Скачать все книги автора Станислав Игнаций Виткевич

Станислав Игнацы Виткевич (1885 – 1939) – выдающийся польский драматург, теоретик театра, самобытный художник и философ. Книги писателя изданы на многих языках, его пьесы идут в театрах разных стран. Творчество Виткевича – знаменательное явление в истории польской литературы и театра. О его международном признании говорит уже то, что 1985 год был объявлен ЮНЕСКО годом Виткевича. Польская драматургия без Виткевича – то же, что немецкая без Брехта, ирландская без Беккета, русская без Блока и Маяковского.

Станислав Игнацы Виткевич (1885–1939) – выдающийся польский драматург, теоретик театра, самобытный художник и философ. Книги писателя изданы на многих языках, его пьесы идут в театрах разных стран. Творчество Виткевича – знаменательное явление в истории польской литературы и театра. О его международном признании говорит уже то, что 1985 год был объявлен ЮНЕСКО годом Виткевича. Польская драматургия без Виткевича – то же, что немецкая без Брехта, ирландская без Беккета, русская без Блока и Маяковского. До сих пор мы ничего не знали

Научная пьеса с «куплетами» в трех действиях.

Станислав Игнацы Виткевич (1885–1939) – выдающийся польский драматург, теоретик театра, самобытный художник и философ. Книги писателя изданы на многих языках, его пьесы идут в театрах разных стран. Творчество Виткевича – знаменательное явление в истории польской литературы и театра. О его международном признании говорит уже то, что 1985 год был объявлен ЮНЕСКО годом Виткевича. Польская драматургия без Виткевича – то же, что немецкая без Брехта, ирландская без Беккета, русская без Блока и Маяковского. До сих пор мы ничего не знали

Есть имена, без которых искусства нет. Даже когда мы о них не знаем вовсе или знаем лишь понаслышке. Тем радостнее встреча. И тем вероятней разочарование. Не всё приходит вовремя. Случаются такие опоздания, что уже не увидеть главного. Изменилась оптика — иным стало пространство жизни. Не говоря уж о театре. Что было свежо и неповторимо — растиражировано. Что было открыто болью души — кажется общим местом. Что ж: «Wsiakij mierit swoim arszinom», как говаривал Виткаций, этот лукавый мудрец и сумрачный балагур. Он никому не отказывал в праве быть собой и думать по-своему. Лишь бы не блуждала на устах улыбка кретина.

Не вникая в вопрос о том, является ли роман произведением искусства (для меня — нет), — я хочу затронуть проблему отношения писателя к своей жизни и окружению. Роман для меня — это прежде всего описание определенного отрезка действительности, вымышленного или подлинного, — неважно, действительности в том понимании, что главным в ней является содержание, а не форма. Это не исключает, разумеется, самой невероятной фантастичности темы и психологии действующих лиц — речь лишь о том, чтобы читатель был принужден поверить, что все было или могло быть именно так, а не иначе. Это впечатление зависит и от способа изображения, то есть от формы отдельных частей и фраз, и от общей композиции, но художественные элементы не образуют в романе формального целого, непосредственно воздействующего своей конструкцией; они служат скорее усилению жизненного содержания, тому, чтобы внушить читателю чувство реальности описанных людей и событий. Конструкция целого в романе, по моему мнению, второстепенна, возникает как побочный продукт описания жизни и не должна деформирующе влиять на действительность, отвечая чисто формальным требованиям. Конечно, лучше, чтобы конструкция была, но ее отсутствие не является принципиальным недостатком романа в отличие от произведений Чистого Искусства, где без формальной ценности целого не может быть речи о художественном впечатлении, где в случае ее отсутствия нет произведения вообще, а в лучшем случае есть определенным образом претворенная реальность и хаос не связанных меж собой чисто формальных элементов. Поэтому роман в своей независимости от законов композиции может быть всем: от непсихологических похождений, представленных извне, до произведения, граничащего с философским либо общественным трактатом. Разумеется, в нем должно что-то происходить: идеи и их борьба должны быть показаны на живых людях, а не развешены на манекенах. Если этого нет, то лучше написать брошюру или трактат. Убеждение, будто роман обязательно должен ограничиться изображением замкнутого отрезка жизни, когда автор с шорами на глазах, словно пугливая лошадь, избегает всех действительных и даже  м н и м ы х  отклонений от темы, кажется мне неверным — за исключением графоманского вздора и никому не нужного плоского изображения неинтересных людей, оправданны даже величайшие отступления от «темы». Стремление подлизаться к самым низким вкусам рядовой публики, боязнь собственных мыслей и неодобрения клики превращают нашу литературу (за малыми исключениями) в теплую водичку, от которой тошнит. Верно утверждает Антоний Амброжевич: у нас литература была только функцией борьбы за независимость — с моментом же достижения независимости литературе, кажется, приходит конец — и надежды нет. Прошу не подозревать меня в мегаломании и желании внушить публике, будто мои романы идеальны, а все остальное ерунда. Я далек (и даже очень) от этого. Но я утверждаю, что нынешняя критика из ложно понятого чувства общественного долга и желания привить малые добродетели малым людям не хочет видеть опасных проблем и их возможных решений и решительно тормозит развитие большого стиля в литературе. Все нежелательное программно замалчивается либо плохо понимается и интерпретируется. Фальшь и трусость характеризуют всю нашу литературную жизнь, а те, кто даже справедливо обрушивается на разные неприятные явления (например, Слонимский), бессильны из-за намеренного антиинтеллектуализма и отсутствия понятийных основ. Умственная малограмотность большинства критиков, отсутствие у них какой-либо определенной системы оценочных понятий, отсутствие интеллектуального стержня в соединении с продукцией посредственностей и затопившими рынок переводами заграничного барахла создает грустную картину литературного упадка. Что можно требовать от публики, если критика ниже ее среднего уровня. Я не буду здесь сражаться за общие идеи с отдельными критиками (полемика с ними будет развернута в моей брошюре под названием «Последняя пилюля для „врагов“») — хочу поставить только один вопрос: соотношение частной жизни автора и его произведения.

Ввиду того, что я не сдержал обещаний, данных в первом предисловии, то есть не написал того, что называю «метафизическим романом», пишу второе — всего пару слов.

1. С порога отметаю обвинения моего романа в порнографичности. Считаю, что описание некоторых вещей, в той мере, в какой они дают повод сказать о других вещах, более существенных, должно быть позволено. У Стефана Жеромского в «Кануне весны» есть сноска, в которой он замечает, что воздерживается в данном месте от описания известного рода сцен, так как польской публике это не нравится. Не думаю, что это правильно. Принимая во внимание то, что пишут французы (пока мне на ум приходят только Мирбо, Поль Адам, Маргерит), я не считаю, чтобы вещи, содержащиеся в данной книге, были слишком уж ужасными. Порой точка над i и хвостик у ę пристойней, чем скромненькие точечки и тире. С той поры, как Берент напечатал слова «сукин сын» («Озимь»), а Бой — фразу, в которой было сказано «трахаются, как дикие ослы» (предисловие к «Мадмуазель де Мопен»), считаю, что иногда можно и не стеснять себя, если это оправдано в каком-то другом измерении. Естественно, всегда можно сказать: «Что позволено быку, не позволено щенку», но что делать — приходится рисковать.

Прежде всего необходимо со всей серьезностью заявить: книга, которую вы держите в руках, — вовсе не ода наркотикам, а совершенно напротив. Мудрый, одинокий, тоскующий человек пишет о том, что наболело, — для тех, кто так же далек от самодовольной сытости, как он сам. Для тех, кому не все равно, кто не может уйти, как сказал бы Брехт. А виртуалам-кайфоманам, вынюхивателям «культовых» примочек и прочим пуст-авангардистам тут ловить нечего (и геть отсюда!).