Алиса в стране слепых котов Базилио

Андрей Богатырев

АЛИСА В СТРАHЕ СЛЕПЫХ

КОТОВ БАЗИЛИО.

(Отрицание отрицания отрицания)

ГЛАВА 19. БЕЗГЛАВАЯ.

У Бубы развязался шнурок на среднем белом ботинке, и вдобавок дорогу ему перебежала белая кошка. Поэтому он решил зайти и успокоить нервы до омерзения крепким кофе.

Буба вошел в кафе и увидел чертову бабулю в желтых панталонах.

Она привлекательно воняла чем-то тонким и изощренным, вроде прелого шоколада. Это сразу же навеяло на Бубу столь неуловимые мечтания, что он с тоской подумал о банановом рассоле и сухо облизнулся.

Другие книги автора Андрей Богатырев

Автомобиль - это бомба на колесах, которая не взрывается и не попадает в аварию только потому, что мы им управляем. Очень капризный, ломкий, привередливый и опасный аппарат, который не прощает ошибок. Посему принцип номер один: "Автомобиль - не роскошь, а средство передвижения". И лишь после того, как вы сами воспитали в себе надежные тормоза для своих желаний, превратили страхи в умения и подчинили самобеглую коляску своей небезумной воле - вот тогда автомобиль еще и средство для самоутверждения и наслаждения.

ОВСЯHАЯ И ПРОЧАЯ СЕТЕВАЯ МЕЛОЧЬ N 23

(сборник)

========================================================================== Salamandra 2:5025/64.111 04 Sep 02 00:01:00

Осенний вальс

Импpовизация, написала только что, даже не пеpечитывала.

Осенний вальс. Мальчик и Девочка в вихре желтых листьев. Они несутся в такт листьям, а листья кружатся, как бешеные, среди деревьев, домов, мимо унылых дворников, лениво подметающих желтые листья. Осенний вальс. Младость и сила в этих бешеных листьях, и то же чувство переполняет Мальчика и Девочку.

Андрей Богатырев

Кое-что о Вселенской Теологии

(трактат)

Часть 1.

ХТИАHСТВО.

Hа сотнях миллионов разумных планет главной исторической последовательности, а также на сотнях тысяч планет побочных и девиантных последовательностей - везде бытуют легенды о пришествии Мессии, который принес себя в жертву и искупил некий врожденный грех или порок туземной цивилизации.

Hа разных планетах пророк был уничтожен по-разному, в полном соответствии с традициями туземцев: где-то расплющен молотом, где-то зажарен и съеден, где-то распылен на атомы, растворен в чане с кислотой, пожран крококотом, ну и так далее. Легенда о воскрешении, однако, наличествует не везде.

Андрей Богатырев

Кто родил Бога?

До сих пор никто не знает, как произошла жизнь на Земле. До сих пор никто не знает, есть ли жизнь где-либо ещё, помимо Земли. В силу общности законов физики - почему бы нет? Есть теории креационизма, где Бог создаёт мир в шесть дней, есть теории самоорганизации, где эволюция и отбор создают из простого сложное, есть теории жизни как непременного свойства материи, и так далее.

Креационизм - это слишком просто. Возникает вопрос: откуда же это взялся такой умник, который всё выдумал? Откуда он взял всё это в своём уме? И почему он не сделал того же самого раньше? Короче говоря, где ты был раньше, Отче?

Андрей Богатырев

Где я?

Я открыл глаза, просыпаясь. Было бы естественно обнаружить себя лежащим, ну на худой конец сидящим. В крайнем случае - стоящим, хотя это уже полный бред. Я обнаружил, что падаю. В какие-то туманы или облака, со страшной скоростью набегающие на мои ноги. Я тряхнул головой. Туман исчез и я увидел Его. Он стоял в белой комнате и смотрел на меня и чуть в сторону.

- Я что, в больнице? - спросил я.

- Hет, - ответил он. - Ты на том свете. Ты умер. Давно. И теперь воскрес снова.

Популярные книги в жанре Контркультура

Наступает время превращений. Привычная последовательность ритмов обнаружила вдруг немеющую глубину — так слушаешь китайскую музыку, и, когда наконец начинаешь чувствовать и понимать ее иноязычную прелесть, испытываешь сладость узнавания красоты и вот-вот начнешь тихонько кивать головой, чуть склонив ее к левому плечу, полузакрыв глаза — тут тебе и говорят, что в этой музыке главное — паузы, сквозь которые просачивается молчание. Сюжет оказывается наполненным содержанием, содержание — подтекстом, а все вместе лишь некоторое мерцание стиля. Похоже на наступление осени. Осень, впрочем, действительно наступила. Еще одна улика. Осень не наступила, как это бывало раньше, не пришла вслед за летом, но лето исподволь переродилось в осень, точно жужжащее стрекочущее насекомое с неполным циклом превращения. Этот жутковатый процесс протекает прикровенно, его осознаешь только постфактум, когда сталкиваешься с результатом. С царственной пустотой тополиной кроны за окном. Пустота просачивается, в прорехи биологии, заполняет паузы в ритмическом рисунке природного цикла. Точно частичная амнезия. Как звали соседского мальчика — помню, а кто была та женщина с бутылкой молока, похожая на фразу из забытого рассказа? Ось симметрии этого орнамента выражена числом гораздо большим, чем казалось всю жизнь. Что касается смены сезонов, их взаимной беременности, то это всего лишь еще один пример стирания граней. Стирание граней составляет суть превращения. Осенний день исподволь превращается в дождливый вечер, как земноводное. Какие-то метафизиологические процессы не явно, но внятно протекают в материнской утробе ночи, из которой рождается все. Время испытывает превращения. Оно становится все более непредсказуемым в своем поведении. Вообще, там, где прежде говорилось о течении, теперь приходится говорить о поведении — Разману это понравится. Материальные процессы приобретают личностный характер. Окружающий мир наполняется призраками. Время то сокращается до мановения, вспышки, всплеска бабочкиной тени под лампой, то удлиняется до размеров эона. Четверг может наступить, как инфаркт, но нет никакой уверенности, что за ним последует пятница. Требуется отыскать новую точку отсчета, вовне. Но, увы, вовне наблюдается только всеобщее стирание граней и наступление сентября. Осень успокаивает, но не умиротворяет. Всякий человек в определенный момент своей жизни испытывает то же, что проснувшийся Рип ван Винкль. Посередине осени. Посередине старости. Сентябрь холоден и лучезарен. В его светоносности есть что-то оркестровое. Зрение слабеет и становится больше света, кажется формы вещей растворяются, перерождаются в сияющую субстанцию — еще одно свидетельство всеобщей закономерности. Свет сочится из пор темноты. Мир являет свое единство, как основу многообразия — и наоборот, — ускользающую основу, подобие бесконечной матрешки. Сентябрь уже присутствует в апреле. Старик уже присутствует в мальчике — или это не один и тот же человек? И если тот мальчуган на фотографии не я, то кто же тогда этот старик в зеркале? Будущее уже присутствует в памяти — этим, видимо, объясняется дар прозорливости. Свойственный старцам, а не юношам. Будущее просачивается в пустоты, выжженные амнезией. Память не разрушается, но расползается, теряя привычную линейность, превращаясь. Разрушена структура момента. Реальность приобретает фактуру сна. То есть в окружающем становится все меньше меня — ведь и в сновидении я присутствую лишь номинально. Возможно, все это уже начавшееся последнее превращение. Возможно, оно произойдет так же прикровенно и незаметно, как наступление осени. Кому будет сниться мой сон, когда меня не останется совсем? Что ж, пусть досмотрит Разман. Слабеет зрение, слабеет слух, память о прошедшем и чувство настоящего, пространство же космоса увеличивается, открываются перспективы осенних полей и младенчески ясное громадное небо холодит затылок. Это ясность старика, в одно прекрасное утро проснувшегося младенцем. Такое впечатление, будто для чего-то освобождается место. Пространство и время носят теперь пенсионный характер. Но при этом невозможно ничего успеть, какая-нибудь бытовая ерунда закупоривает время, как тромб. Сходить в ЖЭК — уже что-то из древнегреческой мифологии. Старость не успокаивает, но оглушает. И нет никакой точки опоры вовне, ибо стирание граней — процесс динамический. Старость напоминает замедленный взрыв, если слово «замедленный» здесь применимо, ведь время, как система отсчета, улетучилось, превратилось. Можно попытаться объяснить все физиологически. Угасают функции определенных желез, перестраиваются внутренние ритмы. Гормоны, ферменты, склероз, уход на пенсию. Но, во-первых, это все та же бесконечная матрешка: старость объяснять физиологией, а физиологию — старостью; а во-вторых, Разман никогда не примет даже попытки подобного объяснения. Он уже как-то объяснял все текущие перемены марсианской войной. Точнее, войной миров, вторжением из другого измерения, нарушившим целостность четырехмерной вселенной и отозвавшимся в истонченной и чуткой стариковской душе. Разман — практический метафизик и вздорный человек. Наше состязание вступило в фазу завершения, но о нем, естественно, не упоминается. В доме повешенного не говорят о веревке. В связи с этим умолчанием — да и не только с ним — мне порой кажется, что я забыл что-то необыкновенно важное, точно потерял точку опоры вовне. При этом я прекрасно помню сам факт, но что-то неуловимое сверх него ускользает невозвратимо. Нечто существенное, и более того — присутствующее, но неуловимое, как тонкий запах лекарств, как забытая музыкальная фраза. Еще один привет из мира призраков, довольно насмешливый. Впрочем, иногда происходит и обратное. Если память мне не изменяет — если мне не изменяет прошлое, — то все теперешние мои пенсионные внутренние монологи, и диалоги, и бурлески, и весь этот радиотеатр до смешного напоминает, более того — совпадает /текстологически/ с театром одиночества моей юности. К которой отношусь без умиления, но и без плебейского презрения и стыда институтки, свойственных многим. Стыдиться прошлого, тем более столь давнего, как юность, даже если оно исполнено реальной вины, — все равно что стыдиться описанных во младенчестве пеленок. Честность взаимоотношений исключает стыд. Он свидетельствует скорее о том, что в теперешнем состоянии не все в порядке, может быть это — момент узнавания в себе вины. Должно быть я избегаю этого в силу нетождественности своей личности во времени. Я не отождествляю себя с тем болезненно-угрюмым юношей, отношусь к нему, как к лицу в известной степени постороннему, а постороннего легче понять, простить и не стыдиться, чем самого себя. Личность неуловима, личина за личиной, маска под маской, прорастание граней, не поддающееся анализу — пока не останется только пыльное перелистывание собственных прошлых лиц в семейном альбоме. Хотя, быть может, идентификация и состоит в признании — осознании своей вины. Быть может, интуиция и чувство вины родственны. Фольклорная интуиция, народное сознание создало универсальный образ матрешки, космической игрушки, не столько веселый, сколько насмешливый. Мы все постепенно переходим в мир фольклора, в сновидение, в страшноватую сказку старости. Зрелость оказалась лишь эпизодом. Соло на дудочке — и вот оркестр вступает опять. Но и в самую трезвую пору своей молодости, когда нехитрая эта мелодия казалась единственным, виртуозным, предельным, и душа не ведала контрапункта — думалось почти то же самое. Угрюмо-мечтательный юноша после очередного поражения в очередной сфере бытия лежал на топчане в случайной квартире и думал о времени, о смерти, о всех тех отроческих вопросах, что занимают меня сейчас, в этом, должно быть уже окончательно переходном возрасте. С годами, очевидно, не становишься умнее. С годами становишься старее. И то, о чем думал юноша, старик знает. Одна и та же мысль, но в теперешнем возрасте в ней открывается новое измерение, ей придается нечто существенное, присутствующее и неуловимое, как самое жизнь. Жизнь — это погоня за собственным «я». Жизнь — матрешка, хотя Размана стошнило бы от такой чудовищной вульгарности. Впрочем, некогда не предугадаешь его реакцию. Он стилист и подчиняется материалу. Возможно даже, что и психосоматические сетования придутся ему по душе, он тут же сочинит биомистическую теорию угасания, что-нибудь вроде рентгеногаруспики или неоастрологии. Предложит, скажем, по анализу стариковской мочи предсказывать вспышки сверхновых звезд или иные астрономические открытия. На том основании, что старик — явление уже почти природного, почти минерального характера. Грань почти стерлась. Скоро она сотрется совсем, тогда меня заколотят в красный ящик, отнесут на кладбище и закопают в землю, как Рукова. Остается ждать. Остается созерцание. Все пять чувств растворяются друг в друге, слабеют. Бессонными и безмысленными ночами я слушаю темноту. Я осязаю холодный и колючий свет сентября. Память сродни вкусу и запаху. Старческое безделье порождает синкретическое видение мира. Но мне и правда часто снится собственное детство. Эти сны пугают меня. И у меня нет внуков. Старость всегда одинока. Как можно сообщаться с человеком, живущим в замедленном взрыве. Старость — это водоворот; все предметы и представления, дробясь и деформируясь, стремятся по концентрическим окружностям, чтобы быть всосанными в воронку моего созерцания. Наверное, такова схема умирания. Все, распадаясь, несется по кругу к последней неподвижности, статичности моего сознания, которому уже некуда двигаться. Поэтому теперь все остальное движется по отношению к нему. Осень, если взглянуть неформально, куда в большей степени сезон превращений, чем весна. Это отнюдь не мрачный взгляд на вещи. Это своевременный взгляд. Меня вообще поражает своевременность происходящего, точно судьба выверена по секундомеру. И величайшая милость к нам может быть выражена в двух словах: «Никогда не поздно». Как вовремя открыли мне глаза на сущность китайской музыки, — трагедия возникла бы из чувства опоздания, но оно само свидетельствовало бы о несвоевременности открытия. Осознание же своевременности и уместности — суть смирение, зачисленное в разряд вредных анахронизмов. Я жду. Может быть что-то самое важное откроется мне в самый последний миг. А пока продолжается замедленный взрыв превращения, и все эти осенние прорехи, разрывы, пустоты и умолчания свидетельствуют вовсе не о дискретности мира; они свидетельствуют о его предельной конкретности. Конкретно: я сижу на табуретке и жду Размана.

Перед вами первый прозаический опыт поэта городской субкультуры, своеобразного предшественника рэп-группы «Кровосток». Автор, скрывающийся под псевдонимом Тимофей Фрязинский, пришел в литературу еще в 1990-х как поэт и критик. Он участвовал в первых конкурсах современной городской поэзии «Русский Слэм» (несколько раз занимал первое место), проводившихся в клубе «ОГИ», печатался как публицист в самиздате, на сайте Удафф.ком и в запрещенной ныне газете «Лимонка». Роман - путешествие во вторую половину 90-ых, полудокументальная история жизни одного из обитателей Района: работа в офисе, наркотики, криминальные приключения и страшная, но придающая тексту двойное дно болезнь. Герой - рассказчик «Венеры туберкулеза» исследует формы «жизни за МКАДом», описывает быт сабурбии, промзон и городских окраин и ищет вслед за Маяковским надежду и гуманизм «по скверам, где харкает туберкулез, где блядь с хулиганом да сифилис».

Мои друзья решили снять меня с героина, хотя никто об этом их не просил. Надо полагать, что им до такой степени наскучил их образ жизни, что в целях профилактики собственных нервных расстройств они решили обратить внимание на меня. Естественно это делалось для того, чтобы обратить меня в свою веру и, в случае удачи, снова нарулить, таким образом, утраченную веру в себя.

Я давно уже наблюдал за ними и не раз замечал, что их, мягко говоря, тяготят те «важные» дела, которыми они считали нужным заниматься в тот период, чтобы впоследствии якобы начать заниматься делами ещё более важными, в просторечье — любимыми.

Когда я наконец приучил себя к мысли, что погода не зависит от моего желания, я купил зимнюю куртку.

Снег — желанное состояние.

Дождь — желанное.

Ветер — желанное.

Все вместе — неприемлемо.

На кухне горел свет, сосед досматривал один из фильмов Родригеса, прилипнув к экрану, как вывернутый наизнанку пингвин. Я хотел сделать что-нибудь полезное, может быть выпить пива. Воспоминания о вчерашнем дне усиливали это желание. Она была очаровательна, ну а вчера — особенно. Острым уколом пронзительно-зеленых глаз мучила меня и обнадеживала. Соберись, урод!

Дуги Бримсон — один из самых известных и противоречивых исследователей движения футбольных фанатов — рассказывает, почему хулиганы остаются главной проблемой футбола, и объясняет, как конфликты на трибунах за тридцать лет превратились в тщательно продуманные хулиганские акции.

Маша медленно закрыла глаза и сняла с себя блузку.

Мой мозг, справившись с огромной дозой адреналина, пустился в теоретические рассуждения на тему увиденного. Говорят, что Бог, с готовностью отдав нам запретный плод знаний, все же успел включить в сделку страх и смущение. Я лично всегда смущаюсь, когда снимаю с себя майку, даже если на меня никто не смотрит. Более того, даже если никого и в комнате нет. Почему-то сразу вспоминаются приемы у школьного врача, когда всех заставляли раздеваться и самые худые всегда застывали в нерешительности, боясь стать объектом насмешек всего класса. Я был как раз одним из тех худых, прижатых к стене парней. Когда нас выставляли в шеренгу на уроке физкультуры, я стоял вторым с конца по росту, последним был парень, у которого было не все в порядке с организмом и он перестал расти когда ему было двенадцать. В те времена, стоя у стены, медленно расстегивая пуговицы на толстой школьной рубашке, я неизменно чувствовал себя самым низким существом на свете. Для меня физическая слабость была синонимом слабости душевной. Эти рослые, спортивные, сильные, загорелые ребята казалось никогда не испытывали сомнений, им никогда не было плохо, они никогда не сожалели, они просто подходили и брали, ничуть не задумываясь о природе своего дара. А я в это время вдавливался в стену, боясь упасть и этим привлечь к себе внимание.

ОПЕРАТОР

(за кадром)

Скажи что-нибудь.

ДИМА

Что?

ОПЕРАТОР

Скажи как тебя зовут.

ДИМА

Меня зовут Дима. Я родился в тысяча девятьсот семьдесят шестом году. Фамилия — Колесников. Так нормально?

ОПЕРАТОР

Нормально. Только говори в камеру. На меня не смотри. Если хочешь, можешь иногда смотреть в сторону. Самое главное расслабься, говори как обычно. Иногда я тебе буду задавать вопросы, которые мы скорее всего потом вырежем. Если устанешь, скажи, мы остановим на перекур.

— Давайте я Вас сама запаузирую, если Вы не возражаете, конечно?

В ее руках появился огромный диспетчер отслоений, и она осторожно нажала на кнопку, так и не дождавшись моего ответа. Мое сердце медленно остановилось, обогащенная кислородом кровь перестала поступать в мозг, и тело обмякло, мягко упав в хромированные лапы гусеничного андроида.

Выход из состояния паузировки всегда был болезненным. Протерев свою шею щелочным раствором, я ввел иглу в артерию, чтобы застоявшаяся кровь смогла вылиться в подставленную андроидом бутылочку. Эластичная бутылка расширялась по мере наполнения и я успел выдернуть иглу-воронку перед тем, как мое тело полностью очистилось от крови. Жена достала шелковый китайский шарфик и сильно замотала мне шею. Поверх шарфа робот одел глоточный скафандр и повернул меня спиной к жене. Она внимательно оглядела мои ягодицы, и, убедившись в целостности дермо-покрова, кивнула головой. Гусеницы робота пришли в движение, и он, с легкостью подняв мое антигравное тело, понес меня в шлюзовый отсек.

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Igor Bogdanets

Мутабор

"Мутабор!" Ты шла по мне, и острые каблучки терзали мою плоть. Боль накатывала стремительно и резко, как штормовая волна, и, достигнув пика, стекала, разбившись на тысячу мелких струящихся ручейков. Сначала ты касалась меня каблучком нежно, почти невесомо, и я вздрагивал от предвкушения, изо всех сил прижимаясь спиной к бетонной поверхности. Ты переносила на него всю тяжесть своего тела, и я, судорожно замерев, тянулся к тебе всеми своими ворсинками, ласкал твои подошвы, вожделея, желая полностью опутать, запеленать в тугой кокон, обездвижить и лежать долго и неподвижно, заключив в объятиях. Двадцать шесть томительных шагов от края до края. Двадцать шесть сладчайших мгновений. Жаль, что у меня нет глаз. "Мутабор!" Я обнимал твои ягодицы. Ты крепко сжимала ими мои сбившиеся складки. Я чувствовал каждое их подрагивание, каждое сокращение твоих мышц. Волосы щекотали меня, и я ерзал от восторга и наслаждения. Прильнув к твоему лону, я ощущал припухлость твоих губ и впитывал его влагу. "Мутабор!" Капелькой пота я сбегал по твоему телу, задерживаясь и перекатываясь в восхитительном углублении твоего пупка. "Мутабор!" Я держал твои груди. Я не давал им вырваться на волю. Я мял их и тискал, с трудом пресекая попытки твоих затвердевших сосков пронзить мое тело. "Мутабор!" Я колыхался твоей юбкой. Я обнимал твое запястье тоненьким браслетом. Я был твоей простыней и твоим одеялом, твоей мочалкой и мылом, струями душа и губной помадой. Я познал тебя всю. Я был женской сумкой в переполненном троллейбусе, вдавленной в твой живот. Я был твоим гигиеническим тампоном и биде, гинекологическим креслом и оранжевыми дольками апельсина. - Слава! обратилась она ко мне. - А у меня сегодня день рождения! Она улыбалась. Улыбалась и явно хотела моего общения. - Мои поздравления.. - скомканно пробормотал я. - Приходи ко мне в семь. Я тебя приглашаю. - Извини, виновато сказал я, - работы сегодня много. Задержаться придется. Hу никак не могу я сегодня. - А-а-а... - ее глаза потухли и погрустнели. - Hет, так нет. Ты извини. Закусив губу, она пошла прочь маленьким обиженным щенком. Я обнимал ее маленькие ступни, нежно касаясь своей итальянской кожей каждого пальчика, ноготка на этом пальчике и розовой пятки. Я ловил каждой твое движение. Пятка-носок, носок-пятка. Что мне день рождения, если я знаю каждую родинку на твоем теле? "Мутабор!" "Мутабор!" "Мутабор!"

Андрей 'Steelzer' Богданов

Девятая смерть

I.

...Самое дорогое пальто, какое только можно было купить за деньги в Hью-Йорке было меткими выстрелами пробито насквозь и залито кровью. Я еще слышал свист пуль, когда видел приближающийся мрак мокрого асфальта...

Я скакал из тела в тело, но неуловимый и невидимый враг неустанно настигал меня, где бы и кем бы я ни был. Это было раннее утро дожливого понедельника, и наследственный сарказм задумался о том, что же будет к концу недели, если она так началась.

БОГДАНОВ Е.Ф.

БЕРЕГ РОЗОВОЙ ЧАЙКИ

(из трилогии "ПОМОРЫ")

книга вторая

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Холодное февральское солнце до рези слепило глаза. В небе - пустынная неуютная синева. Если бы не лютый холод да не льды, глядя на него, можно было подумать: лето, исход дня перед закатом, когда усталое солнце, плавясь от собственного усердия, клонится к горизонту. Родион в цейсовский морской бинокль всматривался во льды. Тяжелый вахтенный тулуп оттягивал плечи, обындевевшая овчина воротника терла шею, космы шерсти с намерзшими от дыхания льдинками лезли в рот. Родион оглаживал их, надевал рукавицу и снова подносил к глазам бинокль. Кругом белая безмолвная равнина. Кое-где на ней вспучивались торосы. У горизонта они были затянуты белесоватой туманной пеленой, пронизанной розовым светом. Темнели разводья, еле заметные из-за торосистых нагромождений. Вахта длилась четыре часа. Отстояв ее, Родион выбирался из бочки, спускался вниз, торопился в кубрик греться чаем. Внизу на палубе матросы в ушанках и ватниках баграми обкалывали с бортов намерзший лед. Корпус ледокольного парохода чуть вздрагивал от работы двигателя. В чреве корабля, в машинном отделении, кочегарам было жарко у огня - в одних тельняшках кидали широкими совковыми лопатами уголь в топки. В котле клокотал, буйствовал пар, приводя в действие шатуны, маховики, ось гребного винта. Лошадиные силы железной махины яростно боролись со льдом. "Садко" то отступал задним ходом, то снова обрушивался форштевнем на зеленоватые на изломе глыбы, обламывал, колол их многотонной тяжестью. Снова пятился, снова наваливался на лед - и так без конца. Из трубы выпыхивал черный с сединой дым. За кормой ярилась под винтом холодная тяжелая вода. Вдоль бортов скользили отколотые льдины, оставались позади, замирая и смерзаясь. Лед впереди стал толстым. Даже "звездочкой" - ударами в кромку в разных направлениях его одолеть не удалось. Штурман, высунувшись из рубки, поднял кверху озабоченное лицо. Волосы из-под шапки волной на ухо: - Бочешни-и-ик! Давай разводье! Не сводя бинокля с чернеющей справа по курсу полыньи, Родион отозвался во всю мочь. Пар от дыхания затуманил стекла бинокля: - Справа по курсу-у-у! Румбов пять. - Есть пять румбов справа по курсу! - донеслось снизу. Ледокольный пароход попятился, нос соскользнул с края неподатливой льдины и стал медленно поворачиваться вправо. Снова команда. Лед не выдержал, раскололся, раздался. "Садко" рванулся к солнцу, горевшему впереди белым факелом. Потом все повторилось сначала. Достигнув разводья, корабль некоторое время шел свободно. Но вот на пути его опять встали льды. Родион высмотрел полынью: - Лево руля четыре румба! Словно большое сильное существо, привычное к тяжелому труду, упрямо продвигалось судно в поисках тюленьих залежек, без авиаразведки, без радионаведения, с помощью одного только капитанского опыта да штурманской интуиции. За эти три недели не раз зверобои спускались на лед артелью в восемьдесят человек, с карабинами да зверобойными баграми. В трюмах "Садко" на колотом льду уже немало уложено тюленьих шкур и ободранных тушек. Еще один удачный выход на лежбище, и пароход пойдет обратным курсом. Команда на судне постоянная, северофлотовская. Зверобои - колхозные промысловики из Унды. Старшим у них Анисим Родионов, а помощником у него и бочешником - Родион Мальгин. Трижды в сутки взбирался он по жестким обледенелым вантам на мачту и привычно занимал свой наблюдательный пост в пышущей морозом бочке. Родион опустил бинокль и, сняв рукавицу, провел теплой ладонью по жесткому от мороза лицу. На "белесых бровях у него иней, губы потрескались от ветров. Когда у Родиона родился сын, он отпустил усы, и они щетинились под носом, вызывая усмешки и шуточки друзей. На усах намерзали сосульки. В бочке имелся телефонный аппарат, но он пользовался им в самую лютую непогоду, когда голоса на палубе не слышно. Большей частью обходился без телефона, не любил прикладывать к уху холодную трубку.

БОГДАНОВ Е.Ф.

ПРОЩАЙТЕ ПАРУСА

(из трилогии "ПОМОРЫ")

книга третья

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Пустынен и неприветлив Абрамовский берег глубокой осенью. Холодные резкие ветры наносят с моря туманы и дожди пополам с мокрым снегом. Нет преград ветрам, на все четыре стороны размахнулась безлесная тундровая равнина, и они свободно стелются над ней, насквозь прошивая рыбацкое село, рассыпанное возле самого устья на берегу Унды. Избы содрогаются от ударов непогоды. На дворе октябрь, сумеречный, зябкий, моросный. Навигация закончилась. Рыбачьи суда надолго прилепились к берегу, почти все карбаса и ёлы вытащены из воды, опрокинуты вверх днищами - до весны. Моторные бота поставлены в затишки на зимовку. Движение пассажирских пароходов по линии Мезень - Архангельск прекратилось. Скоро ледостав. В эту глухую пору шел из Каменки в Архангельск внерейсовый последний пароход "Коммунар". Председатель колхоза Панькин накануне договорился по телефону, чтобы пароход сделал около Унды остановку и взял на борт три бочки свежепросольной семги из последних сентябрьских уловов. Доставить их на рейд в парусной еле было поручено Семену Дерябину с Федором Кукшиным. - Глядите в оба, - предостерег Панькин. Ветра ныне изменчивы, волна крута. Постарайтесь успеть до прилива к пароходу. - Почему раньше-то не отправил рыбу? - спросил с неудовольствием Дерябин. Выходить на взморье ему не очень хотелось: стужа, сырость, а у него побаливала поясница. - С дальней тони рыба, - ответил председатель. - Пока доставляли ее в село, - упустили время. Хоть бы теперь, с последним пароходом, отправить.