Цена прошедших боев

ВАСИЛЬ БЫКОВ

ЦЕНА ПРОШЕДШИХ БОЕВ

Война обрушилась на страну неожиданно, ее страшные реалии явились для людей внове, не изведанными по прежней жизни, и не могли не шокировать миллионы. В том числе и военных - кадровых командиров и начальников. Постепенно, однако, стало понятно, что война не на один год, что воевать предстоит долго и надо приспосабливаться к экстремальным условиям жизни. Примерно на втором году войны среди воюющего люда стал складываться своеобразный, импровизированный фронтовой быт. На фронтах, временно не ведших больших боевых операций, ставших в жесткую оборону, появилась какая-никакая надежда выжить, если не до конца войны, не до победы, то хотя бы до конца недели, до ближайшего утра. И люди устраивались - каждый на том месте, куда его определила война. Штабисты споро и организованно обживали уцелевшие углы в полусожженных тыловых деревнях, усиливали накаты командных и наблюдательных пунктов; артиллеристы обустраивали землянки, налаживали в них печки - из железных бочек, молочных бидонов, устилали земляные нары смолистым лапником. Вход завешивался плащ-палаткой - этим универсальным красноармейским средством защиты от холода и непогоды. Немцы всю войну пользовались шерстяными одеялами, мы же во всех случаях обходились, традиционной серой шинелькой - в бою, на отдыхе, ночью. Пехота в траншеях, нередко полузаметенных снегом или залитых водой, спасаясь от непогоды, рыла норы-ячейки с полками для гранат и патронов, с непременной ступенькой, чтобы по первому сигналу выбраться наверх - в атаку.

Другие книги автора Василь Быков

Затерянный в белорусских лесах партизанский отряд нуждается в провизии, тёплых вещах, медикаментах для раненых. Командир решает отправить на задание по их доставке двух проверенных бойцов…

Трагическая повесть о мужестве и трусости, о достоинстве и неодолимой силе духа.

«… Повозка медленно приближалась, и, кажется, его уже заметили. Немец с поднятым воротником шинели, что сидел к нему боком, еще продолжал болтать что-то, в то время как другой, в надвинутой на уши пилотке, что правил лошадьми, уже вытянул шею, вглядываясь в дорогу. Ивановский, сунув под живот гранату, лежал неподвижно. Он знал, что издали не очень приметен в своем маскхалате, к тому же в колее его порядочно замело снегом. Стараясь не шевельнуться и почти вовсе перестав дышать, он затаился, смежив глаза; если заметили, пусть подумают, что он мертв, и подъедут поближе.

Но они не подъехали поближе, шагах в двадцати они остановили лошадей и что-то ему прокричали. Он по-прежнему не шевелился и не отозвался, он только украдкой следил за ними сквозь неплотно прикрытые веки, как никогда за сегодняшнюю ночь с нежностью ощущая под собой спасительную округлость гранаты. …»

 Книги, созданные белорусским прозаиком Василем Быковым, принесли ему мировую известность и признание миллионов читателей. Пройдя сквозь ад Великой Отечественной войны, прослужив в послевоенной армии, написав полсотни произведений, жестких, искренних и беспощадных, Василь Быков до самой своей смерти оставался «совестью» не только Белоруссии, но и каждого отдельного человека вне его национальной принадлежности.

Безымянный герой повести приезжает на похороны скоропостижно и безвременно скончавшегося Павла Миклашевича, простого сельского учителя. Здесь он знакомится его бывшим начальником Ткачуком, старым партизаном, который рассказывает ему историю об учителе Морозе и его учениках, среди которых был и Миклашевич.

Это случилось в годы войны, когда Белоруссия была оккупирована войсками вермахта. Мороз пожертвовал жизнью ради своих учеников, но на обелиске нет его имени, хотя его постоянно кто-то дописывает.

Интересная и грустная история об отваге, доблести и чести людей, подвиги которых несправедливо забыли.

 Книги, созданные белорусским прозаиком Василем Быковым, принесли ему мировую известность и признание миллионов читателей. Пройдя сквозь ад Великой Отечественной войны, прослужив в послевоенной армии, написав полсотни произведений, жестких, искренних и беспощадных, Василь Быков до самой своей смерти оставался «совестью» не только Белоруссии, но и каждого отдельного человека вне его национальной принадлежности.

Повесть Василя Быкова «Его батальон» заканчивается словами: «Война продолжалась». Взятие высоты, описываемое автором – лишь один из эпизодов войны, которых комбату Волошину предстоит пережить немало и, может быть, погибнуть в одном из них. Но, как бы ни было тяжело на фронте, всегда надо оставаться человеком: «И чем значительнее в человеке истинно человеческое, тем важнее для него своя собственная жизнь и жизнь окружающих его людей».

Книга посвящена 70-летию Победы в Великой Отечественной войне. Все авторы произведений — писатели-фронтовики: Василь Быков, Константин Воробьев, Александр Солженицын, Даниил Гранин, Виктор Астафьев. Повести и рассказы участников войны — о человеке один на один со смертью, когда даже неверующие души вспоминают своего Творца и взывают к Нему. Это дошедшие до нас голоса солдат из окопов, их личный фронтовой опыт.

Для этой книги известный художник Игорь Олейников создал 35 уникальных рисунков. Книга для взрослых с иллюстрациями — прекрасный подарок всем любителям художественной литературы. И прежде всего — подарок для всех, кто хочет знать и не забывать правду о войне.

«… Снаряжать мину Бритвин принялся сам. Рядом на шинели уже лежал найденный ночью у Маслакова полуметровый обрезок бикфордова шнура и желтый цилиндрик взрывателя.

Впрочем, начинить мину было несложно. Спустя десять минут Бритвин засыпал полбидона аммонитом, бережно укрепил в его середине взрыватель, конец шнура выпустил через край.

– Гореть будет ровно пятьдесят секунд. Значит, надо поджечь, метров тридцать не доезжая моста.

Наверно, для лучшей детонации, что ли, он вытащил из кармана гранату – желтое немецкое «яичко» с пояском – и тоже укрепил ее в середине. Потом по самую крышку набил бидон аммонитом.

– Вот и готово! На середине моста с воза – вэк! И кнутом по коню. Пока полицаи опомнятся, рванет за милую душу. …»

Популярные книги в жанре Советская классическая проза

Василий Семенович Гроссман

Лось

Александра Андреевна, уходя на работу, ставила на стул, покрытый салфеточкой, стакан молока, блюдце с белым сухариком и целовала Дмитрия Петровича в теплый, впалый висок. Вечером, подходя к дому, она представляла себе, как томится и одиночестве больной. Завидя ее, он приподнимался, пустые глаза его оживали. Однажды он скачал ей: - Сколько ты встречаешь людей в метро, на работе, а я, кроме этой траченной молью головы, ничего не вижу. И он указал бледным пальцем на бурую лосиную голову, висевшую на стене. Сослуживцы жалели Александру Андреевну, зная, что муж ее тяжело болеет и она ночами дежурит около него. - Вы, Александра Андреевна, настоящая мученица, - говорили ей. Она отвечала: - Что вы, мне это совсем не трудно, наоборот... Но двадцатичасовая служебная и домашняя нагрузка была непосильна для пожилой, болезненной женщины, и от постоянного недосыпания у нее поднялось давление, начались головные боли. Александра Андреевна скрывала от мужа свое нездоровье; но иногда, идя по комнате, она внезапно останавливалась, словно стараясь о чем-то вспомнить, приложив ладони к нижней половине лба и к глазам. - Саша, отдохни, пожалей себя, - говорил он. Но эти просьбы огорчали и даже сердили ее. Приходя на службу в фондовый отдел Центральной библиотеки, она забывала о тяжелой ночи, и светленькая Зоя, недавно окончившая институт и стажировавшаяся в отделе фондов, говорила: - Вы присядьте, ведь у вас ноги отекают. - Я не жалуюсь, - улыбаясь, отвечала Александра Андреевна. Дома она рассказывала мужу о рукописях и документах, которые разбирала на работе, - она любила эпоху семидесятых - восьмидесятых годов, ей казались драгоценными любые мелочи, касавшиеся не только Осинского, Ковальского, Халтурина, Желвакова, Желябова, Перовской, Кибальчича, но и десятков забытых революционеров, находившихся на близких и далеких орбитах чайковцев, ишутинцев, "Черного передела" и "Народной воли". Дмитрий Петрович не разделял увлечения жены. Он объяснял это увлечение тем, что она происходила из революционной семьи. Семейный альбом был заполнен фотографиями стриженых девушек со строгими лицами, в платьях с тонкими талиями, с длинными рукавами и высокими черными воротничками, длинноволосых студентов с пледами на плече. Александра Андреевна помнила их имена, их печальные, благородные, всеми забытые судьбы - тот умер в ссылке от туберкулеза, та утопилась в Енисее, та погибла, работая в Самарской губернии во время холерной эпидемии, третья сошла с ума и умерла в тюремной больнице. Дмитрию Петровичу, инженеру-турбинщику, все эти дела казались возвышенными, но не очень нужными. Он никак не мог запомнить двойные фамилии народников - Иллич-Свитыч, Серно-Соловьевич, Петрашевский-Буташевич, Дебагорий-Мокриевич... Он запутался в обилии имен - одних Михайловых было трое: Адриан, Александр, Тимофей. Он путал чайковца Синегуба с народовольцем Лизогубом... Он не понимал, почему жена так огорчалась, когда во время их летней поездки по Волге им встретился возле Васильсурска пароход, прежде называвшийся "Софья Перовская", а после ремонта и новой окраски переименованный в "Валерию Барсову", - ведь у Барсовой замечательный голос. Когда-то, во время поездки в Киев, он сказал Александре Андреевне: - Вот видишь, большущая аптека названа именем Желябова! Она рассердилась, крикнула: - Не аптеку, а Крещатик нужно назвать именем Желябова! - Ну, Шурочка, это ты хватила, - сказал Дмитрий Петрович. Ему был чужд аскетизм народовольцев, их почти религиозная одержимость. Они ушли, их забыли новые поколения. Дмитрий Петрович любил красивые вещи, вино, оперу, увлекался охотой. И в пожилые годы он любил надеть модный костюм, хорошо подобрать и хорошо повязать галстук. Казалось, что Александре Андреевне, равнодушной к нарядам, дорогим вещам, эти склонности мужа должны быть неприятны. А ей все нравилось в нем, все его слабости и увлечения. Она делилась с ним мыслями о восхищавшем ее времени, о трагической борьбе народовольцев. И теперь, когда он лежал больной в постели, она рассказывала ему о своих огорчениях. - Знаешь, Митя, на собрании наша стажерка Зоя, очаровательное молодое существо, раскритиковала меня - я ее перегружаю ненужной работой, связанной с семидесятыми и восьмидесятыми годами... Слушая жену, глядя, как розовеют от волнения ее щеки, Дмитрий Петрович думал, что ведь она единственная неразрывно связана с ним мыслью, чувством, постоянной заботой; остальные, даже дочь, лишь вспоминают, а не помнят. Странно делалось при мысли, что в те минуты, когда Александра Андреевна, увлекшись работой, перестает о нем думать, никто не помнит о нем, и даже самая тоненькая ниточка не связывает его с людьми во всех городах и селах, в поездах... Он говорил об этом Александре Андреевне, и она возражала ему: - Твои турбины, твой способ расчета прочности лопатки - все это существует. Женя к тебе очень привязана, она редко пишет, но это ничего не значит. А друзья разве забыли тебя? Из-за суматошной жизни устают очень, а вспомни, сколько внимания оказывали тебе сослуживцы, когда ты слег... - Да, да, да, да, Саша, - отвечал он и утомленно кивал головой. Но и она понимала, что дело тут не только в мнительности больного человека. Конечно, друзьям его, людям уже пожилым, трудно ездить на службу в набитых автобусах и троллейбусах, у них заботы, летняя дачная страда, служебные неприятности. И все же ему больно, что старые друзья редко справлялись о нем, а посещают его не ради живого интереса и даже не ради него, а для самих себя, чтобы совесть не мучила. Сослуживцы на первых порах, когда он заболел, привозили ему подарки: цветы, конфеты, но вскоре перестали его посещать... Движение его болезни их не интересовало, да и его перестала интересовать жизнь института. Дочь, переехавшая после замужества в Куйбышев, раньше слала ему подробные письма, а теперь пишет лишь матери. В своем последнем письме Женя писала в постскриптуме: "Как папа, очевидно, без изменений?" Дочь обижается на Александру Андреевну, ее сердит, что все свое время мать тратит на ненужных семидесятников и народовольцев, а теперь еще и на него, тоже забытого и ненужного. Правда, почему Шура так привязана к нему? Может быть, это не только любовь, но и чувство долга? Ведь когда ее высылали в двадцать девятом году, он, обожавший Москву, бросил все - и любимую работу, и удобную комнату в центре, и друзей, - поехал на три года в Семипалатинск, жил в деревянном домике, служил на кирпичном заводишке. Шура говорила: "Твои турбины, твои методы расчета живут" - и так далее. Турбин его конструкции нет, это Шура хватила, а его методом расчета прочности сейчас уже не пользуются, предложены новые. Нельзя постоянно состоять в больных, надо либо выздороветь, либо перечислиться в умершие. Даря ему конфеты, сослуживцы как бы говорили: "Мы хотим помочь тебе преодолеть болезнь!" И когда его друг детства Афанасий Михайлович - Афонька - рассказывал об охоте, он подразумевал: "Мы еще будем с тобой, Митя, вместе ходить по лесам и болотам..." И дочь первые недели его болезни верила, что отец поправится, приедет к ней летом на Волгу, будет нянчить внука, поможет ее мужу инженерским советом и связями, десятками способов коснется граней жизни... Но время шло, а в жизни Дмитрия Петровича уж не случалось то, что бывало со здоровыми людьми, которые работали, ухаживали за хорошенькими сослуживицами, спорили на совещаниях, получали зарплату, поощрения и выговоры, танцевали на именинах у друзей, попадали под дождь, забегали, идя с работы, выпить кружку пива... Его занимало, будет ли принесено лекарство из аптеки в облатках или порошках, придет ли делать укол приветливая сестра с легкими деликатными пальцами или угрюмая, неряшливая, с холодными каменными руками и тупой иглой, что покажет очередная электрокардиограмма... И то, что занимало Дмитрия Петровича, не интересовало его друзей и сослуживцев. В какой-то день и дочь, и сослуживцы, и друзья перестали верить в выздоровление Дмитрия Петровича и потому потеряли к нему интерес. Раз человек не может выздороветь, ему нужно умереть. Как жестоко! Для окружающих смыслом существования безнадежно больного человека становилась одна лишь смерть, она занимала здоровых людей, а жизнь обреченного больного уже никого не занимала. Интересы безнадежно больного человека не могли совпасть с интересами здоровых. Его жизнь не могла вызвать никаких событий, действий, поступков - ни на службе, ни среди охотников, ни среди друзей, привыкших с ним спорить, пить водку, ни в жизни дочери. Но его смерть могла стать причиной некоторых событий и изменений и даже столкновений страстей. Поэтому сведения о том, что безнадежно больной чувствует себя лучше, всегда менее интересны, чем сведения о том, что безнадежно больной чувствует себя хуже. Предстоящая смерть Дмитрия Петровича интересовала широкий круг людей соседей по квартире, и управдома, и дочь, бессознательно связавшую с его смертью свой возможный переезд в Москву, и регистраторшу в районной поликлинике, и охотников, совершенно бескорыстно любопытствовавших о судьбе его уникальной охотничьей винтовки, и дворничиху, приходившую раз в две недели убирать места общего пользования. Его безнадежное существование интересовало лишь одного человека Александру Андреевну. Он безошибочно, без тени сомнения чувствовал это, он ловил в ее лице смену радости и тревоги в зависимости от того, говорил ли он, что одышка стала меньше и днем не было загрудинных болей либо что у него был спазм и он принял нитроглицерин. Для нее он и безнадежно больным был нужен, да что нужен - совершенно необходим! Он чувствовал - ее ужасает мысль о его смерти, и в этом ее ужасе и была спасительная для него живая нить. Был тихий субботний вечер, соседи в этот вечер обычно уезжали на дачу. Дмитрий Петрович радовался воскресенью. В этот день с утра и до вечера он видел жену, слышал ее голос, шорох ее домашних туфель. Он приоткрыл глаза и вздохнул - пора бы Александре Андреевне уже быть дома. Но он вспомнил, что она собиралась, идя со службы, зайти в аптеку и продуктовый магазин. Он пытался задремать, во время дремоты не так ощущалось томительное движение - течение времени, а к концу дня он с силой, равной силе голода, испытывал потребность услышать знакомый звук ключа, потом услышать голос жены и увидеть в ее глазах то, что было для него важнее камфары, - живой интерес к его никому не нужной жизни. - Ты знаешь, - сказал он несколько дней назад, - когда ты подходишь ко мне, у меня возникает чувство, словно мама рядом, а я, крошечный, в люльке. - Я соскучилась по тебе, - говорила Александра Андреевна. Он открыл глаза, в ночном мраке, просветленном уличными фонарями, на постели напротив спала жена, и Дмитрий Петрович припомнил, что Шура приехала с работы, напоила его чаем и он уснул. Несколько мгновений он лежал в полудремоте, с каким-то неясным и тревожным ощущением тишины. И вот он разобрался, понял - ощущение тишины шло со стороны постели, на которой лежала Александра Андреевна... Страх ожег его. Он ошибся! Ему померещилось, будто жена, придя домой, поила его чаем, отсчитывала в рюмочку капли лекарства. Это было вчера, позавчера, всегда, а сегодня этого не было. Испарина выступила у него на груди и на ладонях... Дмитрий Петрович напрасно считал себя самым несчастным существом в мире - умирать, согретым любовью жены, казалось ему счастьем теперь. Вот Шуры нет рядом с ним. Его пальцы медлили повернуть выключатель - темнота была надеждой, темнота защищала. Но он зажег свет, увидел застеленную утром постель Александры Андреевны. Ее нет, она умерла! Что было в его последнем смятении: горе о погибшей - ее дыхание, ее мысль и каждый взгляд были драгоценней всего в мире... или жгучая сила его отчаяния была в том, что погиб человек, единственно любивший Дмитрия Петровича, такого беспомощного, одинокого... Он попробовал сползти с постели, стучал сухонькими кулачками в стену, лежал мгновенье в беспамятстве, снова стучал кулаком. Но квартира была пуста, лишь в воскресенье вечером приедут с дачи соседи... Сестра из районной поликлиники придет в понедельник утром. Воскресенье вечером... послезавтра утром... Эти сроки бессмысленно огромны. Где Шура? Разрыв сердца... сшиблена автомобилем, а может быть, Шура только что перестала дышать, и ее тело кладут на носилки, несут в анатомический театр. Дмитрий Петрович уже не сомневался в смерти жены. В тот миг, когда он зажег свет и увидел ее пустую постель, он, продолжая существовать, стал, как ему казалось, безразличен для всех людей на земле. Шурино преклонение перед народовольцами... Какая сила влекла ее к этим юношам и девушкам, к их короткой дороге, кончавшейся плахой... А его, своего больного мужа, Александра Андреевна любила не ради своего жалостливого сердца или ради своей совести и душевной чистоты, а вот так... Этого "так" он не мог понять. Мысли возникали из тьмы и порождали еще большую тьму. Шура, Шура... Хватило бы силы добраться до окна, он бы бросился вниз, на улицу. Но смерть не только влекла его, она и страшила. Все вокруг молчало - и сухой свет электричества, и скатерка на столе, и прекрасное задумчивое лицо Желябова. Сердце болело, пекло, пронзенное горячей, толстой иглой. Дмитрий Петрович искал дрожащими пальцами пульс на руке, бессильный перед страхом смерти, которую он же призывал. И вдруг глаза Дмитрия Петровича встретились с чьими-то медленными, внимательными глазами. Многие годы видел он эту голову на стене и давно уж перестал замечать ее. Когда-то он привез голову лосихи от препараторщика зоологического музея, и, казалось, она заполнила все пространство. В утренней спешке, стоя в дверях уже в пальто и шляпе, он, прежде чем уйти, поглядывал на голову лосихи, а в трамвае вдруг вспоминал о ней... Когда приходили знакомые, он рассказывал о том, как убил зверя. Александра Андреевна совершенно не выносила этой жестокой истории. Шли годы, голова зверя покрылась пылью, глаза Дмитрия Петровича все безразличие" скользили по ней. И наконец эта мощная, длинная голова, с дышащей узкой пастью, окончательно отделилась от сумрачного осеннего леса, от запаха прели и мха, перешла в страну домашних вещей - и Дмитрий Петрович, вспоминая о ней лишь в дни квартирных уборок, говорил: "Надо голову лося посыпать ДДТ, сдается мне, в ней завелись клопы". И вот в страшный час его глаза вновь встретились со стеклянными глазами лосихи. В октябрьское, холодное утро он вышел на лесную опушку и увидел ее... Это было совсем близко от деревни, где ночевал Дмитрий Петрович, и он даже растерялся - так неожиданно произошла эта встреча, в месте, где, качалось, не могло быть зверя: ведь с этой опушки видны были дымки над избами. Он видел лосиху совершенно ясно и рассматривал ее черно-коричневый нос с расширенными ноздрями, большие, привыкшие ломать ветки и отдирать древесную кору широкие зубы под немного приподнятой, удлиненной верхней губой. Лосиха тоже видела его: в кожаной куртке, в австрийских ботинках и зеленых обмотках, сильный, худой, с винтовкой в руках. Она стояла возле лежащего среди кустиков брусники серого теленка. Дмитрий Петрович стал наводить винтовку, и была секунда - все вокруг исчезло - красная брусника, гранитное небо над головой - остались лишь два глаза, обращенных к нему. Они смотрели на него, ведь Дмитрий Петрович был единственным живым существом, свидетелем несчастья, постигшего лосиху в это утро... И с ощущением силы, счастья, с не обманывающим охотника предчувствием прекрасного выстрела, медленно, плавно, чтобы не погнуть деликатно-паутинную линию прицела, он стал нажимать на курок. Потом, подойдя к убитой лосихе, Дмитрий Петрович разобрался, в чем дело: лосенок покалечил переднюю ножку - она застряла в расщепленном ольховом стволе, - и телок, видимо, очень боялся остаться один; даже когда застреленная мать упала, теленок все уговаривал ее не бросать его, и она его не бросила... Сейчас Дмитрий Петрович, присмирев, лежал подле лосихи, как тогдашний прирезанный в осеннее утро покалеченный теленок. Она внимательно смотрела сверху на человека с подогнутыми под одеялом высохшими ногами, с тонкой шеей, с лобастой лысой головой. Стеклянные глаза лосихи подернулись синевой, туманной влагой, ему показалось, что в этих материнских глазах выступили слезы и от их углов наметились темные дорожки слипшейся шерсти, когда-то выдернутой пинцетом препаратора... Он посмотрел на постель жены, на свои высохшие пальцы, потом на скорбное и непреклонное лицо Желябова, захрипел, затих. А сверху на него все глядели склоненные добрые и жалостливые материнские глаза.

Василий Семенович Гроссман

Осенняя буря

В ноябре Гагры стояли тихими, безлюдными, но они были полны света, осеннего тепла, а в маленьких садиках, в тесноте некрупных деревьев, вызревали оранжевые центнеры мандаринов и апельсинов. Мне отвели комнату на втором этаже, в санаторном корпусе, расположенном над самым береговым обрывом, крепленным каменными глыбами и бетоном. Двадцать первого ноября я лег в постель как обычно, в одиннадцать часов, немного почитал и уснул. Ночью я проснулся: кто-то грубо тряс балконную дверь. Словно опасаясь хищного существа, я потушил свет и подошел к балконной двери. Из тьмы на одном уровне с балконом неясно возникали огромные светлоголовые волны, и казалось, одно лишь оконное стекло отделяло меня от ревущей воды. При каждом ударе волны дом дрожал, а затем слышался новый, непривычный всплеск, - очевидно, шумела вода, поднятая штормом выше прибрежной стены. Я вышел в полутемный пустой коридор, потом вернулся в комнату, снова подошел к балконной двери. Мне стало страшно - теперь волны поднимались выше балкона, море шло на сушу. И вдруг меня взяло зло. Я лег, накрылся одеялом и не стал думать о волне, которая ворвется в комнату и утащит меня, козявку, в ночное ноябрьское море. Я лежал с закрытыми глазами, думал о своей жизни; вдруг дом пошатывало, вдруг трещала балконная дверь. Мне уже не было страшно в почти пустом доме, дрожащем на обрыве, рядом с этим недобрым вселенским гулом; иногда по стеклу резко била тяжелая ладонь, иногда пронзительно звонко лупила галька. Я испытывал странный душевный подъем, точно я, забившийся под одеяло человек, как-то тайно связан с морем, а не чужд и враждебен ему. Сила огромной волны не унижала меня, не обращала меня в ничтожество. Козявки петушилась, и, когда внезапно зазвенело разбитое стекло и полтонны быстрой, мускулистой воды влетело в комнату, грохнуло по стене и потолку, обдало постель, я побежал босыми ногами по воде, крикнул: "Ах, вот ты как!" - и, вместо того чтобы бежать из комнаты, достал бритву и, стоя спиной к морю, начал бриться. Из соседних комнат уборщицы и рабочие вытаскивали столы, диваны, помогали немногочисленным жильцам перебраться в главный корпус, расположенный вдали от моря. Перебрался в главный корпус и я. Утром все мы вернулись к морю. Оно тянуло к себе. Сад залило неспокойной водой. Огромные банановые листья, юкковые шапки, сбитые волнами ветви мушмулы, лавра и магнолий колыхались в воде. Высокая многолетняя пальма была сломана волной, и ее большую и прекрасную зеленую голову унесла вода. Погода была особенной в этот день. Тяжело, низко стояла над морем черная туча, вспыхивали молнии. Ноябрьский воздух был необычайно теплым. При каждом набеге волны ощущался влажный жар, шедший из моря. Люди невольно отступали, когда волна, склонив чугунную голову, неслась по финишной прямой к берегу, заслоняя своим огромным телом не только море, но и все небо. Над морем вспыхивали молнии, а в горах шел снег. На плавной крутизне горных склонов, среди рыжей, красной и зеленой листвы сияла новорожденная зима. Волна, пригибая и подминая вздрагивающую землю, взбегала на берег... Море в этот день было сильней земли. В дыму вдруг вырастали обтесанные водяные стены, и тут же тысячетонные обломки воды летели вкривь и вкось, рушились на землю. Вода стала черной от подхваченного ею несметного миллиона гальки и груд песка. И из этой полукаменной, тяжелой и черной воды рождались ворохи белых летучих брызг. Вода была теплей воздуха, и парное тепло от разгоряченных водяных туш усиливало ощущение одухотворенности природы - море казалось живым. От пушечных ударов дрожала набережная, высокие эвкалипты, дома. Казалось, и горы дрожали. Да, это была самая тяжелая артиллерия, артиллерия резерва главного командования. Но не того командования, которое осуществляют земные маршалы и генералиссимусы. Это был гнев грозного и милосердного главного командования, чья ставка и штаб артиллерии были скрыты за нависшими тучами. Истопники и уборщицы, подавальщицы из столовой, вытаскивая из затопленного водой дома ковры, кресла, свернутые в узлы портьеры, свертки постельного белья, то и дело оглядывались на море и говорили: - Красиво как, как красиво... Праздничный подъем и оживление испытывали оглушенные грохотом люди, с лицами, мокрыми от водяной пыли... Какое-то странное желание томило душу, и хотелось, чтобы еще сильней дрожала земля от морских ударов. Люди словно участвовали в гневе моря; сила моря не принижала человека, а делала счастливым, наполняла его торжеством.

Василий Семенович Гроссман

Жилица

Старушка Анна Борисовна, получившая жилую площадь по ордеру Дзержинского райсовета, насмешила жильцов квартиры тем, что у нее при въезде не оказалось ни мебели, ни кухонной посуды, ни платьев, ни даже постельного белья. Прожила она в своей комнате недолго. На восьмой день после получения ордера, идя по коридору, она вдруг вскрикнула, упала на пол. Соседка вызвала по телефону "неотложку". Докторша сделала старухе укол, сказала, что все будет в порядке и уехала. Но Анне Борисовне к ночи стало совсем плохо, и соседи, посовещавшись, позвонили в "Скорую помощь". Машина из института Склифосовского приехала быстро, через шесть минут после вызова, но старая женщина к ее приезду уже умерла. Врач посмотрел зрачки у новой покойницы, вздохнул для приличия и уехал. За те несколько дней, что Анна Борисовна Ломова прожила на Московском Юго-Западе в своей комнате, жильцы кое-что узнали о ней. Молодой женщиной она, видимо, участвовала в гражданской войне, была будто бы комиссаром бронепоезда, потом она жила в Персии, в Тегеране, потом в Москве на какой-то ответственной работе, чуть ли не в Кремле; в разговоре со школьницей Светланой Колотыркиной, о преподавании русской советской литературы, она сказала: "Я когда-то дружила с Фурмановым и с Маяковским". А матери Светланы, контролеру ОТК на автомобильном заводе малолитражных машин, она рассказала, что в 1936 году ее арестовали и она провела 19 лет в тюрьмах и лагерях. Совсем недавно Верховный суд ее реабилитировал, признал совершенно невинной. Ее прописали в Москве и дали площадь. Видимо, во время лагерных скитаний она растеряла родственников и друзей, не успела в Москве связаться с каким-либо коллективом - никто не пришел в крематорий, когда сжигали ее тело. Сразу же после смерти Ломовой комнату ее занял водитель троллейбуса Жучков, очень нервный человек, с женой и ребенком. Все жильцы удивительно быстро забыли о том, что несколько дней в их квартире жила реабилитированная старуха. Как-то в воскресенье утром, когда обитатели квартиры, попив чаю и позавтракав, коллективно играли на кухне в подкидного дурака, почтальонша принесла воскресную почту: газеты "Московская правда", "Советская Россия", "Ленинский путь", журналы "Советская женщина" и "Здоровье", программу радио и телевидения, и письмо, адресованное гражданке Ломовой Анне Борисовне. - Нет у нас такой, - на разные голоса сказали жильцы и жилицы. А водитель Жучков, тесня к двери почтальоншу, сказал: - Нет такой и не было. И тогда Светлана Колотыркина неожиданно сказала ему: - Как же ее не было, когда вы в ее комнате живете. И все вдруг вспомнили Анну Борисовну Ломову и удивились, как начисто забыли о ней. Посоветовавшись, жильцы вскрыли конверт и прочли вслух отпечатанную на пишущей машинке бумагу. "В связи со вновь открывшимися обстоятельствами решением Военной коллегии Верховного Суда СССР от 8/5 1960 года Ваш муж Ардашелия Терентий Георгиевич, умерший в заключении 6/7 1937 (*) года, посмертно реабилитирован, а приговор, вынесенный Военной коллегией Верховного Суда от 3/9 1937 года, отменен и дело за отсутствием состава преступления прекращено".

Фазиль Абдулович Искандер

ТАЛАНТ

Явленье нового таланта

Благословляем наперёд.

В нём радость юного атланта,

О, как он далеко пойдёт!

О нём мы судим без усилий

По храброй доброте лица,

По звону струнных сухожилий,

Не понимая до конца,

Что уязвимы все таланты

Самой открытостью чела.

Страшнее лагерной баланды

Туманная реальность зла.

Тебя блондинка изувечит

Всеволод Иванов

Записки Полтинникова

От долгого употребления слово стирается. Тогда на выручку приходит синоним. Есть скука. Но есть хандра, уныние, сплин. Но все-таки без основного слова не обойдешься, какие ни применяй синонимы. Как ты с хандрой ни носись, а к скуке вернешься.

Моя жизнь была жизнью синонима. Я по профессии тенор, пою в театре, который, в свою очередь, тоже синоним - не то опера, не то оперетка, не то все вместе - музыкальная драма, черт знает что такое! Да и с помещением у нас плоховато. То мы поем на окраине, то нас перебрасывают в центр, а то отправляют на полгода гастролировать на периферию. Я замещаю первого тенора. Мне уже сорок пять лет, через пять лет голос сядет, придется переходить в преподаватели куда-нибудь в заводской клуб. Обо мне иногда упоминают в статьях, когда нужно показать, что вторые роли тоже роли и вторые актеры тоже актеры. Я читаю их с удовольствием, верю, что это так, что автор глубоко прав, восхищаюсь собой, но в конце концов понимаю, что навсегда останусь на вторых ролях, всегда буду синонимом.

Борис Ямпольский

Всесильный Солидар

Замучил сапожник пятого разряда сапожно-ремонтной мастерской города Моршанска. Каждую неделю присылает новую поэму.

"Дорогой товарищ поэт!

Я, конечно, сапожник, сижу и забиваю гвозди молотком, но в голове моей шевелятся отдельные мысли, которые хочу передать потомству. И вот, сидя за сапожным инструментом, я выдумываю жизнеутверждающие оптимизмы - заветы трудящимся.

Я, конечно, имею дело с дратвой, с варом, это мой хлеб, но хочется высказать идеи для счастья человечества и всей системы.

Борис Ямпольский

Золушка

В сумерках по пляжу ходили санаторные парочки.

Девушка с длинным тонким носом Буратино говорила своему спутнику:

- Я, как Золушка, потеряю туфельку, а вы, как принц, ее найдете, хорошо?

Он, в широких тяжелых штанах из жатки и фисташковых сандалетах мелитопольского покроя, в мелких дырочках, не отвечая, уныло топал за нею.

А она все время капризно покрикивала:

- Будьте принцем, я хочу, чтобы вы были принцем.

Александр Яшин

Вместе с Пришвиным

Paccкaзы

Подарки Пришвина

Вилы

Пришвинский мостик

Житейские бури

Тюлевая занавеска

Яблочная диета

"Солнечная кладовая"

Он дал имя человеку

Последняя тропинка

ПОДАРКИ ПРИШВИНА

Дунинская дача - на крутом склоне горы, который, по всей видимости, был когда-то берегом реки. Спереди - деревня, садики, заливные луга, открытые солнцу дали, а сзади, на высокой гриве - густой темный лес. Заливные солнечные луга и темный ельник это как два мира, два континента. Ходим по сверкающему берегу реки - одни разговоры, ходим по лесу - и разговоры другие. Даже и погода в этих разных местах словно бы всегда разная. Может быть, это преувеличение, но сейчас мне кажется, что среди цветов и трав Михаил Михайлович ходил бодрее, больше улыбался и шутил чаще; во всем его облике и в его словах было больше света.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

ВАСИЛЬ БЫКОВ

ДОВЖИК

Могилы, могилы...

По обе стороны узкой, посыпанной гравием дорожки тянулись многочисленные ряды могил городского кладбища. Еще недавно здесь были сельхозугодья пригородного совхоза, выращивали картошку, капусту, ранние овощи. Но рос город - разрастались и городские кладбища. И вот оно - скопище плотно теснящихся могильных выгородок - из уголка, дерева, добытого со строек арматурного железа. Почти все - с непременной стелой, выполненной в популярной форме морского паруса, но лишь отдаленно напоминающей таковой. Крестов на захоронениях советской эпохи почти не видать, разве где-нибудь на верхушке каменной стелы процарапан и обведен черным тоненький православный крестик. Некоторые памятники украшены небольшими, с ладонь, овальными фотографиями на фарфоре, переснятыми с молодых фотографий усопших, улыбающиеся лица которых слабо соотносятся с данным местом их бытования.

Торжественно-траурный перезвон хатынских колоколов днем и ночью разносится по Белоруссии. Густой автомобильный поток с утра до вечера мчится по логойскому тракту, устремляясь к лесной развилке с шестью огромными пепельно-серыми буквами — «Хатынь». Некогда глухая, ничем не примечательная деревенька стала народным памятником, образным воплощением скорби и героизма белорусов в их невиданной по напряжению борьбе с иноземными захватчиками.

Каждый народ гордится победами, одержанными в борьбе за свободу и независимость Родины, и свято чтит память утрат, понесенных во имя этих побед. У французов есть Орадур, у чехов — Лидице. Символ безмерных испытаний белорусов — Хатынь, представляющая 136 белорусских деревень, уничтоженных в годы войны вместе с их жителями.

Обычно он появлялся тут на закате солнца, когда спадала дневная жара и от реки по ее овражистым, поросшим мелколесьем берегам начинало густо тянуть прохладой. К вечеру почти совсем стихал ветер, исчезала крупная рябь на воде, наступало самое время ночной рыбалки. Приехавшие на автобусе городские рыбаки торопливо растыкали на каменистых отмелях коротенькие удилища своих донок и, тут же расстелив какую-нибудь одежонку, непритязательно устраивались на недолгую июльскую ночь.

ВАСИЛЬ БЫКОВ

ОЧНАЯ СТАВКА

Ночью в гарнизонной караулке, расположенной в одном здании с гауптвахтой, продолжалась размеренная караульная жизнь.

С вечера, когда приносили ужин, долго слышалась невнятная солдатская возня с раздачей-дележкой пищи, незлобивая перебранка караульных и окрики сержантов-разводящих. Из-за грубой, неплотно подогнанной двери в камеру проникал тошнотворный запах теплой перловки, постепенно сменяемый резким запахом махорки. Но это уже с другой, дворовой стороны, где возле уборной в углу была оборудована курилка со вкопанной посередине бочкой. Там же спустя полчаса раздавалась негромкая команда разводящих, строивших смены, и за ней металлическое клацание заряжаемого оружия. Потом на какое-то время наступала почти глухая тишина, пока во дворе не появлялась первая прибывшая с постов смена; команды и звякание разряжаемого оружия повторялись в прежнем порядке.