Скачать все книги автора Генрих Бёлль

Послевоенная Германия, приходящая в себя после поражения во второй мировой войне. Еще жива память о временах, когда один доносил на другого, когда во имя победы шли на разрушение и смерть. В годы войны сын был военным сапером, при отступлении он взорвал монастырь, построенный его отцом-архитектором. Сейчас уже его сын занимается востановлением разрушенного.

Казалось бы простая история от Генриха Белля, вписанная в привычный ему пейзаж Германии середины прошлого века. Но за простой историей возникают человеческие жизни, в которых дети ревнуют достижениям отцов, причины происходящего оказываются в прошлом, а палач и жертва заказывают пиво в станционном буфете.

В романе "Групповой портрет с дамой" Г. Белль верен себе: главная героиня его романа – человек, внутренне протестующий, осознающий свой неприменимый разлад с окружающей действительностью военной и послевоенной Западной Германии. И хотя вся жизнь Лени, и в первую очередь любовь ее и Бориса Котловского – русского военнопленного, – вызов окружающим, героиня далека от сознательного социального протеста, от последовательной борьбы.

Роман «И не сказал ни единого слова…» и повесть «Хлеб ранних лет» — одни из первых произведений известного немецкого писателя Генриха Бёлля — посвящены событиям в послевоенной Германии, людям, на чьих судьбах оставила неизлечимые душевные раны война. Герои этих его произведений упрямо сопротивляются отчаянию, не теряют надежды на возможность лучшей, более разумной, более человечной жизни.

Никто из людей, знавших меня, не поймет, почему я так бережно храню клочок бумаги, который в сущности не представляет собой никакой ценности и вынуждает подозревать меня в сентиментальности, отнюдь не свойственной людям моей профессии. Я — доверенный текстильной фирмы. Бумажка эта — всего лишь воспоминание об одном-единственном дне моей жизни. Но я всегда решительно отвергаю упреки в сентиментальности, пытаясь представить этот клочок бумаги как ценный документ. Вот он, маленький бумажный четырехугольник, похожий на почтовую марку — правда, только по размеру, а не по форме. Он уже и длиннее, и хотя, так же как и марка, клеится на почте, не представляет собой никакого интереса для филателиста.

Тогда в Одессе стояла стужа. Каждое утро в больших грузовиках мы тряслись по булыжникам на аэродром, дожидались, поеживаясь, пока вырулят на старт серые птицы, однако в первые два дня, в тот момент, когда мы уже должны были загружаться, следовал приказ об отмене вылета из-за плохой погоды — то над Черным морем сгущался туман, то небо заволакивало тучами, и мы опять залезали в большие грузовики и тряслись по булыжникам обратно в казармы.

Казармы, просторные и грязные, кишели вшами, мы примащивались где-нибудь на полу или усаживались за замызганные столы и играли в очко, что-нибудь пели, подкарауливая момент, чтобы слинять за ограду. Солдат маршевых формирований в казарме собралось много, и в город никому из них не полагалось. В первые два дня мы пытались смыться, но не тут-то было, нас ловили и в наказание заставляли таскать большие котлы с горячим кофе и разгружать хлеб; интендант-счетовод в полушубке, якобы предназначенном для передовой, стоял и считал буханки, не давая нам ничего заначить, а мы крыли и счет, и порожденного им счетовода. Небо над Одессой все еще было и туманным, и темным, а постовые ходили, как маятник, туда-сюда вдоль черной, грязной казарменной ограды.

Когда меня спрашивают о моей профессии, мне становится неловко: я краснею, заикаюсь, хотя вообще я не робкого десятка. Я завидую людям, которые могут сказать: я каменщик. Завидую бухгалтерам, парикмахерам, писателям, потому что все эти профессии говорят сами за себя и не требуют дополнительных разъяснений.

Я же вынужден отвечать на подобные вопросы: я — смехач.

Такое признание влечет за собой дальнейшие, так как и на второй вопрос: «Вы живете на это?» — я правдиво отвечаю: «Да».

Не знаю, как это могло случиться; в конце концов, я ведь давно не ребенок, мне почти пятьдесят, должен был бы сознавать, что делаю — и все-таки сделал это, да к тому же, когда мой рабочий день уже кончился, так что и случаться-то было нечему. Но это случилось, и под Рождество я получил хорошенький подарок: меня уволили. Сначала все шло как положено: я обслуживал праздничный стол, рюмок не разбивал, соусниц не опрокидывал, вина клиентам на рукава не плескал; обслужил, получил чаевые и пошел к себе, скинул пиджак и галстук, бросил на кровать, отстегнул подтяжки, открыл бутылочку пива, снял крышку супницы, понюхал: суп гороховый. Я сам его заказывал у повара, с салом, но без лука, а главное — чтоб со слезой. Вы, конечно, не знаете, что значит «со слезой», а объяснять тяжело, потому что долго. Моя мать как-то часа три объясняла, что и как надо делать, чтобы суп вышел со слезой. Пахло от супа отлично, ну, я взял черпачок, наполнил тарелку, попробовал — действительно, слезу вышибает, и тут вдруг дверь открывается и входит этот мальчуган, я его еще внизу приметил, за одним из моих столиков: щупленький, бледный такой, лет восьми, наверное; я тогда наливал, наливал ему тарелку, чуть ли не до краев налил, так он все молчал, а потом и говорит: «унесите», и с остальными блюдами то же самое — ни индейки с каштанами, ни телятины с трюфелями, да что там — даже к десерту не притронулся, хотя что-что, а сладкое-то любой ребенок любит, спросил себе только пять груш, не целых, а половинок, вылил на них почти весь шоколадный крем и тоже не притронулся, но при этом не привередничал, а сидел так, будто все происходящее его вообще не касается. И вот он тихонько так является в мою комнату, заглядывает мне сперва в тарелку, а потом в глаза и спрашивает: «Что это такое?» — «Суп, — говорю, — гороховый». — «Не бывает», — говорит он мне удивленно так, — такого супа, он только в сказке бывает, про короля, который в лесу заблудился, я читал». Я люблю, когда дети меня на «ты» называют; те, которые тебе «вы» говорят, часто куда вреднее взрослых. «Ну, — говорю, — думай, что хочешь, только суп этот точно гороховый». — «А попробовать можно?» — «Конечно, — говорю, — садись, пожалуйста». Он сел и слопал одну за другой три тарелки, а я сидел рядом на кровати, пил пиво, курил и своими глазами видел, как его животик все круглеет и круглеет, и, сидя на кровати, я много о чем думал, сейчас и не вспомнить, десять минут, пятнадцать, а то и больше, так что за это время каких только мыслей у меня не перебывало: и о сказках, и о детях, и о родителях, ну, и так далее. Наконец мальчуган наелся, настала моя очередь, и я доел этот суп, там было еще на полторы тарелки, а он сел на кровать. Не знаю, может, не надо было мне заглядывать потом в пустую супницу, потому что он сказал: «Господи, ведь я весь твой суп съел». — «Ерунда, — сказал я, — мне хватило. А ты зачем пришел-то, супу, что ли, захотелось?» — «Нет, я просто хотел найти где-нибудь лунку, я думал, ты знаешь, где ее здесь можно найти». — Лунка, лунка, подумал я, какая лунка? И тут вспомнил про игру в шарики и сказал: «С лунками, брат, у нас тут туго». — «А может, мы сами сделаем, — спросил он, — прямо в полу?»

Я во всем готов верить Рейну, вот только летней его веселости не верю никогда; я всегда искал эту его веселость, но не находил; может, изъян зрения или изъян характера мешает мне ее обнаружить. Мой Рейн — темный и меланхоличный; слишком много он повидал хитрых изворотливых купцов, чтобы я мог поверить его летнему юношескому лицу.

Я плавал на белых кораблях, взбирался на рейнские скалы, ездил на велосипеде от Майнца до Кёльна, от Рюдесгейма до Дойтца, от Кёльна до Ксантена, осенью, весною и летом, а в зимнее время жил в маленьких отелях неподалеку от берега, и мой Рейн никогда не был летним Рейном. Мой Рейн такой, каким я его знаю с раннего детства: темная, меланхоличная река, которой я всегда боялся и которую всегда любил; я родился в трех минутах ходьбы от Рейна; я еще не умел говорить, я едва научился ходить, но уже играл на его берегу: до колен увязая в опавшей листве, мы искали свои бумажные колесики, которые доверяли восточному ветру, а он гнал их — слишком быстро для наших детских ног — на запад, к древним крепостным рвам.

Уже осенью тысяча девятьсот сорок девятого года, всего через несколько месяцев после поступления на службу, я получил первую командировку; это было удивительно, но куда удивительнее было то, что мне, казалось, никто не позавидовал; двух сослуживцев я сразу же встретил в коридоре, трое чуть позже подсели ко мне в столовой, все они словно сговорились: «Да, диплом — это вещь»; я был уже достаточно опытен, чтобы отличить интонацию злорадства от обычной зависти.

Женщина-змея оказалась прелестнейшей из женщин. На ней была великолепная соломенная шляпа, наподобие сомбреро, ибо, как любезная хозяйка, она села на солнечной стороне маленькой террасы, пристроенной к ее фургончику.

Трое ее детей играли под этой террасой в своеобразную игру, она называлась «Неандертальцы».

Младшие — мальчик и девочка — были неандертальцами, старший же, восьмилетний светловолосый сорванец (на арене он выступал как сын «толстухи Сузи»), воображал себя современным ученым, обнаружившим неандертальцев. Он изо всех сил старался своротить малышам скулы, чтобы потом выставить их челюсти в своем музее.

Большой мраморный ангел безмолвствовал, хотя священник смотрел на него и словно бы даже обращался к нему; ангел лежал лицом в грязь, и при виде его отбитого затылка — а именно затылком он был раньше прикреплен к колонне — казалось, что его убили, а может, прогнали на землю — плакать или пить.

Он лежал, уткнувшись лицом в грязную лужу, его крутые локоны были заляпаны грязью, на округлую щеку налипла глина, и только голубоватое ухо было безукоризненно чистым; рядом валялся обломок его меча: длинный кусок мрамора, словно выброшенный им за ненадобностью.

В пьесах, специально написанных для радио, Бёлль, пожалуй, не вносит ничего нового в проблематику своего искусства, но существенно обогащает его формальные возможности, добиваясь редкой естественности воссоздания жизни в узких рамках драматургического диалога, где не остается места для лирических отступлений, описания, вообще для авторской речи, где «работает» только голос персонажей и воображение читателя.

Во второй том Собрания сочинений Г. Бёлля входят произведения, написанные им в 1954–1958 гг. Это роман «Дом без хозяина», повести «Хлеб ранних лет» и «В долине грохочущих копыт», «Ирландский дневник», рассказы, эссе. В эти годы Г. Белль все больше обращается в своем творчестве к современным проблемам ФРГ, пишет много статей, посвященных политической ситуации молодой республики.

Рассказ «Молчание доктора Мурке» опубликован в декабрьском номере журнала «Франкфуртер хэфте» за 1955 год. В русском переводе — «Иностранная литература», 1956, № 7.

Перевод с немецкого С. Фридлянд

В сборник знаменитого немецкого писателя, лауреата Нобелевской премии Генриха Бёлля вошли рассказы разных лет — ранние, военные, которыми молодой автор начинал свою литературную деятельность, и произведения более позднего периода, написанные с удивительным мастерством и проникновением в психологию героев. Все рассказы сборника на русском языке выходят впервые.

«Глазами клоуна» — один из самых известных романов Генриха Бёлля. Грустная и светлая книга — история одаренного, тонко чувствующего человека, который волею судеб оказался в одиночестве и заново пытается переосмыслить свою жизнь.

Впервые на русском языке роман в классическом переводе Л. Б. Черной печатается без сокращений.

«Я клоун и собираю мгновения», – говорит о себе Ганс Шнир, нищий артист, «свой среди чужих, чужой среди своих», блудный сын богатого общества крупных буржуа, герой одной из лучших, самых пронзительных и горьких европейских книг ХХ века.

Действие впервые опубликованного в 1963 году романа Бёлля, который критики называли «немецким «Над пропастью во ржи», происходит в течение всего лишь одного дня жизни Ганса, но этот день, в котором события настоящего перемешаны с воспоминаниями о прошлом, подводит итоги не только жизни самого печального клоуна, но и судьбы всей Германии, – на первый взгляд счастливой и процветающей, а в действительности – глубоко переживающей драму причастности к побежденному, но еще не забытому «обыкновенному фашизму»…