по прошествии стольких лет, при воспоминании о первом знакомстве с этим произведением, оживает во мне испытанное тогда и ничем не затемненное и не измененное чувство восторженного умиления, вынесенного из знакомства с этой трогательной вещью. Великий художник с первых слов захватывает в ней своего читателя, затем ведет его по ступеням всякого рода падений и, заставив его перестрадать их в душе, мирит его в конце концов с падшими, в которых сквозь преходящую оболочку порочного, преступного человека сквозят нарисованные с любовью и горячей верой вечные черты несчастного брата. Созданные Достоевским в этом романе образы не умрут, не только по художественной силе изображения, но и как пример удивительного умения находить "душу живу" под самой грубой, мрачной, обезображенной формой - и, раскрыв ее, с состраданием и трепетом показывать в ней то тихо тлеющую, то распространяющую яркий, примиряющий свет искру Божию. Критика того времени, однако, не благоволила к Достоевскому. Его роману не было посвящено, сколько мне помнится, ни одного серьезного разбора, в то время как произведениям "идейных беллетристов", имена которых ныне "Ты, Господи, веси", оказывалось милостивое внимание. В некоторых пренебрежительных отзывах о романе даже указывалось, что это "клевета на молодое поколение", которое будто бы воплощено в Раскольникове, представляющем из себя простого убийцу для грабежа. Находились даже люди, с развязностью утверждавшие, что Достоевский написал "донос на молодежь". Но "il tempo - е un galantuфmo", - говорят итальянцы, - и оно поспешило действительными событиями жизни подтвердить творческий вымысел автора "Мертвого дома" и "Униженных и оскорбленных". 12 января 1866 г., когда первая часть романа уже была напечатана, но еще не вышла в свет ("Русский вестник" всегда выходил со значительным опозданием), в Москве студент Данилов зарезал ростовщика и его служанку, - а через тринадцать лет тоже самое по отношению к своему кредитору и его прислуге совершил молодой и блестящий гвардейский офицер Ландсберг. Это умышленное и злостное непонимание глубокого смысла "Преступления и наказания", которому лишь в восьмидесятых годах пришлось наконец быть оцененным по достоинству не только у нас, но в западноевропейской литературе, - в то время чрезвычайно волновало мою молодую и еще не приглядевшуюся к житейской несправедливости душу и было даже однажды причиною резкого спора с одним из грубых и невежественных порицателей "доносчика", спора, едва не окончившегося у барьера. (1) Через много лет, в начале семидесятых годов в бытность мою прокурором окружного суда в Петербурге, сестра моего друга Куликова, лично знакомая с Достоевским, написала мне, что Федор Михайлович находится в крайне затруднительном положении. Он был в это время редактором "Гражданина", имевшего другой характер, чем позднейшая постыдная газета того же имени, и допустил напечатание в нем сведения о путешествии государя, не испросив на то предварительного разрешения министра двора, как то требовалось цензурными правилами, вследствие чего суду пришлось приговорить его к аресту на две недели на гауптвахте. Приговор, войдя в законную силу, был обращен к исполнению. Между тем предпринятое Достоевским лечение и разные другие обстоятельства личного характера делали для него это кратковременное лишение свободы до крайности неудобным именно в то время, когда приговор подлежал осуществлению. Отвечая Куликовой, я просил ее передать Федору Михайловичу, что приговор будет обращен к исполнению лишь тогда, когда он сам найдет это по своим соображениям удобным. За любезным письмом Достоевского, с выражением благодарности, последовало его посещение, отвечая на которое я убедился воочию, в какой скромной и даже бедной обстановке жил, мыслил и творил один из величайших русских писателей. При этом нашем свидании он вел довольно долгую беседу, очень интересуясь судом присяжных и разницею в оценке преступления со стороны городских и уездных присяжных. 15 октября 1876 г. в Петербургском окружном суде слушалось дело крестьянки Екатерины Корниловой, которая, будучи беременной на четвертом месяце, раздраженная упреками своего мужа и замечаниями, что первая его жена была лучшею "хозяйкою", выбросила, назло ему, из окна четвертого этажа свою шестилетнюю падчерицу, каким-то чудом оставшуюся живою и отделавшуюся лишь крайним испугом. Дело это чрезвычайно заинтересовало Достоевского. В удивительных по глубине психологического анализа, по знанию природы русского человека и по возвышенному и вместе трезвому взгляду на задачи суда строках своего "Дневника писателя" он выразил сомнение во вменяемости Корниловой ввиду частых ненормальностей в душевных движениях и порывах беременных. Рисуя, со свойственным ему знанием народного быта, сцену предстоящего расставания отца уцелевшей девочки с приговоренной на каторгу женой с новорожденным младенцем на руках, он спрашивал: "А неужели нельзя теперь смягчить как-нибудь этот приговор? Неужели никак нельзя? Право, тут могла быть ошибка..." Вместе с тем он стал горячо хлопотать о таком смягчении и бывать для этого у меня в министерстве юстиции. Конечно, ему было мною обещано всевозможное содействие в смысле выработки и направления представления о помиловании Корниловой или о значительном смягчении ей наказания. Но давать ход этому представлению не пришлось. Решение присяжных было кассировано Сенатом, и при вторичном рассмотрении дела, с вызовом компетентных врачей-экспертов, она была оправдана. Замечательно, что через двадцать лет Л. Н. Толстой в своем романе "Воскресение" в уста крестьянина, сопровождающего в Сибирь свою жену, осужденную за покушение на отравление его, влагает глубоко трогательный рассказ о душевном состоянии этой женщины, "присмолившейся" впоследствии к мужу. Строки, которыми Достоевский приветствовал оправдание Корниловой в своем "Дневнике писателя", дышат самой горячей, захватывающей радостью и справедливой гордостью человека, одиноко поднявшего голос против совершившейся ошибки. Три рода больных, в широком и в техническом смысле слова, представляет жизнь: в виде больных волею, больных рассудком, больных, если можно так выразиться, от неудовлетворенного духовного голода. О каждом из таких больных Достоевский сказал свое человечное веское слово в высокохудожественных образах. Едва ли найдется много научных изображений душевных расстройств, которые могли бы затмить их глубоко верные картины, рассыпанные в таком множестве в его сочинениях. В особенности разработаны им отдельные проявления элементарных расстройств психической области - галлюцинации и иллюзии. Стоит припомнить галлюцинации Раскольникова после убийства закладчицы или мучительные иллюзии Свидригайлова в холодной комнате грязного трактира в парке. Провидение художника и великая сила творчества Достоевского создали картины, столь подтверждаемые научными наблюдениями, что, вероятно, ни один психиатр не отказался бы подписать под ними свое имя вместо имени поэта скорбных сторон человеческой жизни. Вскоре после дела Корниловой Достоевский снова появился в стенах министерства юстиции. Он в это время уже приобрел обширное влияние на молодежь и на всякого рода "униженных и оскорбленных", без малодушной лести первой и без сентиментальной потачки тому дурному, что иногда встречалось во вторых. К нему шли за советом, утешением, нравственною помощью, - ему поверяли свои сомнения и терзания, ему открывали омраченную или смущенную душу... Некто А. Бергеман добрая и отзывчивая на людское горе женщина - обратилась к нему в декабре 1876 года, прося его содействия и совета в деле спасения одиннадцатилетней девочки, брошенной матерью на попечение развратного и пьяного отставного солдата, с которым ей самой жить "стало невмоготу". Старик посылал девочку собирать милостыню, сам поджидая жатвы в ближайшем кабаке и нещадно колотя голодного и озябшего ребенка, если принесенного оказывалось мало. Дальнейшая судьба, ожидавшая девочку, была ясна и несомненна, тем более что мать, работавшая на бумагопрядильной фабрике, разысканная госпожою Бергеман, рассказала ей, что муж уже обесчестил ее старшую внебрачную дочь и хвастался, что сделает то же и с бедной Марфушей (так звали девочку), когда она "поспеет"... Достоевский и за это дело принялся горячо и с сосредоточенною настойчивостью, доставляя мне необходимые справки и присылая полученные им сведения. Помочь ему и госпоже Бергеман в их благородном беспокойстве за девочку было довольно трудно, так как в то время ничего подобного "Обществу защиты детей от жестокого обращения" не существовало. После личных сношений с прокурором и с градоначальником дело кончилось, однако, тем, что девочка была освобождена от своего мучителя и развратителя. Попечением госпожи Бергеман она была помещена сначала в Елисаветинскую детскую больницу, а после того, как немного укрепилась, в детский приют. Достоевского очень интересовала колония для малолетних преступников на Охте, за пороховыми заводами, и по его желанию я свез его туда в один из летних дней 1877 года. В первоначальном устройстве колонии, открытой в конце 1871 года, было немало недостатков. Она разделялась на собственно колонию (земледельческую) и на ремесленный приют. Первое время каждое из этих учреждений было вверено особому лицу в качестве совершенно самостоятельного руководителя. Связующего и объединяющего звена между ними не было, и каждый из двух весьма известных педагогов, поставленных во главе приюта и колонии, расходясь друг с другом во взглядах, проводил в жизнь свою теорию воспитания. Вследствие этого образовались две пограничные области, разделенные, сколько помнится, лишь небольшим ручьем или канавкой, резко различные по своему устройству и порядку управления. В одной малолетние почти не чувствовали над собой твердой власти и, образуя нечто вроде маленького, своеобразного суда присяжных, сами определяли в случае проступков товарищей их виновность (и, надо сказать, почти всегда справедливо и всегда строго); в другой существовала осязательная дисциплина и наказания налагались руководителем. В одной уборка комнат, топка печей и все хозяйственные работы исполнялись питомцами, старшим из которых разрешалось курение, - в другой эти работы исполнялись наемными слугами и курение было воспрещено безусловно. В одной господствовали руководительство и наставление, в другой - указание и приказание. Можно себе представить, какую неустойчивость представляло при этом воспитание питомцев, постоянно входивших и даже вводимых в общение между собою. И тем не менее, по идее своей, колония была прекрасным учреждением, и открытие ее составляло один из первых шагов благородной деятельности русского общества по исправлению и постановке на путь честного труда тех несчастных, к которым, вследствие грустных условий их детской жизни, уже успело привиться преступление. В создание колонии вложил массу труда, хлопот, затрат и самой горячей любви известный юрист-практик и один из составителей Судебных уставов сенатор Михаил Евграфович Ковалевский. Он принимал непосредственное, живое участие в устройстве колонии, в горестях и радостях ее пестрого населения. Библиотека, мастерские, отдельные домики и красивая в своей простоте церковь - все это устроено первоначально под его руководством и надзором. Колония, где все его знали и любили, относясь к нему доверчиво и просто, долго была предметом его постоянной заботы, местом его отдыха и его любимым детищем. В свободное время он проводил там целые дни, изучал характеры отдельных "колонистов", вводил и обсуждал разные хозяйственные меры. Когда в колонии устраивался на праздниках домашний театр или какое-нибудь развлечение для детей, сдержанный и с виду холодный судебный сановник, окруженный шумливою толпою питомцев колонии, радовался детскою радостью и бывал счастлив, когда кто-нибудь приезжал ее с ним разделить... Ковалевский сам сознавал недостатки в устройстве колонии и непригодность двойственности последнего, но, с одной стороны, он не хотел обидеть твердой критикой ни одного из двух педагогов, руководивших делом, к которому они относились с любовью и увлечением, - а с другой - он находил, что торопливость реформы может не дать проявиться поучительным плодам вполне выясненного опыта. Впоследствии двоевластие в колонии выразилось в таких крайних разногласиях между "соправителями", что на место их пришлось призвать новое лицо - на началах единовластия. Оно исподволь стало водворять новые порядки, но при посещении колонии Достоевским старый строй был, во многих отношениях, еще в силе. Достоевский внимательно приглядывался и прислушивался ко всему, задавая вопросы и расспрашивая о мельчайших подробностях быта питомцев. В одной из больших комнат он собрал вокруг себя всю молодежь и стал расспрашивать ее и беседовать с нею. Он давал ей ответы то на пытливые, то на наивные вопросы, но мало-помалу эта беседа обратилась в поучение с его стороны, глубокое и вместе вполне доступное по своему содержанию, проникнутое настоящею любовью к детям, которая так и светит со всех страниц его сочинений, говорящих о "малых сих"... Его иногда прерывали и вступали с ним в спор, но слушали, конечно даже и не подозревая, кто он, с напряженным вниманием, дав раза два подзатыльник одному из шаловливых и нетерпеливых слушателей. Он произвел сильное впечатление на всех собравшихся вокруг него, - лица многих, уже хлебнувших отравы большого города, стали серьезными и утратили напускное выражение насмешки и того молодечества, которому "на все наплевать"; глаза некоторых затуманились. Когда мы вышли, чтобы пойти осмотреть церковь, все пошли гурьбою с нами, тесно окружив Достоевского и наперерыв сообщая ему о своих житейских приключениях и о проделках и взглядах на порядки колонии своих товарищей. Чувствовалось, что между автором скорбных сказаний о жизни и ее юными бессознательными жертвами установилась душевная связь и что они почуяли в нем не любопытствующего только посетителя, но и скорбящего друга. Церковь, довольно обширная, с простыми деревянными, ничем не обделанными стенами внутри, была обильно снабжена иконами. Ковалевский выпросил для нее образа, похищенные или почему-либо отобранные у старообрядцев, хранившиеся много лет без востребования или возвращения, в качестве вещественных доказательств, в кладовых упраздненных судебных мест старого устройства. С икон, развешанных по стенам, смотрели коричневые лики и тощие условные фигуры старого письма, в одеждах "празелень" и с бородами "до чресл", окруженные неправдоподобными горами, среди которых ютились не менее странные города и обители. Но иконостас был новый, расписанный красивыми традиционными изображениями во вкусе итальянской школы. Когда мы поехали назад в город, Федор Михайлович долго и сосредоточенно молчал, а затем мягко сказал мне: "Не нравится мне эта церковь. Это музей какой-то! К чему это обилие образов? Для того чтобы подействовать на душу входящего, нужно лишь несколько изображений, но строгих, даже суровых, как строга должна быть вера и суров долг христианина. Да и напоминать они должны мальчику, попавшему в столичный омут и успевшему в нем загрязниться, далекую деревню, где он был в свое время чист. А там в иконостасе обыкновенно образа неискусного, но верного преданиям письма. Тут же в нем все какая-то расфранченная итальянщина. Нет, не нравится мне церковь... Да и еще не нравится, - прибавил он, - эта искусственная и непонятная детям из народа манера говорить им вы, - оно, быть может, по-нашему, по-господскому, и вежливей, - но холоднее, гораздо холоднее. Вот я им говорил всем ты, а ведь проводили они нас тепло и искренно. Чего им притворяться? Да и непритворны они еще пока - ни в добром, ни в злом..." И действительно, "колонисты" провожали его шумно и доверчиво, окружив извозчика, на которого мы садились, и крича Достоевскому: "Приезжайте опять! Непременно приезжайте! Мы вас очень будем ждать..." В 1880 году в Москве состоялось давно жданное открытие памятника Пушкину, совпавшее с наступлением временного просвета во внутренней политике. По оживлению населения, по восторженному настроению представителей литературы, искусства и просветительных учреждений, в большинстве входивших в состав разных депутаций с хоругвями и венками, по трогательным эпизодам, сопровождавшим это открытие, - оно представило незабываемое событие в памяти каждого из сознательно при нем присутствовавших. Три дня продолжались празднества, причем главным живым героем этих торжеств являлся, по общему признанию, Тургенев. Но на третий день его заменил в этой роли Федор Михайлович Достоевский. Тому, кто слышал его известную речь в этот день, конечно, с полной ясностью представилось, какой громадной силой и влиянием может обладать человеческое слово, когда оно сказано с горячей искренностью среди назревшего душевного настроения слушателей. Сутуловатый, небольшого роста, обыкновенно со слегка опущенной головой и усталыми глазами, с нерешительным жестом и тихим голосом, Достоевский совершенно преобразился, произнося свою речь. Еще накануне, слушая его на вечере превосходно читающим "Как весенней раннею порою" и декламирующим пушкинского "Пророка", нельзя было предвидеть того полного преображения, которое с ним произошло во время его речи, хотя стихи были сказаны им прекрасно и производили сильное впечатление, особенно в том месте, где он, вытянув перед собою руку и как бы держа в ней что-то, сказал дрожащим голосом: "И сердце трепетное вынул!" Речь Достоевского в чтении не производит и десятой доли того впечатления, которое она вызвала при произнесении. Содержание ее, в свое время, дало повод к ряду не лишенных основания возражений. Но тогда, в Пушкинские дни, с эстрады Дворянского собрания, пред нервно настроенной и восприимчивой публикой, она была совсем иною. Участники этих дней не только особенно горячо любили в это время Пушкина, но многие простаивали подолгу перед его памятником, как бы не в силах будучи наглядеться на бронзовое воплощение "властителя дум" и виновника общего захватывающего одушевления. В мыслях о судьбе и творчестве безвременно погибшего поэта сливались скорбь и восторг, гнев и гордость истинною, непререкаемою славой русского народного гения. Эти чувства, без сомнения, глубоко влияли и на Достоевского, которому лишь в конце его "судьбой отсчитанных дней" пришлось испытать общее признание после долгих лет тяжелых страданий, материальной нужды, упорного труда и вольного и невольного непонимания со стороны литературных судей. На эстраде он вырос, гордо поднял голову, его глаза на бледном от волнения лице заблистали, голос окреп и зазвучал с особой силой, а жест стал энергическим и повелительным. С самого начала речи между ним и всею массой слушателей установилась та внутренняя духовная связь, сознание и ощущение которой всегда заставляют оратора почувствовать и затем расправить свои крылья. В зале началось сдержанное волнение, которое все росло, и когда Федор Михайлович окончил, то наступила минута молчания, а затем, как бурный поток, прорвался неслыханный и невиданный мною в жизни восторг. Рукоплескания, крики, стук стульями сливались воедино и, как говорится, потрясли стены зала. Многие плакали, обращались к незнакомым соседям с возгласами и приветствиями; многие бросились к эстраде, и у ее подножия какой-то молодой человек лишился чувств от охватившего его волнения. Почти все были в таком состоянии, что, казалось, пошли бы за оратором по первому его призыву куда угодно... Так, вероятно, в далекое время умел подействовать на собравшуюся толпу Савонарола. После Достоевского должен был говорить Аксаков, но он вышел пред продолжавшею волноваться публикой и, назвав только что слышанную речь "событием", заявил, что не в состоянии говорить после Федора Михайловича. Заседание было возобновлено лишь через полчаса. Речь Достоевского поразила даже и иностранцев, которые, однако, не могли чувствовать таинственных нитей, связывающих некоторые ее места и выражения с сердцем русских людей в его сокровенной глубине. Профессор русской литературы в Парижском университете, Луи Лежэ, приехавший специально на Пушкинские празднества, говорил мне вечером в тот же день, что совершенно подавлен блеском и силой этой речи, весь находится под ее обаянием и желал бы передать свои впечатления во всем их объеме "au Maоtre", то есть Виктору Гюго, в таланте которого, по его мнению, так много общего с дарованием Достоевского. После Пушкинских дней популярность Достоевского достигла своего апогея, и каждое его появление на эстраде в благотворительных концертах и чтениях сопровождалось горячими и бесконечными овациями. Он завоевал, думается мне, как никто из пишущей братии до него, симпатии всех слоев общества... 30 января 1881 г. был назначен в зале дома Кононова вечер в пользу Литературного фонда и в память Пушкина. На нем должен был читать и Федор Михайлович. Придя в этот день в окружной суд, где я был председателем, я пригласил одного из моих секретарей, молодого правоведа Лоренца, сына главного врача психиатрической больницы "Всех скорбящих" на девятой версте Петергофского шоссе, начать доклад вновь поступивших бумаг и стал писать на них свои резолюции. Вскоре Лоренц стал запинаться, голос его дрогнул и он внезапно замолчал на полуслове. Я поднял голову и вопросительно взглянул на него. Глаза его были полны слез, и рот кривила судорога сдерживаемого плача. "Что с вами? Вы больны?!" - воскликнул я. "Достоевский, Достоевский умер!" - почти закричал он, поражая меня этим неожиданным известием, и залился слезами. И таково было в большей или меньшей степени впечатление и настроение всей обширной судебной семьи, работавшей в этот день в суде, - и преимущественно младших ее членов. Мысль о том, что мы обязаны принять участие в отдании последнего долга усопшему, зародилась сразу у всех и не допускала ни колебаний, ни возражений. В этот и в ближайшие за тем дни Достоевский был в полном смысле "властителем дум" почти всего общества, как, в значительной степени, был им в два последние года своей жизни, особенно после появления "Братьев Карамазовых". Я поехал поклониться его праху. На полутемной, неприветливой лестнице дома на углу Ямской и Кузнечного переулка, где в третьем этаже проживал покойный, было уже довольно много направлявшихся к двери, обитой обтрепанной клеенкой. За нею темная передняя и комната с тою же скудной и неприхотливой обстановкой, которую я уже видел однажды. Федор Михайлович лежал на невысоком катафалке, так что лицо его было всем видно. Какое лицо! Его нельзя забыть... На нем не было ни того как бы удивленного, ни того окаменело-спокойного выражения, которое бывает у мертвых, окончивших жизнь не от своей или чужой руки. Оно говорило - это лицо, оно казалось одухотворенным и прекрасным. Хотелось сказать окружающим: "Nolite flere, non est mortuus, sed dormit". Тление еще не успело коснуться его, и не печать смерти виднелась на нем, а заря иной, лучшей жизни как будто бросала на него свой отблеск... Я долго не мог оторваться от созерцания этого лица, которое всем своим выражением, казалось, говорило: "Ну да! Это так - я всегда говорил, что это должно быть так, а теперь я знаю..." Вблизи гроба стояла девочка, дочь покойного, и раздавала цветы и листья со все прибывавших венков, и это чрезвычайно трогало приходивших проститься с прахом человека, умевшего так тонко и с такой "проникновенной" любовью изображать детскую душу. Достоевский скончался в один день с Пушкиным и Карлейлем - 29 января. Вечер в память Пушкина состоялся, но вместо Достоевского вышел Орест Федорович Миллер и сказал теплое слово, а затем на эстраду вынесли и поставили сделанный углем, поразительный по сходству, набросок Репина с умершего. В антракте портрет хотели унести, но присутствовавшие запротестовали - и он остался... Весь антракт стояла перед ним, в благоговейном молчании, масса народу, охваченная одним чувством. Так память о Пушкине, которому поклонялся Достоевский, - слилась, в этот вечер, с полной скорбного волнения памятью о нем самом. Весть о его смерти быстро облетела весь Петербург, и на его квартиру началось настоящее паломничество. У его гроба сошлись, позабыв различие направлений и всякие злобы дня, - все, кто не мог не чтить в усопшем не только высоко талантливого творца "Униженных и оскорбленных", но и горячего их заступника, друга и - нередко - утешителя. Его праху поклонились все, кто испытал на себе хоть однажды то чувство бесконечной жалости к несчастию, то чувство всепрощающей и всепонимающей любви к страдающему, к скорбящему и болезненно возбужденному, которым были проникнуты лучшие из сочинений замолкнувшего навек художника-мыслителя. Он умер среди разгара противоположных мнений, им вызванных, - умер, готовясь наносить и получать полемические удары от лиц, несогласных с его политическими идеалами. Но в эти печальные и трогательные минуты никто не мог думать и говорить об этих спорах; И они, и данные, их вызвавшие, были еще слишком близки, слишком еще мало было но отношению к ним спокойствия и беспристрастия, создаваемого временем, которое одно, развернув туманное будущее, могло показать, насколько верно смотрел на призвание и свойства своей родины глубоко и горячо любивший ее покойный. Живучесть его политических идеалов была еще вся в будущем, в нем - их сила или слабость, но образы, им созданные, - уже жили полной жизнью, вылившись из "жаждавшей и алкавшей правды" души своеобразного и несравненного мастера. Эти образы, невидимо, но понятно для окружающих, возникали вокруг его гроба и указывали на тяжесть и значение понесенной утраты. Они, вероятно, двигались вереницею в уме каждого, подходившего к нему, и напоминали ту негодующую скорбь и те слезы дрогнувшего сердца, которыми для многих сопровождалась умственная встреча с ними. Ими переполнены были страницы его произведений. Было ясно, что и трогательный в своей нежной любви Макар Девушкин, со своею оборвавшеюся пуговкою вицмундира, и "бледненькая, худенькая, со слабеньким голоском" Соня Мармеладова, и сам Мармеладов, "образа звериного и печати его", - и истерзавшийся Раскольников, и его мать, и карамазовский штабс-капитан с "мочалкою", - и "вечный муж", и все эти исстрадавшиеся, опустившиеся, нервные и мрачные люди, которых так умел описывать Достоевский, - -не умрут среди образов, созданных русской литературой, пока в ней будет жить желание найти в самой омраченной, в самой озлобленной душе задатки любящего примирения. И для всех искателей этого - Достоевский образец и великий учитель. У него надо изучать и приемы тончайшего, проникающего в самую глубину, анализа душевных движений натур усталых, ослабевших, надломленных в житейской борьбе, - и изумительного изображения тонких и сложных психических состояний, свойственных людям, находящимся на границах действительности и целого мира грез и болезненной игры фантазии. Со страниц его сочинений всегда будет звучать призыв к внимательному и любящему изучению детской души, приходящей в столкновение с суровым реализмом жизни. Эта черта его - общая с великим английским романистом Диккенсом - всегда будет бросать особый свет на его произведения. Уметь так просто, правдиво и задушевно описать волнения и страсти "маленького героя" и порывы негодования ребенка при виде истязуемой лошади, уметь создать "Ильюшечку" и написать его сцену с оскорбленным и поруганным отцом - мог только художник, носивший в груди умеющее нежно любить, чутко отзывчивое сердце. Если бы нужно было охарактеризовать одним словом общее чувство всех бесчисленных посетителей, приходивших ко праху Достоевского, я сказал бы, что это была "осиротелость", едкая почти до боли и тем более тяжелая, чем неожиданней она налетела. Андреевский совершенно верно выразил это чувство, сказав в своем стихотворении "У гроба Достоевского":

Анатолий Федорович Кони

ИГУМЕНЬЯ МИТРОФАНИЯ

ИЗ ЗАПИСОК И ВОСПОМИНАНИЙ СУДЕБНОГО ДЕЯТЕЛЯ

В конце января или в самом начале февраля 1873 года петербургский купец Лебедев лично принес мне, как прокурору Петербургского окружного суда, жалобу на пользовавшуюся большой известностью в Петербурге и Москве игуменью Владычне-Покровского монастыря в Серпухове Митрофанию, обвиняя ее в подлоге векселей от его имени на сумму в 22 тысячи рублей.

Анатолий Федорович Кони

ИВАН ДМИТРИЕВИЧ ПУТИЛИН

ИЗ ЗАПИСОК И ВОСПОМИНАНИЙ СУДЕБНОГО ДЕЯТЕЛЯ

Начальник петербургской сыскной полиции Иван Дмитриевич Путилин был одной из тех даровитых личностей, которых умел искусно выбирать и не менее искусно держать в руках старый петербургский градоначальник Ф. Ф. Тренов. Прошлая деятельность Путилина, до поступления его в состав сыскной полиции, была, чего он сам не скрывал, зачастую весьма рискованной в смысле законности и строгой морали; после ухода Трепова из градоначальников отсутствие надлежащего надзора со стороны Путилина за действиями некоторых из подчиненных вызвало большие на него нарекания. Но в то время, о котором я говорю (1871 - 1875), Путилин не распускал ни себя, ни своих сотрудников и работал над своим любимым делом с несомненным желанием оказывать действительную помощь трудным задачам следственной части. Этому, конечно, способствовало в значительной степени и влияние таких людей, как, например, Сергей Филиппович Христианович, занимавший должность правителя канцелярии градоначальника. Отлично образованный, неподкупно честный, прекрасный юрист и большой знаток народного быта и литературы, близкий друг И. Ф. Горбунова, Христианович был по личному опыту знаком с условиями и приемами производства следствий. Его указания не могли пройти бесследно для Путилина. В качестве опытного пристава следственных дел Христианович призывался для совещания в комиссию по составлению Судебных уставов. Этим уставам служил он как правитель канцелярии градоначальника, действуя, при пересечении двух путей административного усмотрения и судебной независимости - как добросовестный, чуткий и опытный стрелочник, устраняя искусной рукой, с тактом и достоинством, неизбежные разногласия, могшие перейти в резкие столкновения, вредные для роста и развития нашего молодого, нового суда. На службе этим же уставам, в качестве члена Петербургской судебной палаты, окончил он свою не шумную и не блестящую, но истинно полезную жизнь.

Анатолий Федорович Кони

ИЗ КАЗАНСКИХ ВОСПОМИНАНИЙ

ИЗ ЗАПИСОК И ВОСПОМИНАНИЙ СУДЕБНОГО ДЕЯТЕЛЯ

Если бы знаменитый криминолог Ломброзо увидал некоего Нечаева, которого мне пришлось обвинять в Казани весной 1871 года, то он, конечно, нашел бы, что это яркий представитель изобретенного итальянским ученым преступного типа и прирожденный преступник-маттоид.

Маленького роста, растрепанный, с низким лбом и злыми глазами, курносый, он всей своей повадкой и наружностью подходил к излюбленному болонским профессором искусственному типу. Он представлял вместе с тем и своего рода психологическую загадку по той смеси жестокости, нахальства и чувствительности, которые отражались в его действиях.