Скачать все книги автора Гилберт Кийт Честертон

Г.К. Честертон

Борозды

Когда я вижу, как зеленеют злаки на полях, воспоминание бежит ко мне. Я пишу "бежит", ибо слово это как нельзя лучше подходит к линиям распаханного поля. Гуляя или глядя в окно купе, я внезапно заметил бегущие борозды. Они словно стрелы, взлетающие к небу; словно звери, взбегающие на гору. Ничто не казалось мне таким живым и стремительным, как эти бурые полосы, однако, провел их с трудом и тщанием усталый, терпеливый человек. Он пытался провести их ровно, не зная, что они изогнутся дугой. Изогнутость взрытой земли поистине поразительна. Я всегда радуюсь ей, хотя ее не понимаю. Умные люди говорят, что радость без понимания невозможна. Те, кто еще умнее, говорят, что радость от понимания гаснет. Слава Богу, я не умен, и могу радоваться тому, чего не понимаю, и тому, что понимаю. Я радуюсь правоверному тори, хотя не понимаю его. Я радуюсь либералу, хотя понимаю его лучше, чем надо бы.

Г.К. Честертон

Двенадцать человек

Недавно, когда я размышлял о нравственности и о мистере X. Питте, меня схватили и сунули на скамью подсудимых. Хватали меня довольно долго, но мне это показалось и внезапным и необыкновенным. Ведь я пострадал за то, что живу в Баттерси, а моя фамилия начинается на Ч. Оглядевшись, я увидел, что суд кишит жителями Баттерси, начинающимися на Ч. Кажется, набирая присяжных, всегда руководствуются этим слепым фанатическим принципом. По знаку свыше Баттерси очищают от всех Ч и предоставляют ему управляться при помощи других букв. Здесь не хватает Чемберпача, там - Чиззлопопа; три Честерфилда покинули родное гнездо; дети плачут по Чеджербою; женщина жить не может без своего Чоффинтона, и нет ей утешения. Мы же, смелые Ч из Баттерси, которым сам черт не брат, размещаемся на скамье и приносим клятву старичку, похожему на впавшего в детство военного фельдшера. В конце концов, нам удается понять, что мы будем верой и правдой решать спор между Его Величеством королем и подсудимым - хотя ни того, ни другого мы еще не видели.

"Мое самое красивое преступление, — любил рассказывать Фламбо в годы своей добродетельной старости, — было, пo странному стечению обстоятельств, и моим последним преступлением. Я совершил его на Рождество. Как настоящий артист своего дела я всегда старался, чтобы преступление гармонировало с определенным временем года или с пейзажем, и подыскивал для него, словно для скульптурной группы, подходящий сад или обрыв. Так, например, английских сквайров уместнее всего надувать в длинных комнатах, где стены обшиты дубовыми панелями, а богатых евреев, наоборот, лучше оставлять без гроша среди огней и пышных драпировок кафе «Риц». Если, например, в Англии у меня возникало желание избавить настоятеля собора от бремени земного имущества (что гораздо труднее, чем кажется), мне хотелось видеть свою жертву обрамленной, если можно так сказать, зелеными газонами и серыми колокольнями старинного городка. Точно так же во Франции, изымая некоторую сумму у богатого и жадного крестьянина (что почти невозможно), я испытывал удовлетворение, если видел его негодующую физиономию на фоне серого ряда аккуратно подстриженных тополей или величавых галльских равнин, которые так прекрасно живописал великий Милле.

Г.К. Честертон

Томми и традиции

Не так давно я пытался убедить сотрудников и читателей свободолюбивой газеты, что демократия, в сущности, не так уж плоха. Это мне не удалось. Сотрудники ее и читатели очень милые, даже веселые люди; но они не могут переварить парадоксальное утверждение, что бедные действительно правы, богатые - виноваты. С тех пор стало принято связывать мое имя с джином, которого я терпеть не могу, и семейными драками, для которых у меня не хватает прыти. Я часто думал, стоит ли мне объяснять еще раз, почему бедные правы; и вот сегодня утром я, очертя голову, снова ринулся в бой. Почему, спросите вы? Потому, что какая-то женщина сказала мальчишке: "Ну, Томми, теперь иди поиграй", - не грубо, а с тем здоровым нетерпением, которое так свойственно ее полу.

Несколько лет назад по солнечной пустынной улице лондонского предместья, мимо садов и домиков, шел молодой человек. Одет он был не по-столичному, шляпу его мы вправе назвать доисторической, а прибыл он из дальнего, сонного, западного селения. Больше в нем не было ничего примечательного, кроме разве его судьбы, весьма примечательной и даже прискорбной. Навстречу ему во весь дух мчался пожилой и лысый джентльмен во фраке. Врезавшись в него, как снаряд, он схватил его за немодные лацканы и пригласил к обеду, — вернее, он слезно молил его пообедать с ним, что было довольно странно, поскольку незнакомец не знал ни его, ни кого другого на много миль вокруг. Однако испуганный сельский житель решил, что так уж принято в диковинной столице, где улицы вымощены золотом, — и принял приглашение. Он вошел в гостеприимный дом, который был совсем рядом, и больше его никто никогда не видел.

Среди холмов, на повороте тропки, где два тополя, словно пирамиды, стерегли деревушку Галь, появился однажды человек в одеждах очень странного покроя и странного цвета — в ярко-алом плаще, в белой шляпе на пышных черных кудрях, с бакенбардами, как у Байрона.

О том, почему он выглядел столь странно и старомодно и все же держался изящно, даже дерзко, гадали среди прочего те, кто пытался разгадать его загадку. Загадка же такая: миновав тополя, он исчез, словно растворился в заре или унесся с утренним ветром.

Оливково-серебристые сумерки сменялись ненастной тьмой, когда отец Браун, укутавшись в серый шотландский плед, дошел до конца серой шотландской долины и увидел причудливый замок. Обиталище графов Гленгайл срезало край лощины или ущелья, образуя тупик, похожий на край света. Как многие замки, воплотившие вкус французов или шотландцев, он был увенчан зелеными крышами и шпилями, напоминавшими англичанину об остроконечных колпаках ведьм; сосновые же леса казались рядом с ним черными, как стаи воронов, летавших над башнями. Однако не только пейзаж внушал ощущение призрачной, словно сон, чертовщины, — это место и впрямь окутали тучи гордыни, безумия и скорби, которые душат знатных сынов Шотландии чаще, чем прочих людей. Ведь в крови у шотландца двойная доза яда, называемого наследственностью, — он верит в свою родовитость, как аристократ, и в предопределенность посмертной участи, как кальвинист.

Гарольд Марч и те немногие, кто поддерживал знакомство с Хорном Фишером, замечали, что при всей своей общительности он довольно одинок. Они встречали его родных, но ни разу не видели членов его семьи. Его родственники и свойственники пронизывали весь правящий класс Великобритании, и казалось, что почти со всеми он дружит или хотя бы ладит. Он отлично знал вице-королей, министров и важных персон и мог потолковать с каждым из них о том, к чему собеседник относился серьезно. Так, он беседовал с военным министром о шелковичных червях, с министром просвещения — о сыщиках, с министром труда — о лиможских эмалях, с министром религиозных миссий и нравственного совершенства (надеюсь, я не спутал?) — о прославленных мимах последних четырех десятилетий. А поскольку первый был ему кузеном, второй — троюродным братом, третий — зятем, а четвертый — мужем тетки, эта гибкость способствовала, бесспорно, укреплению семейных уз. Однако Гарольд Марч считал, что у Фишера нет ни братьев, ни сестер, ни родителей, и очень удивился, когда узнал его брата — очень богатого и влиятельного, хотя, на взгляд Марча, гораздо менее интересного. Сэр Генри Гарленд Фишер (после его фамилии шла еще длинная вереница имен) занимал в министерстве иностранных дел какой-то пост, куда более важный, чем пост министра. Держался он очень вежливо, тем не менее Марчу показалось, что он смотрит сверху вниз не только на него, но и на собственного брата. Последний, надо сказать, чутьем угадывал чужие мысли и сам завел об этом речь, когда они вышли из высокого дома на одной из фешенебельных улиц.

Содержание

Потрясающие приключения майора Брауна. Перевод В. Ильина

Крах одной светской карьеры. Перевод Н. Трауберг / Бесславное крушение одной блестящей репутации. Перевод В. Стенича

Страшный смысл одного визита. Перевод Н. Трауберг

Необычная сделка жилищного агента. Перевод Н. Трауберг

Необъяснимое поведение профессора Чэдда. Перевод Т. Казавчинской

Странное затворничество старой дамы. Перевод Н. Трауберг

Мистер Эйза Ли Пиньон из «Чикагской кометы» пересек пол-Америки, целый океан и даже Пикадилли-серкус, чтобы увидеть известного, если не знаменитого графа Рауля де Марийяка. Он хотел для своей газеты так называемой «истории» — и получил ее, но не для газеты. Вероятно, она была слишком дикой, в прямом смысле слова — дикой, как зверь в лесу, комета среди звезд. Во всяком случае, он не стал предлагать ее читателям. Но я не знаю, почему бы не нарушить молчания тому, кто пишет для более тонких, одухотворенных, дивно доверчивых людей.

Убийца, шарлатан, вор и предатель рассказали журналисту о своих преступлениях короче и немного иначе, чем здесь. Однако длилось это долго; и за все время мистер Пиньон ни разу их не перебил.

Когда они закончили, он кашлянул и сказал:

— Что ж, господа, ваши рассказы замечательны. Но ведь всех нас иногда не понимают. Окажите мне честь, признайте, что я вас не торопил, не насиловал, слушал вежливо и наслаждался вашим гостеприимством, не извлекая из него практической пользы.

«Кабачок «Восходящее солнце», судя по его виду, должен был называться солнцем заходящим. Стоял он в треугольном садике, скорее сером, чем зеленом; обломки изгороди поросли печальными камышами, сырые и темные беседки совсем обвалились, а в грязном фонтане сидела облупленная нимфа, но не было воды. Самые стены не столько украшал, сколько пожирал плющ, сжимая в кольцах, словно дракон, старый кирпичный костяк. Перед кабачком шла пустынная дорога. Просекая холмы, она вела к броду, которым почти не пользовались с тех пор, как ниже по течению построили мост. У входа стояли стол и скамья, над ними висела потемневшая вывеска, изображавшая бурое солнце, а под вывеской маялся кабатчик, уныло глядя на дорогу. Черные, прямые волосы оттеняли нездоровый багрянец его лица, мрачного, как закат, но не такого красивого…»

«Было время, когда отцу Брауну было трудно, не содрогнувшись, повесить шляпу на вешалку. Этой идиосинкразией он был обязан одной детали довольно сложных событий; но при его занятой жизни у него в памяти, быть может, и сохранилась лишь одна эта деталь. Связана она с обстоятельствами, которые в один особенно морозный декабрьский день побудили доктора Бойна, состоявшего при полицейской части, послать за священником…»

Сэр Артур Водрей в летнем светло-сером костюме, с живописной белой шляпой на седой голове быстро шел по дороге вдоль реки, направляясь от своего поместья к небольшой деревушке из нескольких домиков, каждый из которых по своим размерам вряд ли превышал одну из надворных построек в имении Водрея. Потом он вошел в эту деревушку для того, чтобы бесследно исчезнуть, — исчезнуть как по мановению волшебной палочки: никто его больше не видел…

Обстоятельства этого загадочного исчезновения и его место были совершенно простыми.

Габриел Гейл писал стихи и картины, но никогда даже не думал стать хотя бы частным сыщиком. Правда, ему довелось раскрыть несколько тайн, но они скорее привлекли бы не сыщика, а тайновидца. Раза два он вынырнул из мглы тайновидения в бодрящую атмосферу преступлений. Ему удалось доказать, что убийство было самоубийством, а самоубийство убийством, и даже вникнуть в такие мелочи, как воровство и подлог. Но касался он всего этого по чистой случайности; его увлекали человеческие странности и безумства, и, следуя за ними, он вступал порой на землю беззакония. Бывало это нечасто, ибо, как он утверждал, мотивы убийц и воров совершенно здравы и даже подчинены условностям.

— …Те убийства, в которых я играл роль убийцы… сказал отец Браун, ставя бокал с вином на стол.

Красные тени преступлений вереницей пронеслись перед ним.

— Правда, — продолжал он, помолчав, — другие люди совершали преступление раньше и освобождали меня от физического участия. Я был, так сказать, на положении дублера. В любой момент я был готов сыграть роль преступника. По крайней мере, я вменил себе в обязанность знать эту роль назубок. Сейчас я вам поясню: когда я пытался представить себе то душевное состояние, в котором крадут или убивают, я всегда чувствовал, что я сам способен украсть или убить только в определенных психологических условиях — именно таких, а не иных, и притом не всегда наиболее очевидных. Тогда мне, конечно, становилось ясно, кто преступник, и это не всегда был тот, на кого падало подозрение.