Скачать все книги автора Георгий Андреевич Давыдов

Георгий Давыдов

Sainte Russie

Я люблю плыть из Астрахани в Москву, на старом теплоходе, который пыхтит, дудит, дрожит, воняет машинным маслом и скверной готовкой с корабельной кухмистерской, к тому же набит грязными цыганами, спящими вповалку на мешках с воблой, которую задешево скупают в Астрахани и потом втридорога торгуют по всему поволжью и наторговывают на этом, казалось бы, неприбыльном деле; жарко, парко, не так, конечно, как в самой Астрахани, деревянно-каменной, с вековой пылью, въевшейся в дома, мостовые, пустыри, ощипанных жалких куриц, не так, как в степях вкруг Астрахани, но все равно жарко, на железном теплоходе, под калящим весь день солнцем, отражаемым волжской тяжелой синей водой и не отпускающим даже ночью, когда все знает присутствие его, горячего, большого, за краем воды или леса или поля.

Георгий Давыдов

Саша

Последние дни они вместе были. Ее отец не сдвигал густые серебряные брови на переносице, когда видел их вместе или только его, не бормотал порядком надоевшее суховато-профессорское "да-да, да-да-да", ни к кому и ни к чему будто бы не относящееся, но очевидно недовольное, и очевидно им, кем еще? мать не ходила по комнатам в беспокойном молчаливом волнении, шурша черной шелковой юбкой, и невско-голубые глаза ее не полнились этими материнскими слезами, которые, так бывает в жизни, иногда хочется проклясть, и знаешь, что они пустые и жадные и дешевые слезы, и можешь, имеешь полное право их проклясть, выкинуть из головы, вышутить, изъязвить, но не можешь, и всякий раз чувствуешь себя подлецом, подлецом, подлецом. Отец приходил около пяти вечера, они слышали, как падала на дверь и об дверь цепочка и как он громко говорил в дверях ("Саша?.. хм... Надя?.. хм..."), м. б., нарочито, м. б., скрывая мучительное волнение за единственную дочь, стуча ногами об пол и палкой, которая его сопровождала по старому обычаю ученого мужа и питерского денди, они же сидели у нее, в том мягком свете, который дает только старый провислый желтый абажур или старая настольная лампа; она сидела на стуле, подобрав ноги под себя, на ней были черные электрические, если коснуться их, чулки, платье со складками, белая девичья сорочка с манжетами, на нем новая форма (которой он гордился безумно) и которая придавала ему что-то, что трудно было сказать в двух словах, но что делало его особенно мужественным, что давало ему какие-то особенные права, привычки, настроения, даже дыхание и походку, что заливало щеки червленым, как ромбы, румянцем ("черт-те что", - думал он, вышагивая по Невскому и незаметно для себя скашивая глаза на большие витрины, упиваясь своим отражением), что делало его объектом женского внимания, перешептывания, смеха, игривых взглядов ("ах, какой красавчик!.. и наверняка холостой!.. наверняка он поклонник кинематографа!.."). Он поначалу терялся, и становился вчерашним безусым юношей, который смотрит на женщин неотвратимо, но которые идут мимо, мимо, не замечают его, которым он просто скучен. Но затем он научился выдерживать и взгляды, и колкости, и игривые улыбки, и наклон головы, и что еще из арсенала женских хитростей, но шел дальше - я сам по себе, я офицер, я офицер.

Прежде всего я представляю его комнату: сколько в ней было углов?

Разумеется, не четыре, если я говорю об этом. Сначала входишь и видишь справа и слева по два угла, а в конце комнаты еще по два. Вот и cчитайте. Не забудьте про эркер в стеклянной огранке: там сколько углов?

Между первыми углами стиснуты простенки. В одном – шкафчик с иконами, таких давно не делают, он назывался божницей; в другом – книжные полки, но не просто полки, а такие, каких тоже давно не делают, они назывались шведской горкой.

Федор Федорович Буленбейцер, герой романа Георгия Давыдова «Крысолов», посвятил жизнь истреблению этих мерзких грызунов, воплощенных, в его глазах, в облике большевиков: «Особенно он ценил „Крысиный альбом“. … На каждой странице альбома — фотография большевистского вождя и рядом же — как отражение — фотография крысы. Все они тут — пойманы и распределены по подвидам. Ленин в гробу средь венков — и издохшая крыса со сплющенной головой». Его друг и антипод Илья Полежаев, напротив, работает над идеей человеческого долгожития, а в идеале — бессмертия.