Скачать все книги автора Наталия Георгиевна Медведева

Любовь девочки и мужчины в богемном Ленинграде 70-х. Полный шокирующих подробностей автобиографический роман знаменитой певицы и писательницы. Это последняя редакция текста, сделанная по заказу нашего издательства самим автором буквально за несколько дней до безвременной кончины.

Наталия Медведева. Мама, я жулика люблю! Издательство «Лимбус Пресс». Санкт-Петербург. 2004.

А у них была страсть… Эти слова можно прочесть по-разному. Сентиментально. Саркастически. Как начало спора, в котором автор отстаивает свое право видеть окружающий мир по-своему. И этим видением она делится с читателем…

Она делила комнату пансиона с женщиной из Риги, плохо говорящей по-русски. Та была очень любезна и сидела с ее ребенком, пока сама она носилась по городу. «Я в Риме! В Риме!» — хотелось кричать ей на улицах. Она не могла поверить, что может вот так, запросто, свернув за угол, увидеть перед собой полукруг Колизея. Она с ужасом вспоминала уговоры подруг не ехать: «С ребенком… от мужа нет писем… пропадешь… подумай о матери…» Спускаясь с Испанской лестницы, забегая в кафе и, как итальянка, уже командуя бармену: «Эспрессо!», гуляя вечерами в толпе по пьяцца Навона, она повторяла себе: «Как же, как было не ехать сюда?!»

Они стали любовниками, оттого что им обоим нечего было делать. И именно в тот день, из-за ее смертельного желания опохмелиться после очередной никчемной вечеринки, закончившейся пьянкой в ресторане. Представить же себя залезающей в автомобиль, едущей в «Севен-илевен» — наиболее ограбляемый двадцатичасовой мини-магазин — за пивом, не хватило силы. Тем более похмельной. Лос-Анджелес, как периной, был накрыт смогом и жарой. Она согласилась на его предложение сходить на ленч. Главное, что машиной должен был править он.

Ну вот, я повесил его. Гигантский ёж-солнце висит у меня на стене. Я увеличил фотографию из журнала, и теперь этот колючий шар будто занимает все пространство в комнате, тихо, но неуклонно присутствуя. Как и в жизни, вирус этот висит над нами всеми.

Я сидел дома в пятницу, и ничего не оставалось, как смотреть «Апостроф».[1] Я не плакса какой-то, но откуда в них этот вульгарный энтузиазм?! Ведущий Пиво и доктор — Лалиер, что ли, — с гоготом, чуть ли не хватаясь за пузо, чуть ли не хлопая друг друга по плечу, чуть ли больного писателя Эрве Гибера не хлопая… Он-то — умрет! Все ясно, сам он, конечно, фигурально выражаясь, вышел без панталон, на люди написав, пеняй теперь на себя, но зачем они так грубо? Сидит живой труп, а они восторженно обсуждают, от чего он умрет. Вот он — висит у меня на стене. Красивый? Это Пиво спросил, красив ли вирус? Жутко красивенький. Особенно вечером, когда я включаю подсветки желтые, и сам он желтый — я хожу, что-то делаю, из кухоньки в комнату, — а он тут, везде, все жилище будто собой обволакивает.

Раньше, ложась спать, я всегда грустно повторяла: «Опять ночь, опять спать». А сейчас мне становится так сладко, потому что я иду смотреть кино о себе счастливой… Я манипулирую какими-то кадрами, сценами, я так много пою в моем кино-дреме…

Вообще, я всегда много пела. И мне пели — и мама, и бабушка. Мой старший брат называл меня «птичкой» и еще — «маленькая лошадь». Потому что я громко, несмотря на соседей, хохотала-гоготала. Недавно я узнала, что уроки пения вовсе не обязательны в школах. А я помню, что мы все очень радостно орали на этих самых уроках пения, проводимых беременной учительницей. Еще я заставляла ее организовывать наш ансамбль и репетировать с нами для школьных концертов. Я обожала выступать. Даже дома, одна, перед зеркалом. Я что-то, вернее, кого-то играла. Я не столько придумывала, как мне кажется, сколько изображала уже виденное. Виденных. Маминых знакомых, людей из магазинов и трамваев. С другой стороны — я ведь мало знала о них и в моем изображении все-таки больше выступал не объект, а мое к нему отношение, не факты/действия, а моя их интерпретация. Я любила писать сочинения о том, как Я провела лето. Или — что МНЕ запомнилось из прогулки по сентябрьскому Летнему саду. Я. Мне. Поэтому я до сих пор с ужасом вспоминаю, что в том сочинении, за которое мне поставили пять с плюсом, я использовала не свои слова. Мне никак не удавалось придумать, как же закончить рассказ, и тут мой старший «блестящий» остроумный брат влез с фразой… которую я и написала. Ужас! Это не мои слова — я просыпаюсь в очень неловком, дискомфортном, каком-то постыдном состоянии. Боже мой, хорошо, что там еще после этой не моей фразы шел маленький мой стишок…

— Не пизди ты, блядь! Откуда у тебя, на xyй мандавошки?! — Он сильно пихнул ее в грудь, и сиденье само подалось назад, со скрипом и рывками. — Были бы мы в Киеве, я б тебя по печени треснул, все дела…

Это был нормальный его стиль. Привычный. Правильно он сказал — так в Киеве он с бабами всегда и разбирался. А тут — какой-то Рим, на хуй, эмиграция…

Машину он остановил на обочине узкой дороги. На ответвлении от основной, ведущей из Остии в Рим. По ней как раз можно было доехать до места, где месяц назад убили Пазолини. Там еще не устроили мусорную свалку, так что невозможно будет памятника различить — неизвестного автора памятника, сливающегося с решеткой заброшенного футбольного поля, да и изображающего непонятно что: птицу взлетающую? — но уже место было довольно гаденьким. Вся Остия была мерзкой, потому что в Остию надо было ехать, чтобы идти на Почтовую площадь и искать квартиру. Комнату в квартире. Спрашивать — есть ли комната? Общаться. Что поперек горла стояло — общаться с теми, с кем не хотелось: несчастными и бедными, беспомощными и потерянными. Эмигрантами из СССР.

Желтый, освещенный желтыми огнями Рим всегда таким будет наплывать в ее памяти. В такой Рим ввозил ее автобус впервые тринадцать лет назад — вечерняя дорога пылилась, руины безмолвствовали, и Рим желтел впереди. А ей было семнадцать лет.

Покинув Вену в аккуратно подвешенных над городом сумерках, поезд выехал из Австрии ночью, и Италия будила сияющим солнцем уже где-то в Тоскании. Италия приветствовала просушиваемым бельем. Панталонами и простынями, мающимися на веревках в окнах, на веревках между домами, на веревках балконов. Вся Италия сушила белье. И молодые итальянки шли учиться — они стояли у шлагбаумов, прижимая к высоким грудям ученические тетрадки, пропуская их поезд, красивые, потому что молодые. Немолодые не были похожи на итальянок — они запомнились как просто черные (брюнетки), толстые, устало-злые навеки женщины.

Роман «Отель Калифорния» рассказывает о судьбе фотомодели в Америке, о проблемах бизнеса «бабочек-однодневок». Как и ее муж, писатель Эдуард Лимонов, Наталия Медведева использует в своей прозе современную лексику, что делает ее книги живыми и эмоционально-убедительными.

Есть мальчики… юноши… Короче, глядя на них сразу понимаешь: они из актерства. Только не иа того, когда актерством уже деньги зарабатывают, а когда актерство еще Мечта. В него, актерство, еще мечтают попасть. А поэтому глаза — они открыты широко, распахнуты — все-все видят, замечают, ничего не пропускают, за всем следят. Рот слегка тоже открыт, слегка даже дебильно так — от удивительного восторга перед жизнью. И часто пьян. От того же восторга. Предрасположен к быстрому опьянению.

— …ни в коем случае, ни в коем случае нельзя говорить, что в Америку! — прошептав все это скороговоркой, тугопузый сжал руку высокой женщине.

— Ой, да ладно уж, известно всем, куда она уезжает. К мужу. В Америку! — Женщина поскорее взяла какую-то бумагу из рук работника ОВИРа и пошла к «ней», едущей к мужу в Америку. К дочери своей, сидящей у стены в приемном зале.

Забавной показалась дочери эта сценка. Видимо, отъезжающий мужчина проявил солидарность и решил предупредить, уберечь от последствий. А русская хнойная женщина, мама ее, хной у нее волосы были только что выкрашены, яркие… ну, на то она и русская, чтобы иногда позволять себе наплевательское отношение к установленным порядкам. Так, видимо… Хотя действительно, все знали в ОВИРе, что муж дочери в Америке, только почему-то решили не пустить ее прямо к нему, а предложили выехать по израильской визе. Таковы были нравы «застоя», 75-го года…

Говорят, что дети должны слушаться взрослых. Хотя никто ведь не уточняет, что только, мол, в хорошем. А? Ну да, подразумевается, что взрослый на плохое ребенка не толкнет…

Ох, как они слушались взрослых, эти малолетки с распущенными волосами на желтых, красных, синих ногах-палочках. Скорее всего, финны завозили в город разноцветные колготки. Их можно было купить у девчонок в „фирменном" — в туалете! — за пятерку. Пятерку можно было стащить у взрослых. У родителей… Почему она не стащила ту же пятерку — да много пятерок! — у взрослых мужиков, захрапевших наконец-то в номере гостиницы?

— Верочка-а!

— Ляль!

— Ве-ра!

— Лариса!.. твою мать. Да перестань же ты искать ее каждую минуту, дай девчонке поиграться — последние дни ведь. Иди сюда, твой ход…

Верочка сидела на скамейке небольшой кабинки для переодевания, тяжело дыша: еле удрала от мальчишек, которые хотели засунуть ее в яму, вырытую в сыром песке, и закопать потом по самую шею. Она, правда, сама сначала согласилась, и было очень весело разгребать песок, находя в нем маленьких жучков с усиками, которые тут же и исчезали в песке. Но яма оказалась очень близко к воде, и Верочка испугалась, что волны накроют ее с головой и она исчезнет в песке, как маленькие усатики. К матери идти не хотелось: все равно они или ругаются, или играют в карты. В кабине было прохладно и как-то мокро. Сквозь щели наспех сколоченных досок и дырочки, просверленные любопытными, солнечные лучики ложились на песочный пол — квадратик пляжа, — из которого торчали куски газет, ваток, а в уголке покоились засохшие какашки.

Ах, как сложно попасть в Голливуд! Как непросто быть в него взятым! Ах! Ах, ах, ах! А кому он нужен, это вечный keep smiling? Потому что Голливуд, в первую очередь, именно с этой улыбкой-улыбищей ассоциируется. С улыбкой деланной — как надпись из гигантских букв над голливудскими холмами: это зубы расплывшегося в улыбке людоеда-Голливуда. Но разве не нравились мне эти прекрасные женщины, сделанные Голливудом: Грета Гарбо, Марлен Дитрих, Рита Хэйворт?.. Но вот именно — сделанные. Надо полностью отречься от себя, своего «я» и отдаться этим голливудским челюстям. Сегодняшний пример — Жан Клод ван Дамм, бельгиец, от которого и следа не осталось. Узнают ли его родственники? Вообще, способен ли он ещё говорить по-французски или только по… хотела сказать «по-английски», но нет — по-голливудски! Потому что язык, запас слов, словарь у Голливуда свой. «Как сложно попасть в Голливуд!» Это название третьесортного порнофильма — голливудского. В нём старлетке приходится проходить сквозь кабинеты продюсеров и почему-то докторский кабинет-постель ужасного БОриса. Всех русских, то есть, плохих, в Голливуде любили называть БОрисами. Это, видимо, сэры маккартизма в 50-е годы. Самые популярные отрицательные персонажи мультфильмов той поры — красные БОрис и Наташа. Борис Карлофф, актёр русского происхождения, — личный монстр Голливуда. Ну, и у всех писателей были свои БОрисы. Вообще ни одна русская история за границей не обходится без ставшего уже именем нарицательным БОриса. У меня, конечно, тоже был свой БОрис в Америке. В 79-м году это был БОрис-пианист, БОрис-настройщик, БОрис-шоумен, а вообще-то он был Борькой из Одессы. Еврейский домашний мальчик с абсолютным слухом. Он, как и я, посещал дюжину частных классов в LA (в Лос-Анджелесе) — вокала, например. «Надо петь „му-у-у“ и нёбо, нёбо тянуть вверх, будто у тебя во рту горячая картофелина», — обменивались мы знаниями, приобретаемыми за 20 долларов в час. Ещё мы работали вместе в ресторане под названием «Клуб Миша'с». «Мишкин клуб». Прямо на знаменитом Сансет-бульваре в Голливуде. Но в сам Голливуд надо было ещё попасть. Это очень верное слово, как при стрельбе, — надо попасть в десятку. Потому что тысячи, сотни тысяч живут, ходят, ездят по Голливуду, ширяются на его тротуарах, тушат о них хабарики, оставляют на знаменитых звёздных квадратах свои следы крови в драках, и гильзы от пуль закатываются в щели, так что какому-нибудь детективу Маллоне, опять же голливудскому, приходится долго искать…

Что за противная баба она была… «Как долго мы должны здесь оставаться?» — это она спросила через час после их приезда. Ведь она кричала: «Ваканс! Мне надо на отдых!» Она, мол, весь год пропела, в подземелье. Это она так кабаре называла — подземелье.

Писатель, можно сказать, на жертву ради нее на шел, отказался на несколько дней от жизни, которой жил годами! Отказался вставать в девять, делать в картонной кухоньке кофе, зубы чистить, пить кофе и записывать в дневничок впечатления прошедшего дня или мысли, родившиеся за ночь или родившиеся и прямо за столом, на скрипучем табурете. Отказался стучать на машинке до двух дня, потом тягать железки-гантельки, отказался суп куриный есть с селедкой на закуску. А? Поехал ради нее на океан в Бретань! Ничего себе? На свежий морской воздух! Такая жертва, ай-яй-яй…

Он вляпался на австро-итальянской границе, в Бреннере. В самом низком месте Альп, где даже железная дорога проходила под открытым небом.

Он ехал по прямой из Мюнхена, распрощавшись с Маргот, через Инсбрук, и никто не тормознул его на границе в Австрию. Видимо, из-за немецких номеров на его мини-автобусе. Доверяли австрияки, что ли, немцам… Он ехал через Тиролию — ха! — еще пытался петь эти их песенки тирольские, ничего, конечно, не получалось, но так он отвлекался от сонливости. Еще вспоминал картинку в школьном учебнике — то ли истории, то ли родной речи — "Переход Суворова через Альпы", на которой все было на дыбах. А здесь он проезжал много туннелей. Бесконечные туннели. А при выезде из них глаза слепило. Снег блестел на солнце. И он надевал очки, московские еще, потому что со стеклами здесь стоили фиг знает сколько…