А лифт спускался в преисподнюю

А лифт спускался в преисподнюю

Заместитель директора банка Йенссон открыл дверь роскошного лифта и нежно подтолкнул вперед грациозное создание, пахнущее пудрой и мехами. Опустившись на мягкое сиденье, они тесно прижались друг к другу, и лифт пошел вниз. Маленькая женщина потянулась к Йенссону полуоткрытыми губами, источавшими запах вина, и они поцеловались. Они только что поужинали на открытой террасе отеля, под звездами, и собирались теперь развлечься.

— Как чудесно было наверху, любимый! — прошептала она. — Так поэтично сидеть там с тобой — будто мы парим высоко-высоко, среди звезд. Только там начинаешь понимать, что такое любовь. Ты ведь любишь меня, правда?

Рекомендуем почитать

По безлюдным улицам ночного города шел злой ангел. Ветер выл среди домов, бушевал над крышами; на улицах не было никого, кроме ангела. Он был жилист и мускулист, он шел, наклонясь против ветра и плотно сжав губы, кроваво-красный плащ скрывал его огромные крылья. Он сбежал из кафедрального собора, где долго простоял в затхлости и духоте. Веками дышал он свечным угаром и ладаном, веками слушал хвалебные гимны и молитвы, возносимые к мертвому богу, который висел у него над головой. Веками смотрел он на людей, коленопреклоненных, распростертых на церковном полу, устремляющих взоры к небу, бубнящих разную чепуху, в которую они верили. Трусливый сброд, провонявший верой во всякое вранье! Тошнотворная смесь из страха, путаных мыслей, убогой надежды ускользнуть от судьбы, выкарабкаться! Наконец-то он сбежал!

Мое имя Юхан, но все называют меня Спасителем, потому что я спасу людей на земле. В этом мое предназначение, и потому меня так называют. Я не такой, как другие, и никто здесь в городе не похож на меня. В моей груди господь зажег огонь, который никогда не гаснет, я чувствую, как он горит во мне, горит день и ночь. Я знаю, что должен спасти людей, что ради них я буду принесен в жертву. Моя вера, вера, которую я им проповедую, принесет им освобождение.

Все мы видели его и видим почти каждый день. Мы не обращаем на него внимания, снова и снова проходим мимо того места, где он лежит, и не задумываемся о нем, словно он и должен там лежать, словно он — неотъемлемая принадлежность нашей жизни. Я говорю о Линдгрене, человеке с отсохшими ногами, который ползает по улицам и бульварам, отталкиваясь от земли руками в кожаных рукавицах; ноги его тоже обшиты кожей. Лицо с короткой бородкой отмечено страданием, которого не в силах выразить маленькие, покорные глаза. Все мы встречали его и встречаем его постоянно, мы привыкли к нему и не замечаем его, будто он — частица нас самих. Мимоходом суем мы монету в его высохшую руку — ему ведь тоже нужно жить.

В одном городе, где люди жаждали все новых и новых развлечений, консорциум пригласил акробата на следующих условиях: сначала он будет балансировать на верхушке церковного шпиля, стоять там на голове, а потом упадет и разобьется. За это он получит пятьсот тысяч. Затея вызвала живейший интерес у граждан всех сословий. Билеты были распроданы за несколько дней, и все только и говорили что о предстоящем событии. Вот это смелость — ничего не скажешь! Но ведь и сумма какова! Конечно, не очень приятно упасть и разбиться, да еще с такой высоты. Однако и плата назначена щедрая, с этим нельзя не согласиться.

Однажды вечером я шел по улице с моей любимой, как вдруг открылись ворота мрачного дома, мимо которого мы проходили, и из темноты одной ногою выступил амур. Но был это не обычный маленький амур, а огромный мужик, тяжелый и жилистый, весь волосатый. Похожий на здоровенного стрелка, он прицелился в меня из своего большущего лука. Он выстрелил и попал мне в грудь, а сам исчез, затворив за собой ворота дома, напоминающего темный, безрадостный замок.

Помню, когда мне было лет десять, как-то в воскресенье после обеда отец взял меня за руку и мы собрались в лес послушать пение птиц. Мы попрощались с мамой: она осталась дома готовить обед. Было солнечно, тепло, и мы бодро пустились в путь. Мы не то чтобы придавали особое значение пению птиц — подумаешь, эка важность! — мы оба были здоровые и разумные люди, жили среди природы и привыкли смотреть на нее не суетясь, не заискивая. Просто день был воскресный, и отец был свободен. Мы шагали по шпалам, вообще-то ходить там запрещалось, но отец работал на железной дороге, и ему было можно. Так мы вышли прямо к лесу, без крюков и обходных маневров.

Два народа вели друг с другом большую войну, которой оба очень гордились и которая так разжигала страсти, что обычные мелкие человеческие переживания против них ничто. Уцелевшие в битвах люди жадно предавались им. По обеим сторонам границы, где велись бои и не затихала кровопролитная резня, воздвигались огромные монументы павшим воинам, принесшим себя в жертву отчизне и ныне упокоенным в земле. Туда устремлялись паломники, там произносились пылкие речи в честь героев, кости которых спят под землей, освященные доблестной смертью и прославленные навеки.

Другие книги автора Пер Лагерквист

Палач сидел и пил в полутемном трактире. В чадном мерцании единственной сальной свечи, выставленной хозяином, грузно нависла над столом его могучая фигура в кроваво-красном одеянии, рука обхватила лоб, на котором выжжено палаческое клеймо. Несколько ремесленников и полупьяных подмастерьев из околотка галдели за хмельным питьем на другом конце стола, на его половине не сидел никто. Бесшумно скользила по каменному полу служанка, рука ее дрожала, когда она наполняла его кружку. Мальчишка-ученик, в темноте прокравшийся в трактир, притаившись в сторонке, пожирал его горящими глазами.

В одинокой хижине на откосе горы, у подножия которой лежали Дельфы, жила древняя старуха со своим слабоумным сыном. Хижина была совсем маленькая, задней стеною ее служил горный склон, из которого постоянно сочилась влага. Это была убогая лачужка, некогда построенная здесь пастухами. Она сиротливо лепилась к пустынной горе высоко над городом и над священной землею храма. Старуха редко покидала хижину, сын — никогда. Он сидел в полумраке и улыбался чему-то своему, как он сидел и улыбался всю жизнь. Теперь он был далеко не молод, кудлатая голова начала уже седеть. Но лицо его осталось нетронуто, осталось такое, каким оно было всю жизнь — безбородое, поросшее пухом и в своей младенческой первозданности лишенное ясно обозначенных черт, — с этой застывшей на нем странною улыбкой. У старухи лицо было суровое и морщинистое, почерневшее, точно опаленное огнем, взгляд ее обличал человека, которому дано было видеть бога.

Рост у меня хороший, 26 дюймов, сложен я пропорционально, разве что голова великовата. Волосы не черные, как у других, а рыжеватые, очень жесткие и очень густые, зачесанные назад и открывающие широкий, хотя и не слишком высокий лоб. Лицо у меня безбородое, но в остальном точно такое же, как у других мужчин. Брови сросшиеся. Я очень силен, особенно если разозлюсь. Когда устроили состязание по борьбе между мной и Иосафатом, я через двадцать минут положил его на обе лопатки и задушил. С тех пор я единственный карлик при здешнем дворе.

Пришел корабль под черным парусом, чтобы увезти меня. И я взошел на борт без особых колебаний, я был не прочь совершить небольшое путешествие, я был юн и беззаботен и тосковал по морю. Мы отчалили, берег исчез за кормой, и вот судно уверенно погнал свежий ветер. Команда попалась угрюмая и неразговорчивая. Мы плыли и плыли день и ночь, вперед и вперед. Земли все не было видно. Мы плыли и плыли с попутным ветром в открытом море, год за годом. А земли все не было видно. В конце концов мне это показалось странным, и я спросил у одного из матросов, в чем же дело. Он ответил, что земли больше нет. Она уничтожена, погрузилась на дно океана. Остались только мы.

Всем известно, как они висели тогда на крестах и кто собрался вокруг него — Мария, его мать, и Мария Магдалина, и Вероника, и Симон Киринеянин, и Иосиф из Аримафеи, тот, который потом обвил его плащаницей. Но ниже по склону, чуть поодаль, стоял еще один человек и не отрываясь смотрел на того, кто висел на кресте и умирал, от начала и до конца он следил за его смертными муками. Имя человека — Варавва. О нем и написана эта книга.

Ему было лет тридцать, он был крепок, но желт лицом, борода рыжая, волосы черные. Брови тоже были черные, а глаза запали, словно для того, чтоб получше упрятать взгляд. Под одним глазом начинался глубокий шрам, шел вниз и терялся в бороде. Но не так уж важно, как выглядит человек.

Однажды, где-то там, во тьме, где — они и сами не знали, сидели и разговаривали мертвые, коротая за разговором вечность.

Нет, сказал один из них, продолжая разговор, что тянулся с незапамятных времен, эти живые все же слишком самонадеянны. Воображают, что все только на них и держится. Развели там у себя внизу суету и думают, что живут. Выходя по утрам из дома, радуясь новому дню и утренней прохладе, они спешат по своим делам и таинственно переглядываются — мы-то с тобой живые, мы-то с тобой живем. И бегут по своим делам, добрым или дурным, громоздя их одно на другое, одно на другое, пока все это сооружение не рухнет, чтобы можно было начать громоздить заново. Самонадеянные, самодовольные ничтожества — иначе не назовешь. Он сидел, озабоченно уставясь прямо перед собой. Он был костляв, желчен, истощен.

Во дни земной жизни великого царя Ирода равного ему могуществом не было в целом свете. Так думал он сам. И, быть может, не ошибался. Но был он всего-навсего человек, один из тех, кто населяет землю и чей род прейдет, не оставя следа, не оставя по себе и воспоминания. Но отвлечемся от этих мыслей и расскажем о его судьбе.

Он был царь иудейский, и народ не любил его. Не любил за жестокость, а еще из-за того, что был он идумей и потому обрезан не по правилам: лишь часть крайней плоти удалялась у младенцев мужского пола по обычаю идумеев. Несчетные злодеяния множили ненависть к нему народа, и все желали его смерти, покуда он жил. И однако он воздвиг храм господу, великолепием превзошедший даже храм Соломонов. Народ этому дивился, но, хотя никто не мог отрицать красоту несравненной постройки, ненависть к царю не уменьшалась. Его считали богопротивнейшим и страшнейшим из людей, врагом рода человеческого, и он наполнял сердца отвращением, тоской и ужасом. Таков был общий о нем приговор. Приговор справедливый и истинный.

Жил-был принц, и отправился он однажды на войну, чтобы завоевать принцессу несравненной красоты, которую любил больше всего на свете. Рискуя жизнью, отвоевывал он пядь за пядью и, сокрушая все на своем пути, продвигался по стране. Ничто не могло остановить его. Принц истекал кровью, но, не щадя себя, снова и снова бросался в бой. Среди самых доблестных рыцарей не было ему равных. Воинский пыл его был так же благороден, как и черты его молодого лица.

Популярные книги в жанре Классическая проза

Уильям Мейкпис Теккерей

Призрак синей бороды

Перевод М. Виноградовой

После роковой случайности, лишившей ее мужа, миссис Синяя Борода, как легко вообразить, первое время пребывала в глубочайшем горе. Во всей стране не нашлось бы вдовы, более нее потратившейся на черный бомбазин. Она спрятала свои прелестные локоны под гофрированными чепцами, а ее креповая вуаль ниспадала до самых локтей. Разумеется, она никого не принимала и не виделась ни с кем, кроме своей сестрицы Анны (чье общество для вдовы можно было назвать каким угодно, но только не приятным); что же до братьев - то их возмутительное поведение за столом всегда вызывало в ней одно отвращение. Что было ей до их шуток о майоре или скандальной истории с шотландским полковым хирургом? Пили ли они вино из прозрачных бутылок или же из темных ей-то что была за печаль? Их рассказы о конюшне, параде или последних собачьих бегах казались ей совершенно омерзительными; и кроме того, она терпеть не могла их нахальные усики и гнусную привычку курить сигары.

Твен Марк

Картинки прошлого

Казалось бы, река в это время стала уже вполне годной для освоения. Но нет: берега ее заселялись спокойно и неторопливо; и освоение Миссисипи поглотило столько же времени, сколько открытие ее и обследование. Прошло семьдесят лет от экспедиций до появления на берегах реки сколько-нибудь значительного белого населения и еще пятьдесят лет до начала на ней торговли. Со времени обследования реки Ла Салем до того времени, когда стало возможным назвать ее проводником чего-то вроде регулярной и оживленной торговли, семь королей сменились на троне Англии, Америка стала независимой страной, Людовик XIV и Людовик XV успели умереть и сгнить, французская монархия была сметена алой бурей революции, и уже заговорили о Наполеоне. Право, в те дни люди не торопились жить.

Марк Твен.

МОЛИТВА О ПРЯНИКЕ.

Я начал ходить в школу четырех с половиной лет. В те времена общественных школ в Миссури не было, зато было две частных школы, где брали за ученье двадцать пять центов в неделю, да и те попробуй получи. Миссис Горр учила малышей в бревенчатом домике на южном конце Главной улицы. Мистер Сэм Кросс занимался с детьми постарше, в доме, обшитом тесом, на горке. Меня отдали в школу миссис Горр, и я даже теперь, через шестьдесят пять с лишним лет, очень ясно помню мой первый день в этом бревенчатом домике, по крайней мере один эпизод этого дня. Я в чем-то провинился, и меня предупредили, чтоб больше я этого не делал и что в следующий раз меня за это накажут. Очень скоро я опять провинился, и миссис Горр велела мне найти прутик и принести его. Я обрадовался, что она выбрала именно меня, так как полагал, что скорей всякого другого сумею найти подходящий для такого случая прутик.

В тот день Прикетт Эллис, рысцой пересекая Динз-Ярд, нос к носу встретился с Ричардом Дэллоуэем, вернее сказать — в ту секунду, когда они разминулись, взгляд одного, незаметно брошенный на другого через плечо, из-под шляпы, оживился, и в нем блеснуло узнавание; они не виделись двадцать лет. Они вместе учились в школе. А что поделывает Эллис теперь? Юристом? Да, конечно, конечно, — он следил за этим процессом по газетам. Но здесь разговаривать неудобно. Может, он заглянет к ним нынче вечером. (Они живут все там же, в двух шагах, за углом.) Будет кое-кто из друзей. Может быть, Джойнсон. «Он теперь важная птица», — добавил Ричард.

Ну вот мы и собрались, и стоит вам окинуть взглядом зал, вы сразу убедитесь, что метро и трамваи, а отчасти и собственные экипажи, даже, смею думать, запряженные рысаками ландо из конца в конец прошивали для этого Лондон. И все же меня вдруг одолевает сомненье…

Если и в самом деле правда, как тут говорят, что по Риджентс-стрит закрыт проезд, и подписан мир, и не так уж холодно для такого времени года, и за такую цену и то не снимешь квартиру, и в гриппе самое опасное — осложнения; если я спохватываюсь, что забыла написать насчет течи в леднике и посеяла перчатку в поезде; если кровные корни вынуждают меня истово трясти руку, протянутую, быть может, не без колебаний…

Гая Фортнума разбудила субботняя суета. Он лежал с закрытыми глазами, наслаждаясь каждым ее звуком. Внизу жарится бекон: Цинтия будит его превосходным завтраком, а не криком. По другую сторону коридора Том принимает душ. А в дальнем мире шмелей и стрекоз чей это голос проклинает уже погоду, время и гипертонию? Миссис Гудбоди? Да. Опора христианства, метр восемьдесят без обуви, отличная садовница, вегетарианка и местный философ. Он встал, поднял жалюзи и высунулся, чтобы послушать ее крики.

Сборник новелл «Под солнцем ягуара» (1986), опубликованный уже после смерти И. Кальвино.

Рассвет едва брезжил, когда левый фланг французской армии развернулся по опушке леса. Из лесу высыпали стрелки и захватили предмостное укрепление. В крепости началось страшное замешательство, ее защитники откатились до самых стен. Стоя на одном из низких холмов, господствовавших над равниной, и держа перед глазами подзорную трубу, император сказал:

— Неприятель думает, что его дивизиям удастся улизнуть по дорогам, которые скрещиваются за мостом, но он обманется: мы возьмем мост, потому что солнце будет слепить ему глаза. Чудесный день! — Он стал напевать из оперетты:

Оставить отзыв
Еще несколько интересных книг

Каждый день по пути на службу я волей-неволей брезгливо пересекаю базарную площадь с ее всегдашним блошиным рынком, где на грязной брусчатке разложено для продажи разного рода старье, где прохожие вынуждены перешагивать через груды поношенной одежды и хлама, а торгаши зазывают покупателей все теми же заученными выкриками, наперебой предлагая то всевозможный краденый товар, то жалкие обноски. Кругом разлита светлая утренняя прохлада, но на базаре стоит зловоние и гнилой воздух оглашается хриплыми криками зазывал. Люди пробираются между кучами рухляди, копаются в грудах старья, выискивая яркие тряпки и дешевые поддельные украшения, подолгу толпятся разинув рты вокруг торгашей, которые маслеными голосами заманивают ротозеев. На что только людям весь этот хлам и как вообще можно торговать такой дрянью? Всякий раз, когда я прохожу по базарной площади, мне и противно и грустно, а голодные, больные глаза окружающих и вовсе повергают меня в уныние.

В одном городе жили два брата: старший, Микаэль, и Стефан, на несколько лет моложе. У них была кузница, которая досталась им в наследство от отца, человека строгого и сурового нрава. Кузница находилась на окраине городка, у самой дороги, что вела в деревню. Беленые стены кузницы были покрыты сажей, а крохотные оконца затянуты паутиной. Тесно и темно казалось внутри. Там стояла наковальня, в горне жарко пылали угли, со стоном и шумом вздымался и опадал кузнечный мех. Кузница была старая, и окружала ее потемневшая, вытоптанная земля. А жили братья на другой стороне дороги, в старинном домишке. С ними вместе жила их мать. Она готовила им обед, варила мясо, которое покупала у крестьян, проезжавших мимо и везших с собой освежеванные туши. И она стелила им белоснежное белье на кровати, где по ночам они вкушали покой.

В захолустном городке — о нем почти никогда не вспоминали, хорошо еще, если знали о его существовании, — поселился в свое время старый чудак, человек с виду лет семидесяти, который, хоть и жил в полном уединении, все же пользовался определенной известностью и по-своему привлекал к себе людское внимание. Внешне он походил на учителя, только уж в том городке не учительствовал; может быть, он переехал туда, выйдя на пенсию. А может, как знать, он вовсе и не был учителем. Он ни с кем не общался, и никому не довелось свести с ним знакомство. Но при всем том он, можно сказать, был знаком со всеми. Он любил беседовать с людьми и был одинаково приветлив со всяким. С любопытством прислушивался он к словам собеседника, глядя на него своими старыми, умными глазами. Однако о себе никогда никому не рассказывал. Хоть все и знали его, он оставался для людей чужаком, и, даже изо дня в день появляясь на улице, все же никогда не расставался со своим одиночеством.

Ранним летним утром Морис Флери возвращался домой с войны, которая шла далеко от здешних мест, у самой границы. Человек в зрелой поре жизни, он был от природы красив душой и телом, и все в нем дышало гармонией, твердость нрава сочеталась с глубиной чувств. И хотя мысль его редко вырывалась за пределы обыденного и столь же редко погружалась в мрачные бездны подсознания, все же в ней всегда присутствовало воображение и особая, неуемная сила.

Этой весной в одном из крупных боев он был тяжело ранен. Осколками гранаты ему искромсало лицо. Осколки раздробили нижнюю челюсть, язвами страшных ран испещрили кожу, изуродовали губы и нос, навсегда погасили свет дня в левом глазу. Когда Мориса Флери под градом пуль отыскали на поле боя, голова его казалась сплошным кровавым месивом, и поначалу его приняли за мертвеца. Но в лазарете удалось остановить кровь, и врачи поверили, что его можно спасти. Долго и заботливо лечили его, и мало-помалу раны зажили и челюстные кости кое-как срослись. Наконец настал день, когда бинты сняли. Он больше не чувствовал боли. Но лицо свое он потерял навсегда. Он был изуродован до неузнаваемости, а голос его сделался натужным и хриплым. Только чистый лоб и единственный зрячий глаз еще отражали его внутренний облик. Ему разрешили выходить и греться на солнце: под его лучами хорошо затягивались раны. Прошло еще немного времени, и его отпустили домой. Из-за тяжелых обмороков, которые теперь часто с ним случались, его сочли непригодным к военной службе, по крайней мере в ближайшем будущем.