Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля

Сборник основан на трех источниках: проза Николая Аржака, проза Абрама Терца, «Белая книга по делу А. Синявского и Ю. Даниэля», составленная в 1966 году Александром Гинзбургом.

События, которые вошли в историю XX века как «процесс Синявского и Даниэля», раскололи русскую общественную жизнь 60-х годов надвое и надолго предопределили ее ход. История защиты двух литераторов, чрезвычайно интересна сама по себе: с точки зрения истории русской литературы, это едва ли не единственный случай, когда искусство защищается от судебного преследования с помощью самого искусства.

Отрывок из произведения:

Я убежден, что сегодня трудно представить себе более дикое, в рамках цивилизованного мира, явление, чем «дело Синявского и Даниэля». Между тем позорное это событие – уголовный суд над художественной литературой – произошло совсем недавно, двадцать с небольшим лет назад. Драма, разыгравшаяся в феврале 1966 года в здании Московского областного суда, представляет для современника огромный интерес – далеко не в последнюю очередь тем, что именно она, эта драма, и открывает собой так называемую эпоху застоя.

Другие книги автора Юлий Маркович Даниэль

Секретно

ЦК КПСС

В дополнение к N 2138-с от 17 сентября 1965 года

Докладываем, что предварительное следствие по делу на СИНЯВСКОГО А.Д. и ДАНИЭЛЯ Ю.М., обвиняющихся в совершении преступления, предусмотренного ст. 70 ч. I УК РСФСР, в ближайшее время (до 10–15 января 1966 года) Комитетом госбезопасности будет закончено.

Расследование установило, что СИНЯВСКИЙ и ДАНИЭЛЬ в период 1956–1963 г.г. под псевдонимами Абрам ТЕРЦ и Николай АРЖАК написали и по нелегальному каналу передали за границу ряд произведений антисоветского клеветнического содержания, порочащих советский государственный и общественный строй.

К таким произведением относится повесть АРЖАКА «Говорит Москва», которая представляет собой злобный пасквиль на нашу действительность. Советский Союз в этом произведении показан как огромный концентрационный лагерь, где народ подавлен, запуган, озлоблен. По мысли автора, он так обработан «психологически», что слепо подчиняется всяческому разнузданному произволу властей, помогает им проводить в жизнь самые дикие мероприятия, отбрасывающие страну чуть ли не к первобытному состоянию.

События развертываются вокруг чудовищного авторского вымысла о том, что будто бы указом Верховного Совета СССР от 1960 года воскресенье, 10 августа, объявляется «Днем открытых убийств». Указ этот, с издевкой утверждает автор, является логическим продолжением начавшегося процесса демократизации страны… неизбежной мерой легализации убийств, которая лежит в самой сути учения о социализме.

Рассказы ТЕРЦА, собранные в сборник под названием «Фантастические повести», пронизаны чуждой нам моралью, клеветой на советских людей, на систему социализма, на нашу действительность. Автор этого произведения клевещет на советский образ жизни, делает попытку убедить читателя в том, что советское общество — это искусственная система, навязанная народу, который не верит ни в социализм, ни в марксизм, держится на страхе и боязни.

(фрагмент подлинного документа)

Юлий Даниэль (Николай Аржак)

ИСКУПЛЕНИЕ

Я соглядатай между вами,

Я слушаю, когда в тревоге

Вы рассуждаете о ванне,

О домработницах, о Боге.

О, милые, и я такой же,

Интеллигентен и тактичен,

Но вот - рванет мороз по коже

И на полях наставит птичек.

И я предам вас, я предам вас!

За что? За то, что в час вечерний

Случайно вспомню я про давность

Вражды художника и черни.

Юлий Даниэль (Николай Аржак)

ЧЕЛОВЕК ИЗ МИНАПА

1.

Две молодые женщины, Анна Львовна Княжицкая и Вера Ивановна Кранц, сбросив туфли, забрались на тахту с ногами. Обе дамы чувствовали себя великолепно: они только что поужинали, выпили коньяку и закурили. Муж Анны Львовны недавно уехал в командировку, и, кроме них, в квартире никого не было. Все располагало к интимной беседе, к откровенному разговору. И как только подруги перекочевали на тахту, разговор действительно произошел.

Юлий Даниэль (Николай Аржак)

РУКИ

Ты вот, Сергей, интеллигент, вежливый. Поэтому и молчишь, не спрашиваешь ничего. А наши ребята, заводские, так те прямо говорят: "Что, говорят, Васька, допился до ручки?!" Это они про руки мои. Думаешь, я не заметил, как ты мне на руки посмотрел и отвернулся? И сейчас все норовишь мимо рук глянуть. Я, брат, все понимаю - ты это из деликатности, чтобы меня не смущать. А ты смотри, смотри, ничего. Я не обижусь. Тоже, небось, не каждый день увидишь такое. Это, друг ты мой, не от пьянства. Я и пью-то редко, больше в компании или к случаю, как вот с тобой. Нам с тобой нельзя не выпить за встречу-то. Я, брат, все помню. И как мы с тобой в секрете стояли, и как ты с беляком по-французски разговаривал, и как Ярославль брали... Помнишь, как ты на митинге выступал, за руку взял меня - я рядом с тобой случился - и сказал: "Вот этими, сказал, руками..." Да-а. Ну, Серега, наливай. А то я и впрямь расхлюпаю. Забыл я, как она называется, трясучка эта, по-медицинскому. Ладно, у меня это записано, я тебе потом покажу... Так вот - отчего это со мной приключилось? От происшествия. А по порядку если говорить, то расскажу тебе так, что, когда демобилизовались мы в победившем 21-ом году, то я сразу вернулся на свой родной завод. Ну, мне там, ясное дело, почет и уважение, как революционному герою, опять же - член партии, сознательный рабочий. Не без того, конечно, было, чтобы не вправить мозги кому следует. Разговорчики тогда разные пошли: "Вот, дескать, довоевались, дохозяйничались. Ни хлеба, ни хрена..." Ну, я это дело пресекал. Я всегда был твердый. Меня на этом ихней меньшевистской мякине не проведешь. Да. Ты наливай, меня не дожидайся. Только проработал это я с год, не больше, - хлоп, вызывают меня в райком. "Вот, говорят, тебе, Малинин, путевка. Партия, говорят, мобилизует тебя, Малинин Василий Семенович, в ряды доблестной Чрезвычайной Комиссии, для борьбы с контрреволюцией. Желаем, говорят, тебе успехов в борьбе с мировой буржуазией и кланяйся низко товарищу Дзержинскому, если увидишь". Ну, я - что ж? Я человек партийный. "Есть, говорю, приказ партии исполню". Взял путевку, забежал на завод, попрощался там с ребятами и пошел. Иду, а сам в мечтах воображаю, как я всех этих контриков беспощадно вылавливать буду, чтобы они молодую нашу Советскую власть не поганили. Ну, пришел я. Действительно, Дзержинского Феликса Эдмундовича видел, передал ему от райкомовцев, чего говорили. Он мне руку пожал, поблагодарил, а потом всем нам - нас там человек тридцать было, по партийной мобилизации, выстроил нас всех и сказал, что, мол, на болоте дом не построишь, надо, мол, болото сперва осушить, а что, мол, при этом всяких там жаб да гадюк уничтожить придется, так на то, говорит, есть железная необходимость. И к этому, говорит, всем нам надо руки приложить... Значит, он сказал вроде басни или анекдота какого, а всё, конечно, понятно. Строгий сам, не улыбнется. А после нас распределять стали. Кто, что, откуда - расспросили. "Образование, говорят, какое?" У меня образование, сам знаешь, германская да гражданская, за станком маялся - вот и все мое образование. Два класса церковно-приходской кончил... Ну, и назначили меня в команду особой службы, а просто сказать - приводить приговоры в исполнение. Работка не так чтобы трудная, а и легкой не назовешь. На сердце влияет. Одно дело, сам помнишь, на фронте: либо ты его, либо он тебя. А здесь... Ну, конечно, привык. Шагаешь за ним по двору, а сам думаешь, говоришь себе: "Надо, Василий, НАДО. Не кончишь его сейчас, он, гад, всю Советскую Республику порушит". Привык. Выпивал, конечно, не без того. Спирт нам давали. Насчет пайков каких-то там особенных, что, дескать, чекистов шоколадом и белыми булками кормят - это все буржуйские выдумки: паек, как паек, обыкновенный, солдатский - хлеб, пшено и вобла. А спирт, действительно, давали. Нельзя, сам понимаешь. Ну, вот. Проработал я таким манером месяцев семь, и тут-то и случилось происшествие. Приказано нам было вывести в расход партию попов. За контрреволюционную агитацию. За злостность. Они там прихожан мутили. Из-за Тихона, что ли. Или вообще против социализма - не знаю. Одним словом - враги. Их там двенадцать человек было. Начальник наш распорядился: "Ты, говорит, Малинин, возьмешь троих, ты, Власенко, ты, Головчинер, и ты..." Забыл я, как четвертого-то звали. Латыш он был, фамилие такое чудное, не наше. Он и Головчинер первыми пошли. А у нас так было устроено: караульное помещение - оно как раз посередке было. С одной стороны, значит, комната, где приговоренных держали, а с другой - выход во двор. Брали мы их по одному. С одним во дворе закончишь, оттащишь его с ребятами в сторону и вернешься за другим. Оттаскивать необходимо было, а то, бывало, как выйдешь за другим, а он как увидит покойника и начнет биться да рваться - хлопот не оберешься, да и понятно. Лучше, когда молчат. Ну, вот, значит, Головчинер и латыш этот кончили своих, настала моя очередь. А я уж до этого спирту выпил. Не то, чтобы боязно мне было или там приверженный я к религии был. Нет, я человек партийный, твердый, я в эту дурь - богов там разных, ангелов, архангелов - не верю, а все ж таки стало мне как-то не по себе. Головчинеру легко, он - еврей, у них, говорят, и икон-то нету, не знаю, правда ли, а я сижу, пью, и все в голову ерунда всякая лезет: как мать-покойница в деревне в церковь водила и как я попу нашему, отцу Василию, руку целовал, а он - старик он был - тезкой все меня называл... Да-а. Ну, пошел я, значит, за первым, вывел его. Вернулся, покурил малость, вывел второго. Обратно вернулся, выпил - и что-то замутило меня. "Подождите, говорю, ребята. Я сейчас вернусь." Положил маузер на стол, а сам вышел. Перепил, думаю. Сейчас суну пальцы в рот, облегчусь, умоюсь, и все в порядок прийдет. Ну, сходил, сделал все, что надо - нет, не легчает. Ладно, думаю, черт с ним, закончу сейчас все и - спать. Взял я маузер, пошел за третьим. Третий был молодой еще, видный из себя, здоровенный такой попище, красивый. Веду это я его по коридору, смотрю, как он рясу свою долгополую над порогом поднимает, и тошно мне как-то сделалось, сам не пойму - что такое. Вышли во двор. А он бороду кверху задирает, в небо глядит. "Шагай, говорю, батюшка, не оглядывайся. Сам себе, говорю, рай намолил." Это я, значит, пошутил для бодрости. А зачем - не знаю. Сроду со мной этого не бывало - с приговоренными разговаривать. Ну, пропустил я его на три шага вперед, как положено, поставил ему маузер промеж лопаток и выстрелил. Маузер - он, сам знаешь, как бьет - пушка! И отдача такая, что чуть руку из плеча не выдергивает. Только смотрю я - а мой расстрелянный поп поворачивается и идет на меня. Конечно, раз на раз не приходится: иные сразу плашмя падают, иные на месте волчком крутятся, а бывает и шагать начинают, качаются, как пьяные. А этот идет на меня мелкими шагами, как плывет в рясе своей, будто я и не в него стрелял. "Что ты, говорю, отец, стой!" И еще раз приложил ему - в грудь. А он рясу на груди распахнул-разорвал, грудь волосатая, курчавая, идет и кричит полным голосом: "Стреляй, кричит, в меня, антихрист! Убивай меня, Христа твоего!" Растерялся я тут, еще раз выстрелил и еще. А он идет! Ни раны, ни крови, идет и молится: "Господи, остановил Ты пулю от черных рук! За Тебя муку принимаю!... Не убить душу живую!". И еще что-то... Не помню уж, как я обойму расстрелял; только точно знаю - промахнуться не мог, в упор бил. Стоит он передо мной, глаза горят, как у волка, грудь голая, и от головы вроде сияние идет - я уж потом сообразил, что он мне солнце застил, к закату дело шло. "Руки, кричит, твои в крови! Взгляни на руки свои!" Бросил я тут маузер на землю, вбежал в караулку, сшиб кого-то в дверях, вбежал, а ребята смотрят на меня, как на психа, и ржут. Схватил я винтовку из пирамиды и кричу: "Ведите, кричу, меня сию минуту к Дзержинскому или я вас всех сейчас переколю!" Ну, отняли у меня винтовку, повели скорым шагом. Вошел я в кабинет, вырвался от товарищей и говорю ему, а сам весь дрожу, заикаюсь: "Расстреляй, говорю, меня, Феликс Эдмундыч, не могу я попа убить!" Сказал я это, а сам упал, не помню больше ничего. Очнулся в больнице. Врачи говорят: "Нервное потрясение".

Мне будет довольно трудно говорить, так как я не рассчитывал, что сегодня будет «последнее слово». Мне сказали, что в понедельник, и я не подготовился. Но еще труднее — в силу определенной атмосферы, которая здесь достаточно ощутима. Доводы обвинения меня не убедили, и я остался на прежних позициях. Доводы обвинения — они создали и ощущение глухой стены, сквозь которую невозможно пробиться до чего-то, до какой-то истины. Аргументы прокурора — это аргументы обвинительного заключения, аргументы, которые я много раз слышал на следствии. Те же самые цитаты — не раз, не два, не три: «Очередь, очередь… от живота — веером». «Чтобы уничтожить тюрьмы, мы построили новые тюрьмы…» Все те же самые страшные цитаты из обвинительного заключения повторяются десятки раз и разрастаются в чудовищную атмосферу, уже не соответствующую никакой реальности. Художественный прием — повторение одних и тех же

…Снова грохнула музыка, зажегся ослепительный свет, и две сестры-акробатки, сильные, как медведи, изобразили трюк под названием «акробатический танец». Они ездили друг на друге в стоячем и в перевернутом виде, вдавливая красные каблуки в свои мясистые плечи, и руками, толщиною в ногу, и ногами, толщиною в туловище, выделывали всевозможные редкостные упражнения. От их чудовищно распахнутых тел шел пар.

Потом на арену выпрыгнуло целое семейство жонглеров в составе мужа с женою и четырех детенышей. Они устроили в воздухе жуткую циркуляцию, а папаша, их воспитавший, самый главный жонглер, скосил глаза к переносью и воткнул в рот палку с никелированным диском, а на нее поставил бутылку с этикеткой от жигулевского пива, а на бутылку — стакан и сверху того: зонтик — во-первых, блюдо — во-вторых, а на блюде — два графина с настоящей водою — в-третьих. Наверное, с полминуты держал он все это в зубах и ничего не уронил.

Как и некоторые другие, я ощущаю, что нужна новая русская проза. Старая проза надоела — если не читателям, то писателям, надоела самому развитию русской литературы. Соцреализм уже кончился, и сколько можно писать в виде прозы бесконечную жалобную книгу по адресу ЦК КПСС, иллюстрируя ее цитатами из «Плахи» Айтматова, «Пожара» Распутина и «Печального детектива» Астафьева? Эти цитаты, может быть, и помогут нормальному устроению российской действительности, но они не имеют отношения к развитию русской словесности. Хотя бы потому не имеют, что до всей этой деревенской прозы был написан, в качестве основополагающей веши, четверть века назад (вы подумайте — четверть века прошло, а ничего не сдвинулось), рассказ Солженицына «Матренин двор». После «Матренина двора» повторять тот же вариант в бесчисленных образцах русской, казахской, киргизской прозы-бессмысленно.

Популярные книги в жанре Современная проза

Михаил Николаевич Лайков родился в селе Николаевка Брянской области в 1960 году. Автор стихов, рассказов, статей, повести «Праздники» и романа «Возвращение в дождь». Печатался в «Литературной газете», «Литературной России», журналах «Москва», «Лепта», «Грани», «Ост» (Германия).

Роман известного писателя и политика Анатолия Грешневикова правдиво и жестко повествует о трагической судьбе русской семьи, столкнувшейся с чужой культурой, иным мировоззрением и пытающейся терпеливо выжить в продажном и бездуховном мире.

Как избежать проблемы «Отцов и детей»? В этой истории каждый увидит себя: и на месте родителя, и на месте ребенка. Эта история открывает двери в прекрасный мир детства, полный добра и чистоты, который мы иногда не пускаем в свой, уже такой взрослый… А зря! Ведь именно из-за этого и возникают сейчас проблемы. Эта книга станет напоминанием нам о нашем детстве, рассказав историю о судьбах трёх девочек, которые жили в 70-ые годы прошлого столетия.

Подражая Сэлинджеру. Перечитывая Борхеса. Вспоминая Кортасара. Гуляя по тропинкам, протоптанным Бирсом. Споря с Кастанелой. Размышляя над книгой Модиано. Не слишком ли много берет на себя автор? Подражать, перечитывать, вспоминать, идти по следам… Еще и спорить. Короче говоря, учиться. А что тут собственно плохого? Тем более – учиться у мэтров, это никогда и никому не зазорно.

Рассказ современного итальянского писателя Гаспаре Бурджио (Сборник "A piccoli sorsi" ("Небольшими глотками")). Перевод с итальянского Ольги Боочи.

Русская обложка Ольги Боочи.

Похоже на шутку, но это так: мы бессмертны. Я знаю это от противного, знаю, потому что знаком с единственным существующим на земле смертным. Свою историю он рассказал мне в бистро на улице Комброн и был так пьян, что вполне мог сказать правду, хоть хозяин и завсегдатаи этого заведения хохотали до слез. Должно быть, он заметил интерес на моем лице, потому что крепко в меня вцепился, и в конце концов мы отлично устроились за столиком в углу, где можно было спокойно пить и разговаривать. Он рассказал, что служил в муниципалитете, а теперь на пенсии, и что его жена уехала на некоторое время к родителям — один из возможных способов пояснить, что она его бросила. В его облике не было ничего старческого, ничего вульгарного, худое, иссохшее лицо, глаза как у чахоточного. Конечно, пил он, чтобы забыться, о чем и возвестил, покончив с пятым стаканом красного. Но от него не исходил тот специфически парижский запах, который, кажется, чувствуем только мы, иностранцы. И ногти у него были ухоженные, и никакой перхоти.

Трудно решить, кому из них пришло это в голову, — скорее Вере, когда они праздновали день ее рождения. Маурисио захотел открыть еще одну бутылку шампанского, и они, смакуя его маленькими глотками, танцевали в гостиной, где от дыма сигарет и ночной духоты загустевал воздух, а может, это придумал Маурисио в тот миг, когда печальный «Blues in Thirds»[1] принес из далекого далека воспоминания о первой поре, о первых пластинках, о днях рождения, которые были не просто привычным, отлаженным ритуалом, а чем-то иным, особым… Прозвучало это шуткой, когда болтали, улыбались как заговорщики, танцуя в полудреме, дурманной от вина и сигарет, а почему бы и нет, ведь, в конце концов, вполне возможно, чем плохо, проведут там лето; оба равнодушно просматривали проспект бюро путешествий, и вдруг — идея, то ли Веры, то ли Маурисио, взять и позвонить, отправиться в аэропорт, попробовать, может, стоит свеч, такое делается разом — да или нет, в конце концов, плохо ли, хорошо ли, вернутся под защитой безобидной привычной иронии, как возвращались из стольких безрадостных поездок, но теперь надо попытаться по-другому, все взвесить, решить.

В хорошем произведении персонажи изображены настолько точно, что кажутся реальными людьми. Они по воле автора сталкиваются с трудностями, встают перед моральным выбором, рискуют здоровьем и даже жизнью.

Что, если бы литературные герои прошлого и настоящего, потерпевшие трагическую неудачу, обратились вовремя к психотерапевту? Уберегла бы родителей царя Эдипа от катастрофы консультация по вопросам воспитания детей? Развернулась бы иначе история Ромео и Джульетты, если бы они были старше? Может, Дракулу не понимали окружающие, а Волан-де-Морта недолюбили в детстве? Означают ли эротические фантазии Кристиана Грея из «Пятидесяти оттенков серого» нехватку в нем мужественности?

Авторы книги, литературовед и психиатр, подвергли некоторых известных персонажей художественной литературы психологическому анализу, чтобы понять, чем объясняются их неудачи, какие причуды и проблемы универсальны для всех, а какие – обусловлены эпохой.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

"Возвышенное и земное" – роман о жизни Моцарта и его времени. Это отнюдь не биография, документальная или романтизированная. Это исторический роман, исторический – потому, что жизнь Моцарта тесно переплетена с историческими событиями времени. Роман – потому, что в создании образов и развития действия автор прибегал к средствам художественной прозы.

Да нет, не та кухня, которая литературная, а та, которая обычная, шестиметровая, где чай пьют и реже – водку, да и то и другое все реже, и судят обо всем обстоятельно и (мой дом – моя крепость) безоглядно храбро. Не пожрать, так хоть потрындеть; а в литературе кто ж не специалист. Как там звали парнишку, накатавшего «Школу злословия»? не пивал он наших чаев, не сиживал на кухоньках, задвинутый плотно и глухо, как в танке. Кости моем – белей снегов Килиманджаро, учись, пиранья.

Научно-фантастических рассказ.

Он заехал за ней в общежитие. Она уже поджидала его, с двумя чемоданами и дорожной сумкой. Вещи он помог уложить в багажник, подождал, пока она, сев рядом с ним, застегнет ремень безопасности, а потом плавно тронулся с места.

– Какое счастье, что я еду домой, – воскликнула она. – Я уж боялась, что сломаюсь на одном из экзаменов.

– Однако, сдали все.

– Сдала. Хороший у вас автомобиль. Это что, «плимут»?

– Совершенно верно.