Черная трава

Федор Федорович Кнорре

Черная трава

Почтовые тройки, добежав под вечер до спуска в овраг, опасливо упираясь, начинали спускаться шагом под откос, встряхивая глухими бубенцами, шагом протопав по толстым бревнам мостка, выносили на пригорок, и тут ямщик, неуклюже отваливаясь набок, скосив глаза и не выпуская вожжей, обязательно оборачивался, спрашивая путешественника, как быть: заворачивать ночевать на постоялый двор сразу за оврагом, или уж рискнуть, гнать напропалую до Москвы, чтоб в темноте добраться до первого масляного фонаря у городской заставы?

Другие книги автора Фёдор Фёдорович Кнорре

Повесть о приключениях храброго капитана Крокуса и его друзей — знаменитого циркового клоуна Коко, льва Нерона, музыкального поросенка Персика и многих других — это сказка.

В ней  рассказывается о громадном городе, которым правят такие жестокие, жадные люди, что они решают  запретить всех «живых» животных: дрессированных слонов и домашних собачонок, осликов и кошек, кроликов и львов — и превратить их всех в унылые заводные автоматы.

Весёлый клоун объявлен преступником, потому что в городе запрещён весёлый смех, отменены старые сказки, наконец, отменяется и само детство: все ребята должны пройти скоростные курсы и вместе с Дипломом Об Окончании Детства получить звание Маленьких Взрослых.

И вот о том, как ребята, не желающие лишиться детства, боролись, защищая свои любимые сказки, своих друзей-животных, помогали в неравной борьбе, полной опасностей и неожиданных приключений, мужественному капитану Крокусу и его неунывающему другу клоуну, и рассказывается в этой повести-сказке.

«Мысль написать этот рассказ родилась у меня зимним вечером в одном южном черноморском порту. Мы с несколькими матросами, сидя на покачивающейся палубе сейнера, разговаривали о том о сём, о сгоревшем подшипнике, мексиканской музыке и корабельных собаках. Снег лёгкими хлопьями садился на тёмную воду. Сигнальные огоньки на мачтах уже начинали свой долгий ночной танец, всё ниже кивая набегавшим с моря волнам. И на многих кораблях и корабликах, стоявших в порту, на разные голоса заливисто лаяли судовые собаки, перекликаясь перед сном, совсем как в деревне. Вот тогда-то я и решил написать об одной из них.»

Ф. Кнорре

Федор Федорович Кнорре

Ночной звонок

В шумном городе был еще вечер, хлопали, распахиваясь на остановках, дверцы полупустых автобусов, перескакивали, меняясь местами, цветные огни светофоров на перекрестках, из кино, где начались последние сеансы, сквозь стены неслись на улицу звуки гулких голосов, точно там галдели и ссорились великаны, а на пригородной даче пенсионера Лариона Васильевича Квашнина уже была ночь.

Свет в окнах давно был погашен, лягушки квакали по канавам, и мутно просвечивала сквозь дымные облака луна над вытоптанным дачным лесочком, где шелестели вершины старых, обломанных понизу берез.

Федор Федорович Кнорре

Мать

Задремавшие на рассвете в ожидании своей станции пассажиры зашевелились, стряхивая с себя сонливость, когда в купе постучал проводник.

Высокий чех со впалыми щеками и сердито торчащими рыжими усами открыл свои усталые добрые глаза, окруженные множеством морщинок, укоризненно закачал головой и протянул нараспев:

- Ай-ай-ай!.. Ай, как неладно! Так и не ложились совсем?

Пожилая женщина в темном платье сидела, повернувшись к окну, за стеклом которого в неясном утреннем свете едва начинали выступать из тумана непрерывно убегающие назад контуры деревьев, рассаженных по краям уходящего куда-то за холмы шоссе, кусок черепичной красной крыши, проглянувшей сквозь густые ветви цветущих яблонь, высокий шпиль костела...

Федор Федорович Кнорре

Шорох сухих листьев

Наконец все, все было закончено, и Платонов, директор Четвертой школы, с этого момента официально ставший бывшим директором, встал, тяжело опершись о знакомо скрипнувшие подлокотники расшатанного креслица, много лет простоявшего в его кабинете.

Новый директор Булгачев, ни за что не желавший садиться в это кресло, пока продолжалась долгая церемония подписывания актов и прочих документов о сдаче дел, - тотчас тоже поспешно встал, радушно улыбаясь, и они оживленно и бодро попрощались за руку, оба стараясь показать, что все происшедшее простая формальность, которой они не принимают слишком всерьез.

Детская повесть об одном путешествии, с приложением подлинных записей бельчонка Черничные Глазки (в переводе с беличьего) с примечаниями переводчика.

Мальчик, страстно мечтавший о необитаемых островах, кораблекрушениях, опасных приключениях в тропических лесах, благополучно вырос в большом городе.

Но однажды всё же на его долю выпало приключение не менее опасное, чем те, о которых он мечтал в детстве.

Ни голод, ни морозы, ни дикие звери и вьюги, но полное одиночество и оторванность от людей оказываются самым тяжёлым испытанием для этого городского жителя, оставшегося, точно на необитаемом острове, среди засыпанных снегами пустынных лесов.

Тоску, одиночество и отчаяние помогает ему побороть подобранный в лесу подбитый бельчонок, такой же беспомощный, как он сам. Начинается как бы совместная жизнь двух приятелей. Давно повзрослевший мальчик, для которого нисколько не потускнели его радужные детские фантазии, теперь старается проникнуть в мысли, в жизнь своего приятеля, понять его характер.

Долгими ночами, под вой вьюги, при свете маленького язычка пламени в фонаре, одинокий человек начинает писать. А бельчонок сидит тут же рядом, на столе, внимательно следит за кончиком бегающего по бумаге карандаша, а иногда вдруг прыгает, стараясь поймать его лапками.

Много дней спустя, закончив рукопись, где он описывает беды и радости, мысли и приключения своего приятеля, человек озаглавит её так: «Дневник бельчонка Черничные Глазки».

Федор Федорович Кнорре

Никому, никогда...

Конечно, он прекрасно слышал, как в соседней комнате ходят и разговаривают, пьют чай - звякают ложки, и чашки стучат о блюдца, - слышал, как под самым окном петух захлопал крыльями, набираясь духу, прежде чем закукарекать. Знал, что вот-вот войдет его будить мама, но все-таки лежал, чувствуя яркий свет сквозь закрытые веки, и почти спал. Ему не хотелось вылезать из сна, ему там было хорошо, руки в ноги не желали шевелиться, вязли в чем-то густом и тягучем, как оса в меду.

На деревянных мосточках маленький мальчик и толстая собака стоят тесно рядом, не шевелясь, и озабоченно следят за тем, как среди играющих по воде солнечных вспышек на середине реки плывет, перевертывается на спину и ныряет мама мальчика.

Мальчик еще совсем маленький — в его жизни это второе лето с того дня, когда он овладел искусством вполне свободно ходить, поворачиваться в любую сторону и даже бегать, семеня короткими, пухлыми ножками. Подстрижен он по-домашнему, мамиными ножницами — челкой, ровно настолько, чтоб соломенные волосы не падали на глаза. Точно так же подравнивают на лбу челку всем малышам: мальчикам, девочкам и маленьким лошадкам — пони.

Популярные книги в жанре Советская классическая проза

Аркадий Гайдар

Шумит Мудьюга

В лесу, недалеко от устья извилистой речки Мудьюги, сошлись кучкой деревни: Кушкушара, Горки, Наволок, Верховье, Патракеево и Кадь.

При въезде в любую из этих деревень, объединяемых Патракеевским сельсоветом, первое, что удивит глаз чужого человека, это множество больших, красивых домов. Они не похожи ни на городские домики рабочих окраин, ни на просторные, тяжелые избы северных деревень. Крытые железом, окрашенные в голубой или серый цвет, разделенные на несколько комнат, заставленных буфетами, шкафами, диванами и этажерками, они напоминают купеческие особняки бывшего уездного города.

БОРИС ГУБЕР

НОВОЕ И ЖЕРЕБЦЫ

Совхозу Карачарово

I. СОСЕДИ

Большак, столбовая дорога, тракт почтовый, - как ни кинь, а уж известно: главное отличие - пыль, мягонькая, нежная, легче дыма. Рядом полосы мужичьи, рядом хлеб золотой и зеленый, поля. А потом канет дорога в сосняк - хрупкими сухарями затрещат под колесом прошлогодние шишки, из глубины лесной пахнет горячим, смоляным духом, и столбы телеграфные утонут в оранжевой этой глубине, спрячут промеж стволов одинаковых, себя и провода свои голубые - голубей депешного бланка... Россия, - леса, зарастающие вырубки, осока по логам... И опять хлеба, - бегут хлеба неспешной рысью по ветру. Версты укладываются одна за другой, версты ведут свой счет от железной дороги, где конец им не знает никто, но на двенадцатой знают все - осело село Новое. Мужики здесь живут небогато, и улица неказиста на вид - корявые, не раз опиленные лозины, ребята, играющие в чижа, церковь в ограде из дикого камня, а подле церкви - чайная и лавка под общей вывеской "Парфен Растоскуев". Сам Парфен Палч живет отдельно, поблизости; торговлю его по ночам караулит работник Тишка, кривой на один глаз. Стройка у Парфена Палча - замечательная. Особенно дом: крыша муммией накраснена, перед окнами палисад - петуньи пахнут душистым мылом, - а на дверях, по городскому, медная дощечка и трескучий звонок с надписью вокруг - Прошу повернуть... Очень приятно в такой фатере жить! Да что, - смотреть на нее и то радостно: один ведь раз'единственный обшит Растоскуевский дом тесом и расцвечен в сиреневый цвет, - дальше до самой реки потянутся немудрые мужичьи избенки, крытые тлеющей дранью, и дворы, насквозь проплатанные соломой. Реки в тех местах неглубокие, ездить через них полагается вброд. И тут спустишься под горку на песчаный бережок, подстегнешь лошаденку свою кнутом или по-просту концом вожжей - и готово, на другой стороне поместье дворян Мошкиных Жеребцы. Полегло оно на возгорьи - из села хорошо видны маковки деревьев и крыши построек. А сблизи - тополя, стриженная еловая изгородь, тонкий лай собаченки... Если едешь мимо, на миг просветится сквозь листву и хвою слинявший бок флигеля, или темные срубы служб, - убогий сенной сарай положит через дорогу косую тень, а под сараем закудахчет пухлая от жары курица... И усадьба останется позади. 2. ЖИТЬЕ ДВОРЯНСКОЕ В поместьи проживает Анна Аполлоновна. Мужики зовут ее по разному - Таубихой, Морковиной, барыней. Были времена, когда в поместьи водили кровных английских лошадей, а газоны в квадратном английском парке стригли под гребенку. Но это было давно - долгие годы потом пропустовал огромный конный двор, только в двух денниках доживали последние, пожилые жеребцы. Под конец отец Анны Аполлоновны, очень усатый и решительный человек, продал ненужную постройку на слом - из нее окрестные деревни выстроили в Новом церковь. Газоны зарастали лопухом и одуванчиками, Анна Аполлоновна из девочки долговязой, с пестрыми карпетками, выросла в невесту, вышла замуж за Ивана Ивановича Таубе. Иван Иванович предпочитал, чтобы жена называла его Гансом, и ему очень не нравилась странная кличка "Жеребцы". Умирая, он горько плакал, скорбя, что хоронить его будет не пастор, а обыкновеннейший деревенский поп. Времечко бежало не торопясь. Анна Аполлоновна не забывала заказывать в положенные сроки панихиды, старела, растила сына Алешеньку... Все больше темнели и косились на бок дряхлые амбары, конюшни, свинарники, - в парке к лопушнику прибавилась крапива... К тому времени, когда Алешенька кончил гимназию, Анна Аполлоновна была уже совсем старой, сухой и долговязой старухой. Затем началась война. Двухэтажному барскому дому сотни лет. Выстроен он из кирпича, по старинке, неудобно, - с никчемными закоулками и комнатушками, с длинными коридорами без окон, с винтовыми лестницами, которыми никогда не пользовались... Есть в нем и громаднейший зал в два света - в окнах этого зала давно уже нет ни одного стекла, и черный от старости паркет хранит глубокие следы конских подков: среди Мошкиных был такой чудак, что об'езжал лошадей не в манеже, а здесь. Сейчас кроме Анны Аполлоновны и Марьюшки в доме никто не живет. Ненужные комнаты заколочены, там мрак от закрытых ставень, пыль, во мраке, окутанные паутиной, тихонько гниют старинные пузатые комоды и кровати шириной в сажень. В мягких диванах, под лохмотьями штофа, вьют себе гнезда мыши, голые мышатки пищат, как птенцы... Пахнет жутко - тлением, смертью и старинными духами, напоминающими ладан. Анна Аполлоновна - внизу. Там у ней спальня, столовая, гостиная. В гостиной дешевая карельская береза от Мюра - ее выписал покойный Ганс - и окантованные вырезки из журналов. Жизнь у Анны Аполлоновны похожа на окантовки эти - стекло, картон, клей, некуда податься... Утро - сад, позеленевшая скамья, роса, в книжке галантная французская любовь, - сухонькие руки листают пахучие страницы, от тугой зажимки пенснэ болит переносица... Обед рано. Варит его и подает Марьюшка. В столовой темновато, липы просовывают в окна гибкие ветви. Анна Аполлоновна вяло помешивает в тарелке ложкой, ворчит: - Вечно ты, Марьюшка, пересолишь все. Не могу я этого супа есть, вот! Сама ешь... - Ничего не пересолишь, - отвечает Марьюшка: - это вы, сударыня, капризничаете. В жаркое попал длинный седой волос. Анна Аполлоновна тащит его долго, как нитку, голос у нее дрожит по-детски: - А это... а это что? Глаза набухают, около носа показываются слезинки. Марьюшка смущенно отворачивается, но не сдается. - Что это вы на меня придумываете понапрасну, - говорит она: - и вовсе не мой это волос, сами, небось, обронили. Грешно вам, барыня!.. Врать-то. Барыня не слушает, прижимает к лицу салфетку, мелкими шажками бежит в спальню плакать. Марьюшка убирает со стола и громко говорит захлопнутой двери: - Обиделись... Подумаешь, нагрубила! Подумаешь - волос в говядине... А если и волос? С этого не помрешь. На дворе надтреснутый колокол созывает работников. Слышно, как перекликаются и хохочут девки. Листья на липах едва шевелятся. Солнце медленно проходит по комнатам и заворачивает за угол дома. Анна Аполлоновна, наплакавшись досыта, обтирает лицо одеколоном "Джиоконда", пудрит веки, садится к шифоньеру. Безбровое лицо загадочно улыбается с флакона, перо повизгивает по бумаге, роняет кляксы. Милый Алешенька! Твое письмо получила и много плакала. Слезы душат меня и сейчас, когда думаю о тебе, как тебе много приходится страдать. Ради бога ходи почаще в баню и меняй почаще белье, у вас там должно быть и комнату некому прибрать. Неужели ты не можешь командиру пожаловаться? Ведь нельзя же тебе под землею жить, пусть он устроит для тебя другую квартиру... Опять в морщинках, поверх пудры, ползут слезы, Анна Аполлоновна сморкается, смачивает виски... Со двора доносится грохот телеги и злобный торопливый окрик: - Тпррру, стой, стой, прокля... тпррру! Серенький, атласный листик наполовину исписан. Перо, оставляя на нем следы жидких чернил, скрипит дальше: ...Ты, Алешенька, просишь, чтобы денег тебе прислать, а у меня сейчас нету. Говорила вчера Галактиону Дмитриевичу, он обещал устроить, овес продать и теленка одного, пестренький, мне очень нравился, но мне не жалко, только бы ты не сердился на меня. А Галактион Дмитриевич говорит, что деревенские на поденную не ходят, говорят: "пусть сама молотит". Я велела их всех со двора гнать, если придут. Какие они все грубые! Позавчера в церковь ездила к обедне, так баба одна не хотела меня вперед пропустить, на наше место, я чуть в обморок не упала - до того душно было и обидно. Спасибо Парфен Павлыч увидел, провел сквозь толпу... За что я такая несчастная, на старости лет! Тебя, моего дорогого, сколько времени не вижу и все меня обижают, Марьюшка готовит грязно, всюду у ней волосы, на-зло, знает, что я этого терпеть не могу, такая грубиянка... Ветер процеживает сквозь грязный тюль гардин густые сизые сумерки, сумерки заливают спальню... Пора зажигать огонь. 3. ДЕНЬ ИДЕТ - КОНТОРА ПИШЕТ Еще утром послал Галактион Дмитриевич приказчика Никифора за Растоскуевым. В лавке было пусто. Парфен Палч, убирая с прилавка коробки галантереи, калил Тишку: - Бессовестный ты, кривой чорт! Когда тебе говорят, - значит должен ты от лавки не отлучаться до самого утра. Теперь народ какой? Им палец в рот не ложи! Им замок подломать - раз плюнуть... Тебе, стервецу, может и ничего, а хозяин страдает. Тишка молчал - усердно накачивал в ведро керосин. Да что он и мог сказать в оправдание, - если прошлой ночью, вместо караульного сиденья подле лавки, забрался он на огороды - подглядывать через заднее окошко, как раздевается перед сном Парфен Палчева дочка Паня? - Так его! - подбавил жару Никифор, - оны, лодыри, самые дармоеды и есть, - и, закуривая, передал поручение управителя. Парфен Палч хмуро выслушал его, сердито кинул на приполок коробку с пуговицами. - Сходи Прасковью позови, - сказал он, не глядя на Тишку: - А то пока хожу, половину товара упрешь... Сатана одноглазая. Галактион Дмитриевич ждал в конторе, со скуки рисовал по столу. Растоскуев, здороваясь, степенно пошутил: - День идет - контора пишет. Торговались долго, лениво. Парфен Палч равнодушно вздыхал, поглядывая на барометр, так густо засиженный мухами, что под стеклом ничего нельзя было разобрать, - давал по рублю десять, потом накинул гривенник, - телок пошел в придачу. От жирной денежной пачки пахло дегтем и потом. Уже выходя в сени, Галактион Дмитриевич кашлянул: - Значит по девяносто? - Как угодно-с, - равнодушно ответил Растоскуев. ...Вечер, лампа, самовар. Единственная чашка одинока на пустоватом столе. Анна Аполлоновна торопливо встает навстречу: - Ну, что? - Вот, пожалуйте. Галактион Дмитриевич передает деньги: - Сто пудов продал-с. Ввиду срочности по девяносто копеек пришлось уступить... И то еле-еле, - бычка пришлось прикинуть. Беззубый рот беззубо улыбается, Анна Аполлоновна благодарит, кивает головой, угощает чаем. Лампа горит невесело. Управляющий держит руки под столом, почтительно моргает глазами и жалуется на мужиков. 4. АРХАНГЕЛ МИХАИЛ Война. Письма солдатские, наборы, гармошка, марки с царями Романовыми вместо серебра. Деревня нищала. Мужиков взамомделишных оставалось немного, девки и подростки - неслишком умело - драли землю чинеными плугами... А Растоскуеву хоть бы что! Сына нет, бояться не за кого, в лавке народу - не протолкнешь... Одна вот забота - Прасковье найти жениха такого, чтоб стоющий. Все же войной Парфен Палч интересовался - выписывал "Русское Слово" и, прочитав газетину от начала до конца, еще раз возвращался к телеграммам под рубрикой "Вторая отечественная война", - аккуратно передвигал на стенной карте флажки. Мужики, заходя в лавку, любили поговорить, поспрашивать - как, дескать, дела? Пощипывая бороденку - редкая она, хоть волосья считай - отвечал Парфен Палч: Расшибем его, Гогельцернера, обязательно! - и начинал сыпать польскими городами и местечками, ровно будто пшено курам кидал. Мужики, не понимая чужих тех слов, восторженно охали, крутили головой и матерились вполголоса: - Расшибем! Но за восторженной матерщиной, за гоготанием угодливым - крылось трудное, тяжелое недоумение. И каждый, спрашивающий: - как, дескать, дела? - накрепко был привязан к мудреным польским названиям, потому у каждого где-то в нутре непонятных этих имен - сын, брат, или зять... Пахло в лавке ситцами, мочальными кулями из-под соли, керосином. Наторелые Парфен Палчевы руки с треском пороли ножницами блестящий ластик. Паня, не слушая отца, локотилась на конторку, думала о самом заветном своем и дорогом: вспоминала алтарные двери в церкви - архангела с огненным мечом и русыми кудрями... Эх, и надоели же ей все эти новости, местечки, пленные и перестрелки! Тишка украдкой пялил на Парасковью Парафеновну единственный свой глаз, мутный, как селедочный рассол - Паня замечала это, поводила шерстяным плечиком: чего ему, спрашивается, нужно? Вечером, заперев лавку на три замка, Растоскуев шел домой, пил в палисаднике чай с медом и баранками. В воздухе плавала золотая невкусная пыль, по улице бегала отставшая от стада овца, мемекала, понапрасну старалась найти потерянное жилье. В этот закатный час бабы сходились у колодцев в пестрые кучки - отвести душу. - Вась, Варварин-то письмо прислал... - Да ну? - ... хрест ему выдали. А Варвара - убивается, что мне говорит с того хреста, с хрестом, говорит, а ноги нету. - Да, матушка, да, - какое! Хорошо живой осталси. - Чего уж хорошего! Без ноги-то. - Корми его теперя! - И што ж это, бабоньки, будет? Нца... - А Никита, Похлебкин, - вовсе без вести. - Ну, Никит! Никит это что, Никит это ничего, он безродный, об ем плакать некому. - Растоскуй зато попользовался! - Все добро к себе перетаскал... Как же, - все как есть. - Хрестный называется! Расходились нехотя, в ведрах чуть слышно плескалась вода. Небо становилось глубже и темнее, в палисаднике, за невысоким заборчиком, остывал пустой самовар, сладостно пахли левкои - лиловые и алые. Близилась ночь, в задах, у гумазеев, девки орали песни, к песням приплеталась похабная частушка подростков, мнивших себя парнями, но пели они ребячьими голосами и гармошка неумело отставала от слов. Засыпало село по-летнему, без огней. В избах после ужина пахло прокисшей похлебкой, крепко жиляли блохи - и часто засиживались мужики у соседа, на ступеньках дряхлого крыльца: напаивая ночь душистым махорочным запахом, осторожно, негромко говорили в темноте. Здесь уже не было дневной, ненастоящей восторженности и часто тлела между спокойными словами готовая вспыхнуть злоба. - ...а теперь замечаю - мало их, совсем не видать. Прежни года возьми: как вечер - летят. Туча! А теперь не видать... Все, брат, туда тянутся, потому им тама приволья... - Да-а... Приволье им тама: народу-то портют сколько... Страсть! Чего только нет - и ружом его, и штыком, и с пушки, - как на мидведя... Ха! - А теперь не то еще! Сенька Комаров, с Орешкова который... - Иван Саввичев, что ль? - Во-во!.. Так он говорит, таку штуку надумали - газы называется. Вроди дыма. Как дыхнешь его - так тебе и крышка: все груди сожгет. Теи газы еще вреднее. Смолкали, крепко затягивались, думая о газах, сжигающих грудь. Мешаясь с махорочной приторностью, доходил от дворов отчетливый навозный дух. Глубоким и звучным становилось в тишине дыханье коров. - И с чего только заводют яе? - В том-от и штука-то... - Известно с чего. За землю она происходит, чтобы земли набрать лишнее... А землю разве даром даст кто? Нипочем, брат, не даст - фиг тебе! - Где уж... И тем-то, небось, неохота, астрийцам-то, - землю-то, говорю... - В том-от и дело вся! Церковь жиденьким медным баском отсчитывает десять. Пора... Встают - расходятся по домам. - Прощай, Семеныч. - Прощай, - отвечает сосед и задумчиво прибавляет вслед: - А тольки нам от той земли проку нету. Нет, говорю, с ей толку... Нам бы и своей, русской, хватило б... - Хватить-то хватило б, чего уж! - Прощай, Семеныч! Расходились. Каждый думал - хватить-то хватило б, да вот... А за селом, за речкой, холмами и низинками лежало поместье, просторные куски своей, русской, земли. Сизели заросевшие яровые, гречиха стлалась белой простынею, над луговиной клочьями плыл туман... Паня зажигала лампу, подсаживалась поближе к огню, раскрывала книжку. Десятки сереньких, одинаковых книг - и во всех одно и то же: люди с красивыми именами и лицами, любовь, слезы... - Эк ее, не начитается никак, - бурчал Парфен Палч спросонья, - да ложись ты, дура! Паня шла к себе, медленно расчесывая тусклые, рыжеватые волосы, гляделась в зеркальце, думала о том, какое у ней безобразное имя - ни в одной книжке не встретишь такого - думала, вздыхала, покачивала головой: ну, кто полюбит ее Прасковью Парфеновну?.. Тишка, корчась за коноплями, жадно, не моргая впивался в маленькое окошко - там, за окном обнаженные руки и плечи уплывали из сорочки, сорочка колко отставала на груди... Гасла немощная лампочка. Тишка выбирался из огорода - караулить лавку. А Паня ложилась, ясно видела - прятался в темноте, летней, не очень темной - тот, вычитанный, придуманный, с гордым лицом архангела Михаила, с прекрасным лицом, написанным на алтарных дверях... - Милый, - шептала она, - ну, скорее... Сладко скрещивала она под одеялом ноги, плотно смыкала глаза, и все ясней, все желанней, близился тот, тот самый он. 5. АКИМ-БОБЫЛЬ ...Осень, зима, война, темные жуткие ночи, длинные, будто и конца им не будет никогда, темные слухи - шопотами передавали их друг другу, рассказывали, что в такой-то вот губернии и волости, такой-то вот проживал старичек, а к старичку тому, что ни ночь, приходил другой старичек старый, и был де тот старый старичек, сам Никола, заступник мужичий, и говорил он... Промеж грузных, лохматых туч висела страшная багровая луна, бабы шопотами рассказывали про Николу, про мертвых солдатиков, что идут по ночам с далекого фронту к родимым погостам... Было жарко и смрадно в избах, на полатях ворочались дети, а в сени ветер наносил сухие вороха сыпучего снега... И, может, в самом деле брели в те ночи, по глубоким российским снегам мертвые люди в солдатских шинелях, несли в стынущих синих руках саперные лопатки с короткими держаками, чтоб лопатками этими, на погосте своего стародавнего прихода, выстроить себе последнее земляное жилье? Подолгу молились бабы ложась, в низких поклонах опускали головы к полу, но не помогала молитва, потому что не может молитва помочь, когда в письмах солдатских, в каждой корявой строчке прячется трудная солдатская смерть... Осень, зима, весна, и вот - в дождливую мартовскую ростепель, в серые весенние дни, когда рухнувшая дорога вилась желтым червем по грязному снегу, - впервые разлилось по деревне: "Царя-то... царя-то, батюшку!". Все было просто, по обыкновенному, привычно - почки на лозинах, рыхлые облака, жидкая кашица из снега и воды на улице... В избах по-прежнему висели подле образниц нелепые лубки, на которых доблестный казак Козьма Крючков одним махом побивал десяток обрюзглых немцев, - колол их пикой и рубил шашкой, похожей на коромысло, - и картинки эти по краям были из'едены тараканами. Все так же возились в духоте полатей ребятишки, - шушукались, засыпали... Но сам Парфен Палч, в газетине все тонкости прочитав, говорил: - Правда, ребята, правда. Покарал, стало быть, господь. Потому бабы торопливыми шопотами пугали друг дружку: - Чтой же теперь будит-то? А мужики глядели недоверчиво и, хотя накрепко запертое мужичье нутро билось и рвалось наружу, вздыхали: - Ох, грехи, грехи... - Каждому, значит, браток, свое... В лавке, в чайной, говорили про Распутина. Аким-бобыль, только намедни вернувшийся домой по причине контузии в пах, едва успевал рассказывать: - Форменный бардак развели, что самая эта царица, что дочки ейные - ну так к ему, к Гришке, и бегают, и бегают - просто передышки ему нету. Он на что мастак - с лица спал, все-таки. Ей пра! Одна, говорят, борода оставши... А йимператор-то вроде холуя при ем - сапоги там почистить, або еще что... Ну, все-таки, посмотрели на это сурьезно, лавочку тую самую прикрыли, будет наместо ей кальцоная правительство, временная... - Эх, и ссука же, - обрывал Растоскуев, с ненавистью глядя на кусочек кумача, прицепленный к Акимовой шинели: - гогочет, сам не знает с чего... Плакать нужно день и ночь, вся Россия, может, пропадет через это, из-за кальсонов этих самых, а они и рады. Тьфу! - Какое! - поддакивали мужики, - разве можно? Аким, не смущаясь, вытирал потную рожу: - Не пропадет, гляди... А я что - не сам, небось, надумал, как люди, так и я. Весна крепла. Утрами обогревались крыши, курились белесым паром. На огородах, сквозь рыхлые остатки снега, пробились черные, вязкие горбовины гряд. Аким ставил на реке заездки - ловить щук - заколачивал колья, наваливал к ним еловых лапок, каждый день вымокал насквозь... Перед Пасхой, в страстной четверг, приехал из города член какой-то. Выглядел он чудно: лицо красное, с синью, волос же на нем седой, стриженый; казалось, будто губы и подбородок вымазаны густой сметаной. На сходе он долго говорил о войне, о доблестных союзниках. Потом выбирали комитет. Дело шло к вечеру, многие торопились в церковь, евангелья слушать - крика и споров не было, только Аким полез спрашивать, когда войне конец, на что получил ответ: - Товарищ! Наш революционный долг довести войну до победы. В комитет выбрали Парфен Палча. Весна прошла незаметно скоро, отсеялись, взялись за навоз. Стояли горькие сухие дни, навоз, раскиданный на парах, пересыхал в солому, девки и подростки запахивали его чинеными плугами... Мужики постепенно, издалека, обиняками, заговорили о поместьи. Косились и на Растоскуева - тоже нахватал себе порцию! Аким поджигал: - Власть, скажим... Николашку этого сковырнули. Ну, ладно! Был у нас старшина исделался комитет... А выходит, что это дело особая - комитет, а в комитете, все-таки, Растоскуй... Мы тоже понимаем кой-что... Аким задирал бороду, выставлял вперед растопыренную ладонь - неожиданно вскакивал, орал, брызгаясь слюной: - Задни низинки у Таубихи кто укупил? Почему такое я не могу купить, а он может? Мы зна-ем! 6. ТАБУН Парк ронял последнюю, октябрьскую листву, измокшие крыши глядели жалобно и скользко. Усадьба совсем замерла - даже собаченка Фроська околела и некому было больше лаять на проезжающих мимо. Анна Аполлоновна, совсем сбитая с толку, до самой темноты просиживала в гостиной. По стеклам бежали извилистые потоки воды, - казалось, что в окна вставлены большие куски плохо-прозрачного желатина. Пахло сыростью и тлением, в гостиной и во всем доме было холодно, пусто, тревожно, ни на минуту нельзя было позабыть, что от Алешеньки уже больше месяца нет писем. Иногда сквозь тревогу проступала коротенькая, дикая, невозможная мысль - это бывало так страшно и так похоже на правду, что Анна Аполлоновна крепко закрывала глаза, а руки и ноги у ней цепенели... Наконец, выдался ясный день. Кутаясь в плюшевую накидочку, Анна Аполлоновна вышла на крыльцо. Ледяной ветер сильно и резко ударил в лицо, она заторопилась, поспешно спустилась по ступенькам на плотный гравий дорожки. Дикий виноград смятыми обрывками свисал со стены, цветные листья осин и кленов быстро неслись над землей, взмывали кверху, к огромному, совсем пустому небу, - было в парке светло и просторно, потому что деревья были по-зимнему голы. И под ровный ропот голых ветвей никак не могла отогнать от себя Анна Аполлоновна липкие мысли, похожие на правду... В дальнем конце, подле невысокого обрывчика, густо разрастался рыжий шиповник. Маленькая птица клевала яркие ягоды и пищала коротеньким писком, вспорхнула - тотчас же ветер отшвырнул ее далеко в сторону. Отсюда, сквозь стеклянную прозрачность ветра, хорошо было видно село, рябую полосу реки, бурое после дождей разлужие и... - по лугу бродил разномастый мужичий табун! Увидев его, Анна Аполлоновна вмиг позабыла все тревоги свои и страхи - вот, вот до чего дошло! Перед самой усадьбой, на самых глазах! Заторопилась домой, сжимала руки в злые кулачки... Галактион Дмитриевич почтительно выслушал жалобу, кашлянул. - Что же теперь поделаешь? Я еще третьего дни видел, говорил им. А они смеются скоро, говорят, в огород погоним, на господскую капусту... Один так и орет - не ваш, небось, луг, теперь вашего ничего нет! Анна Аполлоновна в недоумении уронила на колени пенснэ. - Как то-есть не наш? А чей же? Вот новости!.. Немедленно же прикажите загнать всех лошадей и... Вообще я не понимаю... Управляющий пожал плечами, промолчал. Злой кулачок стукнул по столу. - Что же вы молчите? Господи, что за наказанье мое... Ну, идите же, распорядитесь, рабочих пошлите. Ведь не могу я сама с мужиками драться! 7. ЗАБИНТОВАННАЯ ГОЛОВА - Хм... Драться!.. Чего захотела, - бормотал Галактион Дмитриевич, спускаясь к реке, - нет уж, дудки! Подерись с ними... По дрожащим лавам перебрался он через реку, - еще издали услыхал громкий говор многих голосов. Перед комитетом сидел и стоял сход. - Нет, это что, - орал Аким, натуживаясь до красна, - мне, может, на твое учредительно собрание начхать! Нам ждать некогда! Ты мене не говори! Ты с себя образованного не выставляй! - Аа-ии-ооо! - ууу-ю! - е-ооошь! - на разные лады стонали и ревели мужики. Аким, бестолково размахивая руками, продолжал кричать: - Тебе две тыщи лет ждать можно, у тебя земли до пупа, у тебя Задни Низинки одние на десять дворов хватит... Галактион Дмитриевич, подходя, вежливо снял картуз, этого никто не заметил, и он присел в сторонке. Парфен Палч тщетно старался перекричать сход, - голос его пропадал в гаме и крике. Далекие ямские бубенцы приблизились, но тоже не были слышны - только когда поровнялась пара с комитетом, - заметили ее, подвязанные хвосты лошадей, тележку на железном ходу и, в тележке, человека в офицерской шинели без погон. - Здорово, братцы! - кинул он простуженным, очень громким голосом. Говор стал затихать, с голов слезали шапки: - Ляксей Иваныч, - отчетливо шепнул кто-то в задах. Бубенцы забулькали дальше, из-под колес брызнуло грязью, и все сразу увидели, что голова Алексея Ивановича забинтована. - Вот, граждане, человек страдал, отечество свое защищал, - заторопился Растоскуев, - раненый теперь, а вы к его имуществу подбираетесь. - Знаем мы, как они страдают! - огрызнулся Аким. Но мужики молчали. Галактион Дмитриевич встал: - Вот что, братцы... Мое дело сторона, я не хозяин, я в ваш интерес не мешаюсь... А только должен вас предупредить на счет лошадей - Анна Аполлоновна велят загонять их на двор. Мужики молчали. Парфен Палч перебирал бумаги. Аким дернулся, быстро закипая, брызнул слюной: - За-гнать? Ты что? Чтоб духу твово... Гнида! - Ну-ну, - трусливо замахал руками Галактион Дмитриевич, - что ты, что ты... Чудак-рыбак, - я сам же вас предупреждаю... Мое дело маленькое, я человек нанятый... Сход вяло расходился. По улице несся ветер, холодный, густой, октябрьский. 8. ЧТОБ Я СДОХ! Анна Аполлоновна тряслась мелкой счастливой дрожью, прижимала к лицу платочек, из-под платка выглядывала беспомощная улыбка и смятый морщинами подбородок. - Ничего, Алешенька, ничего, я сейчас... Алешенька нетерпеливо кинул фуражку: - Мама, ямщику нужно заплатить. Бородатый мужик, только что внесший чемодан, крякнул, шевельнулся. Голые ветви лип сильно и звонко стегали по окнам, по полу расплывались палевые солнечные блики. Анна Аполлоновна молча, беспомощно улыбалась, - улыбалась, прятала лицо, седые желто-серые волосы растрепались в жидкие косицы. - Мама! Ведь ждет же человек! Анна Аполлоновна тоненько, забавно пискнула и села в кресло, склоняясь к столу. - Господи! Чтоб я сдох! - грубо выкрикнул Алексей Иванович, махнул рукой и, уже стыдясь своей грубости, вышел в сад. Ямщик, конфузливо переминая в руках шапку, поплелся за ним. Метались и трепетали голые ветви, зеленая дождевая вода в кадке рябилась крошечными волнами... Матовый партсигар с звериной мордой на крышке тускло блеснул в протянутой ладони. - На, возьми. Серебряный. Ямщик взял, долго глядел на волосатого зверя, нерешительно спросил: - Что ж ето лев, или лисица, может? - потом тихонько вздохнул: - мамаша-то расстроилась как... - и отдал портсигар обратно: - Ладно уж, чего уж... Пускай за вами будет. Алексей Иванович недоумело глядел ему вслед, - бритое его лицо багровело стыдом. Ямщик вышел в калитку, видно было, как он зануздывал коней, боком садился на грядку тележки... Алексей Иванович яростно кинул серебряную штучку в кусты и твердыми шагами вбежал по ступеням. - Мамочка, бросьте, не нужно. Он придвинул стул, сел рядом, положил руки на сгорбленные материны плечи - Анна Аполлоновна затихла. Марьюшка собирала на стол, хрустальные блюдца нежно пели в ее руках... С детства знакомые китайцы гуляли по чашкам и сахарнице. Пили чай. Анна Аполлоновна изредка судорожно вздыхала, говорила робко. Сын казался ей теперь каким-то чужим... Но несвежая марля бинта и глубокие синяки под глазами будили едкую жалость. Алексей Иванович пристально размешивал сахар и об'яснял: - Так, пустяки. Давно уже... Ушиб, самый обыкновенный ушиб. Он долго отнекивался - ерунда! - и не давал переменить повязку. Когда из-под нее показалось посинелое размозженное ухо и широкая ссадина на голове - Анна Аполлоновна снова заплакала, еле сдерживаясь, обмывала разбитое место бурой... И, конечно же, нельзя было сказать ей правду - рассказать, как в Брянске, на вокзале, солдаты маршевого эшелона били своих и чужих офицеров, - как молодой парень в засаленной телогрейке ударил Алексея Ивановича тяжелым медным чайником... И, делая вид, что ему совсем не больно, он улыбался и постукивал по скатерти ложечкой. 9. ЧУЖИЕ Снова начались дожди. Блеклое небо разворачивалось низко, над самыми деревьями. Марьюшка топила в столовой дымную, еще не обогретую голландку. Ежась от холода под клетчатой шалью, Анна Аполлоновна раскладывала пасьянсы; когда к ней заходил Алешенька, она ласково улыбалась ему и спрашивала, приглядываясь к картам: - Тебе не холодно? Я вот смерзла совсем. - Нет, ничего, - отвечал тот, тоже стараясь быть ласковым. Мать раздражала его, и в гостиную заходил он редко - почти все время проводил наверху, раскрыл ставни, пачкаясь в паутину, шагал по комнатам, напевая из "Гугенотов": - У Карла есть враги... Трам! Красное дерево с резьбой и бронзовыми украшениями, золоченые рамы тусклых, умирающих зеркал, - на подоконнике, сваленные беспорядочной грудой, дагерротипы в плюшевых рамках... По мутным пластинкам расплывчатыми пятнами мерещились лица чудно одетых людей, - нарастала горькая злобная зависть к дедам этим и теткам, прожившим давнишнюю свою жизнь так уверенно и покойно, - ненависть к России громадной, чужой, глухо-враждебной. Ощутимей становилось наступающее со всех сторон неизбежное - ныло оно под повязкой, солдатом в куцой стеганке, орало мужицким сходом; глядело в окна крышами недалекого села, стадом на Жеребцовских зеленях... Вчера Марьюшка рассказывала про работников, толковавших в людской, что "таких нынче бьют" - и вот сейчас парни, что пилят подле погреба дрова, кажутся уже не знакомыми, привычными Семеном и Петькой, а чем-то безличным, выжидающим, готовым бить... Напевая машинально про Карла, шагал Алексей Иванович по комнатам - зависть и злоба сменялись тугим, холодным страхом: - Господи! - шептал он озираясь, - господи, за что? Жаркая жалость к себе затопляла глаза слезами, но, наткнувшись глазами на зеркало, видел он свое жалкое, голубое лицо - приходил в себя, успокаивался, льнул лбом к ледяному оконному стеклу. За окном - серенькие, сплошные тучи, дождь, голые деревья... Потому вспоминалось - остатки деревень, ватные дымки шрапнелей, обозы, - податливые девчонки из перевязочных и госпиталей, с полинявшими крестами на рукавах и косынках, и молчаливые взгляды грязных людей в шинелях, провожавшие автомобиль, на котором он ехал "в штаб". Был грязный мокрый день - точь в точь, как сегодня. Затасканная машина медленно пробиралась по искалеченной дороге. Навстречу шла из резерва какая-то часть, взмокшая, насупленная, а он, не обращая внимания на молчаливые, тяжкие солдатские глаза, жался спиной к пикованному задку, тащил к себе на колени хохочущую Нину Николаевну - и целовал ее дряблую шею, раздвигая влажным от дождя подбородком воротник пальто и кофточки... Фронт, тыл, негодные консервы, вши... Потом революция, города, вокзалы... но нет, только не это! - из развороченных, клокочущих городов бежал Алексей Иванович сюда в последней надежде найти покойный закоулочек. И опять вспоминалось - давно, в гимназические еще годы приходили мужики в усадьбу, просили уступить им какой-то кочковатый кусок земли; они толпились в дальнем конце двора, может быть, говорили между собой, но их не было слышно - только лысый старик с зеленоватой бородой, стоя без шапки под окном столовой, все кланялся, все шамкал: - Што жа, мы миром... Мы, матушка, миром прошим. Нам беж той нижинки никак нельжа... - но низинку ту продали не им, а Новскому лавочнику, как его - Парфену!.. Многое вспоминал Алексей Иванович, прижимаясь лбом к нагревшемуся стеклу, и все яснее чувствовал - ближе, тяжелей, неизбежней нависает тяжелый, близкий груз - от него за комод не спрячешься. О-о-о! - стонал он вполголоса и озирался, а из зеркала смотрело мертвое, голубое лицо, пересеченное повязкой... За пыльными стеклами шкапов таились плотные ряды книг. Алексей Иванович распахивал скрипучие, разбухшие дверцы, быстро писал по пыли: конец, конец, конец, - смеялся глупым, деревянным смехом; грязный налет собирался на озябшем пальце, он вытирал руку об штаны и наугад вытаскивал с полки книгу. А за обедом, делая вид, что ему ничуть не страшно и даже весело, рассказывал про какое-нибудь "письмо к главному черному скопцу" из Монтескье... Экземпляр русского перевода 1792 года, с шершавыми, желтыми страницами, с переплетом тверже дерева, был возможно - единственным, оставшимся в живых. Когда же Анна Аполлоновна ненароком заговаривала про войну или революцию, сын отвечал, морщась: - Да перестаньте вы, пожалуйста! И Анна Аполлоновна спешила, боязливо соглашалась: - Не буду, не буду - я так. 10. ЗАПИСНАЯ КНИЖКА Озябнув от долгого сиденья в нетопленных верхних комнатах, Алексей Иванович спустился вниз. За последнее время он по многу нездорово спал днями, и сейчас его клонило ко сну. Внизу, в коридоре топилась печка и было так сумеречно, что острые иглы, пробившиеся сквозь щели дверей, становились розовато-заметными. - Среди них Генрих сам! - запел Алексей Иванович, вздрагивая и ежась, совсем было завернул к себе, но, проходя мимо столовой, услышал: - ...он деревенских-то боится, вот и лебезит перед ними. А с того неприятность одна. Разве можно? И вошел. Подле стола, нескладно уложив на коленях широкие, как сковороды, ладони, сидел Растоскуев. Алексей Иванович кивнул ему - сел, прислушиваясь к рассказу. - Народ и то волнуется. У меня земли что же - пустяки, а они орут - на десять дворов хватит! Что ж я теперь за свои денежки и не хозяин? А Галактион Дмитриевич еще больше мутит, что против меня, что против вас... Анна Аполлоновна повернулась к сыну: - Что же это, Алешенька? Ведь он жалованье получает, я ему так доверяла... Ведь все хозяйство на нем, положительно все! Может быть, вы, Парфен Павлович, шутите?

Лев Владимирович КАНТОРОВИЧ

ПОСТ НОМЕР ДЕВЯТЬ

Рассказ

Ибрагим-бек и пятьсот лучших его джигитов скакали по пескам к посту No 9.

На северо-запад от границы, в пустыне, рыли каналы, плотиной перегораживали реку. Огромное строительство подходило к концу. Скоро по сложной системе каналов, канав и арыков потечет вода. Пустыня тогда оживет, зацветет хлопком, зазеленеет травами. Напоенная земля принесет стране обильные урожаи, богатство и счастье.

Эдуард Караш

ПЕРВОМАЙ В ТБИЛИСИ

1

Гайоз Кириллович Коплатадзe, завeдующий кафeдрой физкультуры Азeрбайджанского Индустриального института, в прошлом нeзаурядный гимнаст, и в свои бeз малого шeстьдeсят лeт мог лeгко продeмонстрировать нeзадачливому студeнту, как выполняeтся "склeпка" на пeрeкладинe, "угол" на параллeльных брусьях или как бeз помощи ног взобраться по пeньковому канату под потолок спортзала. Нeвысокого роста, с мeлко вьющимися волосами посeрeвшeго цвeта, зачёсываeмыми назад на облысeвшую макушку, всeгда в очках в тонкой мeталличeской оправe, которыe сидeли либо высоко на лбу, либо на самом кончикe носа, нам, двадцатилeтним, он вовсe нe казался старым, а просто рано посeдeвшим старшим товарищeм. Такоe впeчатлeниe eщё усиливалось при взглядe на eго ладную фигуру, и, особeнно, в eго глаза, таящиe в сeбe одноврeмeнно и улыбку, и хитринку. Он нe отличался словоохотливостью, но иногда добродушно ворчал со своим дeсятилeтиями нe вывeтривающимся грузинским акцeнтом на нeумёх-студeнтов, тeрпeливо повторяя для них показ зачётных упражнeний или их элeмeнтов.

Юрий Павлович Казаков

НИ СТУКУ, НИ ГРЮКУ

I

Старик, хозяин сарая, в первый же вечер пришел к нам заспанный, босой и забормотал, поддергивая спадавшие штаны:

- Поскольку, конешно, я разрешил... Только по летнему времю то есть... Оно ничего, живите, вам чего ж - развлечение! Только поскольку сушь, извините, это я насчет курева, значит, чтобы упаси бог...

А через минуту уже сидел с охотниками на пороге сарая, курил, вздыхал, сморкался и говорил, что пастухи каждый день видят волков, что в Заказном лесу спасу никакого нету от тетеревов и что в полях, за ригами, жуткое дело перепелов.

В. КЛИМОВ

"ПЫЛАЙ, ПЫЛАЙ!"

Рассказ

Перевел В. Муравьев

Всю ночь выл, ревел и свистел неистовый ветер. Ухая, он срывал с вековых елей висевшие на них лохматыми гирляндами старые шишки, трепал космы сивых "лешачьих волос".

На опушке леса стояла невысокая, но очень густая ель. Под ее ветвями прятался, как под надежной кровлей, шалаш деда Митрока. В шалаше, покрытом берестой, было всегда тепло и сухо.

На зорьке дождь перестал, небо прояснилось, и только на западе еще висели хлопья рваных облаков. Обессилевший ветер теперь тихо-тихо шептал что-то старой ели - может быть, просил у нее прощения за ночное буйство.

Федор Федорович Кнорре

Не расцвела

Наконец все осталось позади, и в доме установилась обычная тишина. Свежевымытые, еще не просохшие полы празднично пахли. Недопитый стакан клюквенного морса с липкими следами ее влажных пальцев убрали с ночного столика, и заново была застлана ее сторона широкой двуспальной постели, в головах которой белели подкрахмаленными наволочками ненужные подушки, на которых спать уже было некому.

Оставшись один, старый хозяин дома тщательно запер дверь, тяжело сопя, с усилием стащил, потягивая за рукав, пиджак, надел по привычке старую домашнюю куртку и после этого вышел, шаркая туфлями, на середину комнаты и остановился, осматриваясь, точно в незнакомом месте, в своей спальне, где прожил больше двух десятков лет.

Федор Федорович Кнорре

Одна жизнь

Она давно сидела не двигаясь в плетеном кресле посреди непросохшей лужайки, закутанная туго, до ощущения какой-то детской беспомощности, в одеяла и теплые платки.

От насквозь промерзшего за зиму, опустелого особняка, как-то уцелевшего после всех бомбежек и пожаров, садовая дорожка спускалась к реке, через заросли мечущихся на ветру голых кустов.

Еще вчера запоздалые, обтаявшие льдины все шли и шли по течению бесконечной, редеющей вереницей, а сегодня вода уже совсем очистилась и теперь, странно напоминая своим звуком о лете, потихоньку плескалась о черные берега.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Об авторе

(Федор Федорович Кнорре)

Федор Федорович КНОРРЕ (1903) - прозаик, драматург, киносценарист, автор большого числа рассказов и повестей, посвященных нашему современнику. Начало творческой биографии писателя относится к середине 20-х годов, к периоду работы в ленинградской газете "Смена". В дальнейшем актер и режиссер Центрального московского ТРАМа, Ф.Кнорре сам осуществил постановку своей первой пьесы "Тревога" - 1930 г. Его пьесы "Встреча в темноте" - 1944 и "Две сестры" - 1957 шли в московских театрах им. Моссовета и им. Вахтангова. Хорошо известны и фильмы по его сценариям: "Истребители" 1939, "Романтики" - 1941, "Однажды ночью" - 1944, "После шторма" - 1958, "Рита" - 1960, "Родная кровь" - 1963 (этот фильм на VI международном кинофестивале в Аргентине в 1967 году получил специальный приз "За гуманизм"), только что закончены съемки фильма по рассказу "Соленый пес".

Федор Федорович Кнорре

Хоботок и Ленора

За окнами все бело от снега, а снег все идет и идет, и на оконной раме снизу наметает продолговатые сугробики. Если ветер с моря не переменится, к вечеру может совсем занести стекла, как было в прошлом году.

Старшие, Ленора и Петька, давно уже убежали в школу, замотавшись по самые глаза шарфами, и на весь дом теперь остались только двое: самый младший Ленька-Хоботок и отец, капитан Петр Петрович, который ночью где-то дежурил и потому не спешил на работу.

Федор Федорович Кнорре

Каменный венок

Девчонки, голоногие, крикливые, хохочут на бегу, прыгая через две ступеньки, наперегонки со спускающимся лифтом скатываясь по лестнице. Из сумрака полутемного подъезда, толкаясь в дверях, точно за ними с собаками гонятся, вырываются в залитый солнцем дворовый скверик, хохоча оттого, что кто-то первый засмеялся, и вот все расхохотались, да так, что никак и не остановиться.

Домовые старухи и старики, с утра молчаливо разместившиеся в тени на скамейках или на собственных, вынесенных из квартир стульях и табуретках со сплющенными черными подушечками, обрадованно встрепенулись, все разом возмущенно заговорили:

Федор Федорович Кнорре

Кораблевская тетка

Сергей Федорович Апахалов давно уже был один в купе, однако мысли о людях, которые несколько часов назад, провожая его, толпились на платформе и махали вслед уходящему поезду, по-прежнему продолжали наполнять его.

Поезд уходил все дальше, а нити, связывающие Апахалова с городом, с оставленной работой, все никак не хотели обрываться.

На первой крупной станции он не выдержал и побежал на телеграф, чтобы послать своему заместителю Макеичеву телеграмму с напоминанием о слете, намеченном на следующую неделю.