Скачать все книги автора Ана Бландиана

Не найдя по обыкновению ключа от подъезда, он прикоснулся пальцем к замочной скважине и, когда дверь впустила его, таким же манером запер замок за собой. Попробуй не запри — соседи со свету сживут. Правда, он не раз зарекался пускать в ход свою силу по пустякам, но, как назло, вечно терял ключ. И потом, все же лучше отпирать дверь пальцем, чем проходить сквозь закрытое окно на пятом этаже, — не так компрометирует. Он добросовестно пересчитал ступени лестницы, не пропустив ни одной и подавив соблазн свободного скольжения: чье-то недремлющее око могло подстеречь его за дверным глазком. Взойдя на свою площадку, он демонстративно долго возился с ключом, стараясь произвести побольше шума перед тем, как закрыться изнутри на цепочку. Наконец-то в безопасности! Он и сам не знал, чего он так боялся. Что ему могли, в сущности, сделать, даже если бы разоблачили? Ведь ни с чем подобным здесь не сталкивались, а значит, у них нет ни малейшего представления, как в таких случаях быть. Не исключено, что, узнав правду, они стали бы носить его на руках и в трепете ему поклоняться. Не исключено, но все же вероятнее, гораздо вероятнее, что его постараются уничтожить. И хотя он знал, что это не в их силах, что ему ничего не стоит уйти из-под пыток и из-под пуль карательных взводов, все равно страх разоблачения его не отпускал. Этикет, установленный им для самого себя, постепенно превращался в дурную привычку к конспирации, грозящую окончательно загнать в подполье его жизнь. Его сиюминутную жизнь, разумеется, но можно ли абстрагироваться от осени, если ты решил, по доброй воле, побыть листом на дереве? Ну что ж, лист так лист. Он пошел на кухню и вымазал пару тарелок — это на завтра, для Терезы, пусть видит, что он поел. Тарелки сунул в раковину, а остатки еды отнес в ванную, стараясь не обронить ничего по дороге, и бросил в унитаз. Воду пришлось спустить дважды, потому что еда оставила на фаянсе жирную лоснящуюся полосу. Погасил свет в ванной, потом на кухне, ушел было, но вернулся и приложил к грязным тарелкам ложку, вилку и нож, кое-как вымазав и их. Вечная забывчивость!

Оттого что пляж целиком ушел под воду и волны подкатили под самый береговой утес, местность, знакомую мне по летнему времени, было не узнать. Я шла вдоль высокого берега, повернув лицо к морю, то по щиколотку, то по колено в неровно сметанных сугробах, обнажавших, при более радикальном порыве ветра, летние узоры земли. Море, стремительно выходя из тумана, налетало сначала на покосившиеся опоры береговой дамбы, ошалело вспенивалось и сбавляло ход, спотыкаясь о жалкие реликвии пляжа: о заледеневшие волейбольные сетки, с которых свисали водоросли — ветхими бородами из театрального реквизита, — и соленые сосульки, издававшие, если ветер касался их понежнее, замысловатые, долгие, ни на что не похожие звуки; о большие камышовые зонтики, круглыми шляпами торчавшие когда-то на длинных ногах, теперь опрокинутые под тяжестью снега и валяющиеся в самых нецеломудренных и карикатурных позах; о хлипкую архитектуру из стекла и пластмассы; о киоски прохладительных напитков; о жаровни для митителов; о кокетливые балюстрады; о срам цветных крыш, выставленный над водой на посмешище ветру. Надо всем этим, в тумане, в воздухе, в небе кружили наивные чайки, то взбудораженно галдя, то замолкая и усаживаясь отдохнуть, прикрыв один глаз, тараща другой, круглый и невозмутимый, словно вдруг отрешась от всего, чтобы разобраться наконец, кто же они по статусу: буревестники или куры? Я шла, повернув лицо к морю, и не могу сказать, что мне не нравился этот поруганный пейзаж, внушительный даже в позоре и бесчестье. И не могу сказать, что мне было плохо, когда я шла, подталкиваемая в спину вьюгой, к тому концу высокого берега, где проход преграждался проволочным забором. Дальше, за непроницаемой завесой кустов, начиналась запретная зона. По правде говоря, только тогда я и стала узнавать места. Здесь был стык. Как от удара, распахнулись настежь дверные створки, два облика побережья: зимний пейзаж, царственный несмотря ни на что, чужой, и многоцветный, ласковый, прокаленный солнцем пляж. Я повернула обратно — точно так же, как делала летом всякий раз, как лунную дорожку на море грубо рассекал забор, из каких-то странных соображений межующий не только песок, но и воду, уходя далеко в море, за буйки, — и, кажется, тогда-то, в самый миг поворота, в миг, когда я начала отступать по собственным следам, подставив лицо ударам ветра, я и спросила себя, что я здесь делаю. Впрочем, никаких следов уже не было — пропали, стерлись немилосердной вьюгой, и эта пропажа, хотя и объяснимая и ничуть не загадочная, почему-то показалась мне вызовом, как бы отменой в принципе моего присутствия здесь, логическим обеспечением вопроса, вдруг ставшего тревожным, без тени риторики: зачем я здесь? И, более того, как я сюда попала?

В поисках одной частной лавки я забралась в совершенно незнакомые места, на самую окраину города. Об этом заведении в очередях рассказывали чудеса, а оно оказалось грязным и тесным, но, впрочем, не лишенным прелести тех мелочных лавок, которые я еще застала в раннем детстве и в которых торговали всем на свете: леденцами и разливным маслом, пражской ветчиной и фитилями для ламп крахмалом и липучками, ванильными палочками и повидлом, дрожжами и кукурузной мукой. Их сумрачные недра всегда томительно пахли смесью корицы, сырости керосина. Сейчас на щербатых замасленных полках под засиженным мухами целлофаном громоздились шоколадные торты в пене кремовых завитушек, горы красной икры и исполинских маслин и штабеля сибийского сервелата. Помню, я накупила всего понемногу, внутренне сжавшись и боясь, что сейчас все исчезнет и я останусь в глупом положении, с протянутыми в пустоту деньгами. Однако все прошло гладко, и я благополучно отступила от прилавка, если чем и задетая, так это бестрепетностью, с какой отоваривались другие покупатели, народ горластый, бойкий и явно привычный к изобилию. Их развязность ставила меня — пусть ни для кого не заметно — в положение существа низшего порядка, незаконно проникшего в их мир, и у меня мороз пошел по коже — а что, если разоблачат? Поэтому я заторопилась к выходу с неспокойной душой, тем более что в дверном проеме, загораживая проход, встал, прислонясь к косяку, здоровенный детина в видавших виды галифе, нависающих над сапогами, и в клеенчатом переднике до колен. Правда, он стоял спиной ко мне и глядел на улицу, и я, теша себя надеждой, что не вхожу в круг его внимания, уже было протиснулась мимо, когда он, качнувшись, схватил меня за руку.

Село оказалось самым обычным. Дома из кирпича с галереями на бетонных столбиках, серебряные орнаменты на кованых воротах, несколько пугающих сходством с богатыми катафалками, шпалеры культурного винограда, служащие навесами для столов и гаражами для машин. Вместе со мной с поезда сошла целая рать с кошелками, распухшими от буханок хлеба, кульков сахара и кукурузной муки и бутылок постного масла, — возвращались домой те, кто работал в городе. Они так дружно заполнили шоссе — главную улицу села, — так широк и решителен был их шаг и так суровы лица, что казалось, идут колонны, и не по домам с работы, а в марше молчания, про себя повторяя свои лозунги. Я влился в эту неожиданную демонстрацию, мало-помалу без единого слова растекшуюся по дворам, и, только когда на улице, объятой вечером, осталась последняя пара, тяжело бредущая к окраине, где все было скромней и потому милее для меня, я осмелился нагнать этих людей, которые уже несколько раз оборачивались, слыша за спиной шаги, и спросить, не знают ли они, где живут Остахие. С минуту они глядели на меня озадаченно, как будто их что-то смутило — то ли фамилия, то ли множественное число — но потом просияли, хором воскликнули: «А, это дядя Вирджил!» — и объяснили, что от станции надо было брать направо, а не налево. Таким образом, я снова пересек село, на этот раз в одиночестве, мимо загорающихся окон, под тявканье собак, и путь показался мне уже привычным и даже приятным — не без помощи сумерек, растушевавших все кричащее и облагородивших воздух запахом дыма. Я был рад, что ошибся: после битком набитого поезда тянуло пройтись, тем более что прогулка не обещала быть долгой. И от близкого ее конца во мне заворочалось запоздалое беспокойство, мешающее дольше откладывать вопрос: «Зачем я здесь?»

Уже много лет я не выбиралась за город, а только перемещалась из своего города в другой, причем в дорогу, чтобы не скучать, всегда запасалась журналами и прочитывала их, против обыкновения, от корки до корки, а прибыв на место, еще долго держала в чемодане как напоминание о приятном путешествии (моим идеалом путешествия было, как ни странно, не замечать дороги), сопряженном с пользой: «Три журнала одолела». Или четыре, или пять, смотря по длине пути. В окно я никогда не смотрела, не тратилась на такое пустое и бессмысленное занятие. Конечно, все это ерунда, но она нужна мне, чтобы подготовить вас к одному, в общем-то, невероятному сообщению, а именно: что до того момента, о котором пойдет речь, я за свою взрослую жизнь ни разу не видела поля. Без этого вы или не все, или вообще ничего не поймете в моем рассказе. В детстве, двадцать с лишним лет назад, — да, видела и хорошо помню, как это случилось в первый раз. Мне сказали, что я поеду за город, к дедушке и бабушке, на машине. От машины осталась в памяти тесная кабинка (грузовика?) с огромным передним стеклом, на котором, как на экране, бежало бесконечное поле. Я насмотрелась вдоволь, сидя на коленях у кого-то, кого я время от времени спрашивала: «А когда же загород? Загород скоро будет?» Я уже не помню, как, по моим представлениям, должен был выглядеть «загород», но помню, что жадно высматривала его, боясь пропустить миг, когда он появится, и еще помню смертельную обиду — ту обиду на грани бурных слез, какую знают только дети, — когда этот кто-то, устав от моих приставаний, небрежно обронил: «Да это он и есть, твой загород». И я, ничего не понимая и пялясь на равнину, которая тянулась уже несколько часов, с внезапным суеверным страхом, как будто там притаились невидимые мне, но оттого не менее опасные страшилища, набухая ревом, за который детей чаще всего дерут, чтобы по крайней мере не зря ревели, едва успела спросить: «И давно он начался?»

Когда одна ученая дама, в решимости принять собственные меры по снабжению, надумала развести на балконе цыплят, она не предвидела ни трудностей осуществления подобного замысла, ни его ошеломляющих последствий. Прежде всего возник вопрос, где достать наседку. Даже чисто теоретически она долго не могла добиться ни у кого совета, а затем, когда стала, на свой страх и риск, объезжать пригороды Бухареста, нарвалась на ухмылки крестьян, которых приводила в веселье сама мысль, что их могут заподозрить в разведении кур. Наконец проблема разрешилась экстравагантно — взятием наседки напрокат. Старушка, сохранившая четырех кур, долго упиралась, не решаясь с ними расстаться, и только после ходатайства директорши местной школы, бывшей сокурсницы нашей дамы, согласилась на разлуку — и то временную — с одной из своих питомиц, заломив за прокат втрое против того, что эта курица стоила. Что же касается яиц — оплодотворенных, конечно, яиц «с зародом», из которых могли бы вылупиться цыплята, — то их раздобыть так и не удалось. С подозрением выслушивая назойливую горожанку, крестьяне отвечали, что они и сами покупают яйца в городе, потому что у них в кооперативе и сахар, и керосин, и подсолнечное масло, и соль меняют только на яйца. В конце концов дама отказалась от своей затеи и уже приготовилась было вернуть хозяйке наседку, бушующую на балконе, но тут-то к ней и нагрянул старик, чей визит она потом много раз восстанавливала в памяти, пытаясь отыскать в нем подсказку, намек на дальнейший оборот событий

В рубрике «Документальная проза» — фрагменты книги «Лжетрактат о манипуляции» Аны Бландианы, румынской поэтессы, почетного президента румынского ПЕН-клуба, директора-основателя Мемориала жертв коммунизма и проч. Тоталитарный опыт, родственный отечественному. «И к победам моей жизни я приписываю моменты, когда те, кому не удалось меня испугать, в итоге пугались сами…» Перевод Анастасии Старостиной.

В сборник «Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою» входят рассказы румынских писателей 70—80-х годов о прошлом и настоящем Румынии, психологические, сатирические, исторические, рассказы-притчи и рассказы-зарисовки, дающие представление как о литературе, так и о жизни современной Румынии.