Скачать все книги автора Михаил Рафаилович Садовский

Михаил Садовский

Стихи для детей

Что снится слону

Что снится слону В зоопарке ночном? Далекая Африка, Джунгли кругом. Не видно решетки И шумных ребят, Которые вечно О чем-то кричат. Хоть уши и впрямь Велики у слона, Но все же нужна И слону тишина. Домой он вернулся И Африке рад: Он здесь в окруженье Любимых слонят. Широкой удобной Слоновьей тропой Он шествует важно На водопой! Мартышки На гибких лианах трещат: - Любимый наш слон возвратился назад! По джунглям разносится Радостный слух, И птицы, и звери Спешат во весь дух. Поют И рычат, И свистят, И кричат: - Вернулся,

Вот ведь, что запоминается на всю жизнь! Мелочь. Пустяк старый… стоишь у камня, смотришь на даты, на фамилию свою, и что…

В бане отец учил меня тщательно мыть ноги, особенно между пальцев. Он знал в этом деле толк — ему много приходилось ходить — он работал учителем.

— Ты, Федь, — говорил он. — Вытирай ноги досуха! Нога всегда сухой должна быть и в комфорте, а то в голове туман будет и никакой чёткости.

В сорок первом ушёл он прямо с уроков со своим десятым рыть окопы на рубеже Волоколамска. Так они и втянулись в оборону, а потом со всеми вместе отступали, наступали, до Победы дошли… только трое дошли — двое учеников, и он третий… собрались они под Новый год, первый мирный, послевоенный и пили, пили за Победу — это я уже помню, а что перед тем было и остальных ребят из его класса, которых они поминали поимённо, — нет… только по рассказам всё знаю…

Дом стоит на отшибе. Вышел он из лесу на опушку и остановился перед распахнутым полем. Красиво. И зимой красиво и летом. Поле горбатится слегка — сразу понятно: земля круглая.

Все вокруг родное. А мама говорит отцу: «Все с людьми живут, в деревне — мы одни, как сычи! На отшибе».

Отца снова срочно в рейс послали. Он вздыхал и сокрушался: «Опять, считай, неделя пропала, и семьи не видишь». Тут Валька сунулся было к нему, чтобы он его в рейс взял, но мама сказала, что мал еще, что дом пустой останется, на отшибе, мало кому что в голову взбредет — не бросать же ей ферму, в самом деле…

Жара пропитала день и ночь. Только утро еще не сдавалось. Автомат на углу плевался остатками пены от газировки и с шипением выдувал над стаканом пузыри. Асфальт на Триумфальной плавился и вонял жареной рыбой. Из метро тянуло болотной прохладой… тогда я вытащил из пачки бумаги, которую бессознательно приволок накануне с работы, один листок, заправил дополна свою авторучку и начал безо всякой подготовки писать обо всем этом, о своей бесцельной, засушенной и пустой жизни.

Мама, неужели для того, чтобы понять, как ты нужна и близка мне, надо было пережить тебя. И все картинки, такие яркие в памяти, никак не переносятся на бумагу, тускнеют, становятся обычными, даже сусально пошловатыми, а ты была такой сдержанной и необыкновенной. На самом деле, ну, если совсем чуть оттого, что моя мама. Слово это незаменимо. Может быть, лишь в анкете я могу против него поставить твое имя.

Мама… стоило завернуть за угол старого бревенчатого дома, и начинался пустырь, поросший пижмой. Сентябрьский, солнечный день. В зеленой, выцветшей, брезентовой сумке от противогаза, в специальном ее внутреннем кармане для запасных стекол два косых среза халы, намазанные толстым слоем желтого масла, и в него вдавлены половинки кусков толстоспинной жирной селедки «залом». Это пиршество только что приготовлено тобой и завернуто в газету на целый школьный день. Но я вступаю в запах пижмы, скособочившись, расстегиваю сумку, вытаскиваю свой обед и осторожно разворачиваю, чтобы не обронить зернышки мака, стершиеся с румяной корочки халы, ссыпаю их из развернутой газеты на ладонь, втягиваю в рот, давлю зубами, а уж потом раскрываю рот по-шире и вонзаюсь в необыкновенное мягкое чудо, сотворенное твоими руками, и съедаю медленно тут же, еле передвигая ноги, весь дневной паек… иногда еще ты вкладывала в сумку желтую прозрачную, словно налитую подсолнечным маслом, антоновку…

Часто вы, ребята спрашиваете писателей: а это на самом деле было, то, что в книжке написано, или придумано. А еще ребята всегда интересуются, как лично познакомиться с героем книги, написать письмо, увидеться. Порой невозможно ответить на эти вопросы, потому что все узнаешь из книжки и «было на самом деле» и не было, а имена героев и настоящие и придуманные. Но в этой книжке герой не мальчик и не девочка, а сразу целая деревня, в которой много взрослых и ребят. И название ее не придуманное, а настоящее, и я могу рассказать, как ее найти, как доехать… только вы, ребята, сначала прочтите книжку о Дюртюлях и будто там побывайте. Ну, а если понравится вам в этой маленькой деревушке, можете поехать туда на поезде, потом пересядете на пароход, а потом еще на машину или уж пойдете пешком.

Ни от чего не отказываюсь

Молитва

Совесть

Боль мне дана

Стою на мартовском снегу

Есть мужество счастья

Поэт иллюзий не питает

Мне понятно, поверь

Как в тумане глохнет эхо

Мои друзья уходят

Мой черный дрозд

Что-то стало повторяться

Озолотил меня рассвет

Наступает время

Память

II. На сером рассвете

Война по нашему детству прошла

Ну, что я помню о войне

Поезд тянулся медленно. Полотно замело. Паровозик выбивался из сил. Протяжный гудок отлетал недалеко и как-то сразу становился меньше — будто съеживался на морозе. Потом он вдруг падал в сугробы между сосен, и снова пыхтел паровоз. Вовка сидел на лавке, в середине, — от окна дуло. Да и что смотреть в окно, когда оно насквозь промерзло? К станции подъехали поздно и неожиданно. Короткий день окончился. Вечер еще не наступил. Люди выскакивали из вагонов и куда-то спешили. Приезжих было мало.

Можно было бы начать и со второй главы сразу, но тогда читатели не знали бы, кто такие Митяй и Файка. А Митяю шесть лет, это тоже важно знать в самом начале повести, чтобы потом был понятен конец. Митяем он сам себя называет. Сначала его звали Дима, а когда научился Дима говорить, получилось у него Митя и еще какое-то непонятное — «ай». С тех пор он Митяй. Живет Митяй в лесу с отцом и матерью в доме ладном и теплом. Снаружи дом темный, из толстых бревен, а внутри беленький, чистенький, и в окно летом ветки заглядывают, а зимой метели и голодные птицы стучат. Отец Митяя в лесу самый главный человек. Следит он, чтобы никто зверей не обижал, на заповедных тропах не безобразничал. Мало ли еще нечестных людей. Придет такой потихоньку с ружьем и только вскинет его, да не тут-то было! А Файка на что?! Маленькая, белая, пушистая, хвост калачиком. Умница — все понимает. Нет, злой человек, лучше не ходи заповедной тропой!

Одна из важных заповедей, которую исполняют в Пурим по установлению мудрецов — «мишлоах манот» («посылка яств»). В Пурим каждый еврей обязан послать другому еврею, хотя бы одному, как минимум два вида еды или один вид еды и какой-нибудь напиток.

Отец о войне не рассказывал. Кому? Да и зачем?.. Даже те, кто пешком под стол ходят — все из нее… Незачем. Забот хватало. А время бежало незаметно. Кто мог — забыл. Кто не мог — помнил, да все равно помалкивал… Такому, что не забывается, и не поверят…

Недалеко ушла она… даже по мерке одной жизни… война, и новые мальчишки в нее играют…

— Дед, ты почему мне про войну никогда не рассказываешь?

— Про какую?

— Как это, про какую? Ты воевал?

На самом-то деле Дзига, но «д» так уютно притулилось к «з», так слилось с ним, что получалось Зига — и произносить легче, и вроде бы понятнее, хотя что тут понятного… но все друзья звали его Зига, а между собой, за глаза, он был Зига и для тех, кто помоложе или вовсе с ним не знаком. Так часто случается: Мурадели все звали Вано или Ваня, Афанасьева — Лёня, Щедрина — Родик… это в России выражение крайней близости дружеской ли, душевной ли…

Я тоже звал его Зига, но только за глаза, а в общении — Сигизмунд Абрамович, Сигизмунд Абрамович Кац. Некоторые мои однолетки, то есть вдвое, по крайней мере, моложе Каца, обращались к нему на «ты» и «Зига», но мне не по душе это микошонство… Зато он всегда говорил мне запросто, по-отечески: «Миша» или «Садовский»… хорошо от этого становилось…

У каждого времени свой цвет. И для каждого цвет времени — «свой». Для меня 30–40-е годы прошлого века красно-коричневых тонов и в чёрной рамке. Это не новаторский квадрат Малевича, это смерть захватила время и давит живое со всех четырёх сторон. И нет исхода. Нет ли?..

Я в Вашингтоне. Ищу Мемориальный Музей Холокоста. И встречные легко объясняют мне, где он расположен — знают. Несложное умозаключение. Символичное знание. Прекрасный солнечный день. Воскресенье. Пляжная погода. Но не чисто туристическая толпа густо заполняет вестибюль, здесь много вашингтонцев, детей, музей существует недавно, — попасть в основную экспозицию невозможно без предварительной записи — и это тоже символично… только благодаря моему корреспондентскому удостоверению после длительных переговоров с работниками музея разного уровня удаётся получить разрешение на посещение основной экспозиции, и при условии, что по выходу статьи, она будет отправлена в этот музей.

Предисловие пишут после того, как готова книга. Книгу пишут после того, как прожита часть отпущенного на земле срока. У писателя появляется потребность осмыслить прошедшее и поделиться с читателями, коими подразумевает он всех людей земли.

Это не моя выдумка — это правило.

«Жить было одиноко и весело от разнообразия получаемых ударов, неожиданных сложностей и непреодолимости пространства по прямой из-за чужой воли. Зигзагами, поворотами и возвращениями так наполнялся каждый пройденный день, что ты даже не замечал своего рабского бесправия, а превращался в борца. Не человека с накачанными мускулами и необидного отношения к боли, а зомбированного на непрерывное преодоление приспособленца, — горько и стыдно. И тогда и сейчас. Правда вообще малосъедобна, от неё всегда нехорошее самочувствие. Но не составляй она малую часть атмосферы — задохнёшься. Жить же только одной правдой, как дышать чистым кислородом, — смертельно опасно. Всё окисляется в их среде, выгорает, умирает.