Скачать все книги автора Вячеслав Иванович Иванов

Вячеслав Иванов и М. О. Гершензон

ПЕРЕПИСКА ИЗ ДВУХ УГЛОВ

ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА.

Письма эти, числом двенадцать, писаны летом 1920 года, когда оба друга жили вдвоем в одной комнате, в здравнице "для работников науки и литературы" в Москве.

Настоящее издание отпечатано в Девятой Государственной типографии в количестве двух тысяч экземпляров "Р.В.Ц."

I.

М. О. Гершензону.

Знаю, дорогой друг мой и сосед по углу нашей общей комнаты, что вы усомнились в личном бессмертии и в личном Боге. И не мне, казалось бы, отстаивать перед вами права личности на ее метафизическое признание и возвеличение. Ибо, по истине, я не чувствую в себе самом ничего, могущего притязать на вечную жизнь. Ничего, кроме того, что уже, во всяком случае, не я, кроме того всеобщего и вселенского во мне, что связует и духовно осмысливает, как некий светлый гость, мое ограниченное и неизбежно-временное существование во всей сложности его причудливого и случайного состава. Но мне кажется все же, что этот гость не даром посетил меня и во мне "обитель сотворил". Цель его, думается мне, одарить гостеприимно непонятным моему рассудку бессмертием. Моя личность бессмертна не потому, что она уже есть, но потому, что призвана к возникновению. И как всякое возникновение, как мое рождение в этот мир, -оно представляется мне прямым чудом. Ясно вижу, что не найти мне в моей мнимой личности и ее многообразных выражениях ни одного атома подобного хотя бы только зародышу самостоятельного истинного (т. е. вечного) бытия. Я-семя, умершее в земле; но смерть семени-условие его оживления. Бог меня воскресит, потому что Он со мною. Я знаю его в себе, как темное рождающее лоно, как то вечно высшее, чем преодолевается самое лучшее и священнейшее во мне, как живой бытийственный принцип, более содержательный, чем я, и потому содержащий, в ряду других моих сил и признаков, и признак личного сознания, мне присущий. Из Него я возник и во мне Он пребывает. И если не покинет меня, то создаст и формы Своего дальнейшего во мне пребывания, т. е. мою личность. Бог не только создал меня; но и создает непрерывно, и еще создаст. Ибо, конечно, желает, чтобы и я создавал Его в себе и впредь, как создавал доселе. Не может быть нисхождения без вольного приятия; оба подвига в некотором смысле равноценны, и приемлющее становится равным по достоинству нисходящему. Не может Бог меня покинуть, если я не покину Его. Итак, внутренний закон любви, в нас начертанный (так как мы без труда читаем его незримую скрижаль),-уверяет нас, что прав ветхозаветный псалмопевец, когда он говорит Богу: "Ты не оставишь души моей во аде, и не дашь святому Твоему увидеть тление".-Вот о чем, добрый сосед, думаю я про себя в своем углу, так как вы пожелали это знать. А Вы что скажете мне в ответ из другого угла того же квадрата?

ВЯЧ. ИВАНОВ

ДОСТОЕВСКИЙ И РОМАН-ТРАГЕДИЯ

Содержание

I. Принцип формы II. Принцип миросозерцания Экскурс: Основной миф в романе "Бесы"

[401]

ДОСТОЕВСКИЙ И РОМАН-ТРАГЕДИЯ (1)

Достоевский кажется мне наиболее живым из всех от нас ушедших вождей и богатырей духа. Сходят со сцены люди, которые были властителями наших дум, или только отходят вглубь с переднего плана сцены, - и мы уже знаем, как определилось их историческое место, какое десятилетие нашей быстро текущей жизни, какое устремление нашей беспокойно ищущей, нашей мятущейся мысли они выразили и воплотили. Так, Чехов кажется нам поэтом сумерек дореволюционной поры. Немногие как бы изъяты в нашем сознании из этой ближайшей исторической обусловленности: так возвышается над потоком времени Лев Толстой. Но часто это значит только, что некий живой порыв завершился и откристаллизовался в непреложную ценность, - а между нами и этим новым, зажегшимся на краю неба, маяком легло еще большее отдаление, чем промеж нами и тем, кто накануне шел впереди и предводил нас до последнего поворота дороги. Те, что исполнили работу вчерашнего дня истории, в некотором смысле ближе переживаемой жизни, чем незыблемые светочи, намечающие путь к верховным целям. Толстой, художник, уже только радует нас с высот надвременного Парнаса, прозрачной и далекой обители нестареющих Муз. Еще недавно мы были потрясены уходом Толстого из его дома и из нашего общего дома, этою торжественною и заветною разлукою на пороге сего мира и неведомого иного, безусловного и безжизненного, в нашем смысле, мира, которому давно уже принадлежал он. В нашей памяти остался лик совершившейся личности и, вместе с последним живым заветом: "не могу молчать", некое единственное слово, слово уже не от сего мира, о неведомом Боге и, быть может, также неведомом добре, и о цели и ценности безусловной. Тридцать лет тому назад умер Достоевский, а образы его искусства, эти живые призраки, которыми он населил нашу среду, ни на пядь не отстают от нас, не хотят удалиться в светлые обители Муз и стать предметом нашего отчужденного и безвольного [402] созерцания. Беспокойными скитальцами они стучатся в наши дома в темные и в белые ночи, узнаются на улицах в сомнительных пятнах петербургского тумана и располагаются беседовать с нами в часы бессонницы в нашем собственном подполье. Достоевский зажег на краю горизонта самые отдаленные маяки, почти невероятные по силе неземного блеска, кажущиеся уже не маяками земли, а звездами неба, - а сам не отошел от нас, остается неотступно с нами и, направляя их лучи в наше сердце, жжет нас прикосновениями раскаленного железа. Каждой судороге нашего сердца он отвечает: "знаю, и дальше, и больше знаю"; каждому взгляду поманившего нас водоворота, позвавшей нас бездны он отзывается пением головокружительных флейт глубины. И вечно стоит перед нами, с испытующим и неразгаданным взором, неразгаданный сам, а нас разгадавший, -сумрачный и зоркий вожатый в душевном лабиринте нашем, -вожатый и соглядатай. Он жив среди нас, потому что от него или через него все, чем мы живем, - и наш свет, и наше подполье. Он великий зачинатель и предопределитель нашей культурной сложности. До него все в русской жизни, в русской мысли было просто. Он сделал сложными нашу душу, нашу веру, наше искусство, создал, - как "Тернер создал лондонские туманы", - т.е. открыл, выявил, облек в форму осуществления - начинавшуюся и еще не осознанную сложность нашу; поставил будущему вопросы, которых до него никто не ставил, и нашептал ответы на еще не понятые вопросы. Он как бы переместил планетную систему: он принес нам, еще не пережившим того откровения личности, какое изживал Запад уже в течение столетий, - одно из последних и окончательных откровений о ней, дотоле неведомое миру. До него личность у нас чувствовала себя в укладе жизни и в ее быте или в противоречии с этим укладом и бытом, будь то единичный спор и поединок, как у Алеко и Печориных, или бунт скопом и выступление целой фаланги, как у наших поборников общественной правды и гражданской свободы. Но мы не знали ни человека из подполья, ни сверхчеловеков, вроде Раскольникова и Кириллова, представителей идеалистического индивидуализма, центральных солнц вселенной на чердаках и задних дворах Петербурга, личностей-полюсов, вокруг которых движется не только весь отрицающий их строй жизни, но и весь отрицаемый ими мир - и в беседах с которыми по их уединенным логовищам столь многому научился новоявленный Заратустра. [403] Мы не знали, что в этих сердцах-берлогах довольно места, чтобы служить полем битвы между Богом и дьяволом, или что слияние с народом и оторванность от него суть определения нашей воли-веры, а не общественного сознания и исторической участи. Мы не знали, что проблема страдания может быть поставлена сама по себе, независимо от внешних условий, вызывающих страдание, ни даже от различения между добром и злом, что красота имеет Содомскую бездну, что вера и неверие не два различных объяснения мира, или два различных руководительства в жизни, но два разноприродных бытия. Достоевский был змий, открывший познание путей отъединенной, самодовлеющей личности и путей личности, полагающей свое и вселенское бытие в Боге. Так он сделал нас богами, знающими зло и добро, и оставил нас, свободных выбирать то или другое, на распутье. Чтобы так углубить и обогатить наш внутренний мир, чтобы так осложнить жизнь, этому величайшему из Дедалов, строителей лабиринта, нужно было быть сложнейшим и в своем роде грандиознейшим из художников. Он был зодчим подземного лабиринта в основаниях строящегося поколениями храма; и оттого он такой тяжелый, подземный художник, и так редко видимо бывает в его творениях светлое лицо земли, ясное солнце над широкими полями, и только вечные звезды глянут порой через отверстия сводов, как те звезды, что видит Дант на ночлеге в одной из областей Чистилища, из глубины пещеры с узким входом, о котором говорит: "Немногое извне доступно было взору, но чрез то звезды я видел и ясными, и крупными необычно".

Скорбь нашла и смута на Менаду;

Сердце в ней тоской захолонуло.

Недвижимо у пещеры жадной

Стала безглагольная Менада.

Мрачным оком смотрит — и не видит;

Душный рот разверзла — и не дышит.

И текучие взмолились нимфы

Из глубин пещерных на Менаду:

  «Влаги, влаги, влажный бог!..»

«Я скалой застыла острогрудой,

Рассекая черные туманы,

Высекая луч из хлябей синих…

  Ты резни,

Вчера во мгле неслись титаны

На приступ молнийных бойниц,

И широко сшибались станы

Раскатом громких колесниц:

А ныне, сил избыток знойный

Пролив на тризне летних бурь,

Улыбкой Осени спокойной

Яснеет хладная лазурь.

Она пришла с своей кошницей,

Пора свершительных отрад,

И златотканой багряницей

Наш убирает виноград.

И долго Север снежной тучей

Благих небес не омрачит,

Вот жизни длинная минея,

Воспоминаний палимпсест,

Ее единая идея —

Аминь всех жизней — в розах крест.

Стройна ли песнь и самобытна

Или ничем не любопытна —

В том спросит некогда ответ

С перелагателя Поэт.

Размер заветных строф приятен;

Герою были верен слог.

Не так поэму слышит Бог;

Но ритм его нам непонятен.

Солгать и в малом не хочу;

Мудрей иное умолчу.

   Стихотворения, соединенные под заглавием «НЕЖНАЯ ТАЙНА» по преобладающему в них лирическому мотиву,— написаны летом 1912 года, в Савое, без определенного плана, почему и расположены (с незначительными отступлениями) в порядке их возникновения.

   Приложение озаглавлено ЛЕПТА — в подражание александрийским поэтам, которые называли так свои поэтические «мелочи». Это маленькое собрание посвящается приятелям стихотворца и, вместе с ними, любителям стихов, сложенных по частным, скромным поводам или просто — в шутку. Если такие произведения художественно закончены в своем роде, они могут наравне с другими приношениями упасть смиренною лептой в копилку Аполлонова святилища.

Прозрачность! купелью кристальной

Ты твердь улегчила - и тонет

Луна в среброзарности сизой.

Прозрачность! ты лунною ризой

Скользнула на влажные лона;

Пленила дыхания мая,

И звук отдаленного лая,

И призраки тихого звона.

Что полночь в твой сумрак уронит,

В бездонности тонет зеркальной.

Прозрачность! колдуешь ты с солнцем,

Сквозной раскаленностью тонкой

Лелея пожар летучий;

Весенние ветви души,

Побеги от древнего древа,

О чем зашептались в тиши?

Не снова ль извечная Ева,

Нагая, встает из ребра

Дремотного первенца мира,

Невинное чадо эфира,

Моя золотая сестра?

Выходит и плещет в ладони,

Дивясь многозвездной красе,

Впивая вселенских гармоний

Все звуки, отзвучия все;

Лепечет, резвясь, гесперидам:

«Кидайте мне мяч золотой»,

И кличет морским нереидам:

Я для раздолий черноземных

Покинул древние поля;

Но здесь предстала, в ризах темных,

Деметрой смуглою Земля.

Сквозя меж зелени озимой,

Чернея скатами долин,

Святая и под русской схимой

Мне возвращает Элевзин.

И в мраке чутком на балконе,

Под выкликанье пугачей,

Слежу, на звездном небосклоне

Священнодейственных ночей,

Метеорического праха

Стезю над зрящей глубиной

Ошибочно думают о новых исканиях в области художественного творчества те, которые объединяют их в понятии малого искусства, изначала и по существу рассчитанного на постижение немногих, в противоположность искусству большому, обращенному к толпе. Как между отдельными стадиями эпохи этих исканий и отдельными ее представителями, так и в самом понятии малого искусства необходимы точные различения.

Большого, всенародного искусства нет для современного человека, — быть может, потому, что нет самого современного человека, как сущего, т. е. достигшего некоторого статического типа бытия: есть тип динамический, потенциальный и текучий, всецело принадлежащий потоку возникновения, генезиса, становления. Между тем большое, или всенародное, искусство нам было доселе известно только как отражение народного бытия, в смысле статического момента в процессе эволюции, — как творческое истолкование уже созданного, как творчество вторичное. В нем художник — не зачинатель, а завершитель; орган непосредственного народного самосознания, он не имеет иной задачи, кроме раскрытия самоутверждения народного, когда это самоутверждение, в определенном цикле развития, уже закончилось, и доколе оно еще не разложилось.

Язык, по глубокомысленному воззрению Вильгельма Гумбольдта, есть одновременно дело и действенная сила (εργον и ενεργεια); соборная среда, совокупно всеми непрестанно творимая и вместе предваряющая и обусловливающая всякое творческое действие в самой колыбели его замысла; антиномическое совмещение необходимости и свободы, божественного и человеческого; создание духа народного и Божий народу дар. Язык, по Гумбольдту, — дар, доставшийся народу как жребий, как некое предназначение его грядущего духовного бытия.

Новая органическая эпоха и театр будущего

Восходящая, взвивающаяся линия, подъем порыва и преодоления, дорога нам как символ нашего лучшего самоутверждения, нашего "решения крепкого — к бытию высочайшему стремиться неустанно".

Du regst und rührst ein kräftiges Beschliessen,
Zum höchsten Dasein immerfort zu streben…

(Goethe, Faust, II, 1.)

Взмывший орел; прянувший вал; напряжение столпное, и башенный вызов; четырегранный обелиск, устремленный к небесной монаде, — суживающийся в меру взлета и преломляющийся в верховной близости предельного; таинственные лестницы пирамид, с четырех концов земли возводящие к единой вершине; "sursum corda" горных глав, — незыблемый побег земли от дольнего, окаменелый снеговым осиянным престолом в отрешенном торжестве последнего достижения, — вот образы того «возвышенного», которое взывает к погребенному я в нас: "Лазаре, гряди вон!" — и к ограниченному я в нас заветом Августина: "Прейди самого себя" ("transcende te ipsum"). Ибо, как, по слову Языкова,

Вагнер — второй, после Бетховена, зачинатель нового дионисийского творчества, и первый предтеча вселенского мифотворчества. Зачинателю не дано быть завершителем, и предтеча должен умаляться.

Теоретик-Вагнер уже прозревал дионисийскую стихию возрождающейся Трагедии, уже называл Дионисово имя. Общины художников, делателей одного совместного «синтетического» дела — Действа, были, в мысли его, поистине общинами "ремесленников Диониса". Мирообъятный замысел его жизни, его великое дерзновение поистине были внушением Дионисовым. Над темным океаном Симфонии Вагнер-чародей разостлал сквозное златотканное марево аполлинийского сна — Мифа.

Единственное крупное прозаическое произведение Вячеслава Иванова, продолженное Ольгой Александровной Шор (О. Дешарт). Стилизация под древнерусскую книжность.

Примечания О. Дешарт. Концы страниц обозначены цифрами в скобках.

Л. Д. Зиновьева-Аннибал (1866–1907) — талантливая русская писательница, среди ее предков прадед А. С. Пушкина Ганнибал, ее муж — выдающийся поэт русского символизма Вячеслав Иванов. «Тридцать три урода» — первая в России повесть о лесбийской любви. Наиболее совершенное произведение писательницы — «Трагический зверинец».

Для воссоздания атмосферы эпохи в книге дан развернутый комментарий.

В России издается впервые.